banner banner banner
Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова
Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова
Оценить:
 Рейтинг: 0

Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова

Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова
Евгений Владимирович Витковский

Сергей Владимирович Соловьёв

Эта книга состоит всего из двух произведений – рассказа «Штабс-капитан Янов» Е. Витковского и повести «Племянник Янова» С. Соловьева. Но объединяет их не только выбор героев. Повесть Сергея Соловьева – дань памяти Евгения Витковского, великолепного переводчика, замечательного писателя (автора пенталогии о Павле II и открывателя дивного города Киммериона), составителя ряда поэтических антологий, многолетнего куратора серии «Ретро библиотеки приключений и научной фантастики» в издательстве «Престиж бук» – одного из незаменимых деятелей культуры, которых в нынешний жестокий век нам будет не хватать все больше и больше. А еще их объединяет память о веках менее жестоких – о Серебряном у Витковского и о Бронзовом у Соловьева.

Евгений Витковский, Сергей Соловьёв

Яновы: Штабс-капитан Янов. Племянник Янова

Иллюстрации Ирины Яблочкиной

Состав и примечания Сергея Соловьева

© Витковский Е. (наследники), текст, 2024

© Соловьев С., текст, 2024

© Яблочкина И., иллюстрации, 2024

© «Геликон Плюс», оформление, 2024

Штабс-капитан Янов

Время – это наркотик.

    Терри Пратчетт

Было зябко, было необходимо. Был десятый час утра.

Впрочем, идти оставалось всего ничего: трактир «Викентьич» – собственно, бывший Остафьева, но этого, кроме завсегдатаев, никто уж не помнил – располагался во дворике на Сретенке, возле Сухарева рынка, втиснувшись между книготорговцем Даниловым и адвокатской конторой Авербуха. Сухой закон соблюдался здесь довольно строго, то есть ровно настолько, насколько требовало того военное время. Околоточный раз на дню непременно приволакивал собственную тушу – понятно, чтобы «кваском остудиться». Квас ему выносили, как и прочим, в фарфоровом кофейничке, и был в том кофейничке отнюдь не портвейн № 137, а простое очищенное, на мерзлой рябине. Околоточный выцеживал весь кофейник из носика, бурчал, что квас «стоялый, бесхмеленый», и мирно исчезал.

Прочих посетителей, если не платить бешено, ждал в кофейничках слабый кларет. Впрочем, в утренние часы, после ночи за картами, то за винтом, то за преферансом, как раз такой напиток и требовался Станиславу Люциановичу. Долгая ночь, пройди она за азартной игрой в клубе, утешила бы сама по себе. Но здесь, на Мещанской, жил и принимал бесконечных гостей знаменитый писатель, большой мастер долгого и расчетливого картежа; некогда он много пил, а теперь вот уже три года как был верным рабом морфины. Сегодня игра шла вообще без хозяина, тот сказался нездоровым. По теории, в этом случае возглавлять стол должна была бы его матушка – тоже великая мастерица и винта, и преферанса. Но нынче не вышла и она, годы брали свое.

Последний раз Станислав Люцианович виделся со старухой девятого, в день имянин ее, и старуху преферансом очень утешил, хотя для него самого была эта, в целом тоже отличнейшая игра тем же, чем для любителя очищенного вина кларет. Сегодняшний бридж тоже особой радости не принес, ибо за столом сидел новичок, молодой и противный, хотя с некоторым литературным именем. Впрочем, видал Станислав Люцианович таких новичков: если б не имя хозяина, после полуночи непременно появилось бы предложение перейти к настоящей игре, однако затевать шмендефер[1 - Азартная карточная игра. Известна также как железка, шмен.] в этом доме было и неприлично, и… еще неизвестно, кто ушел бы с шерстью, а кто стриженым. Проиграть много Станислав Люцианович не мог просто физически, не того класса он был игрок, но что радости за таким столом? Так что ночь пропала – ни физического успокоения не принесла, ни денег, на которые он отчасти рассчитывал. Последние, добытые другом-пушкинистом в аванс под книгу переводных стихотворений другого еврея, петербургского, шли к концу, и это никак радовать не могло. Станислав Люцианович никогда не был хоть сколько-то богат, но боялся нищеты. Порой боялся вообще всего на свете.

А теперь, когда вот уж полгода прошло с тех пор, как застрелился Ли, настроение было совсем из рук вон. Он все хуже переносил одиночество, даже совсем короткое, и даже сегодня в трактире предпочел не оставаться за столиком наедине с собой. Одновременно в трактир вошел очень высокий, одного роста со Станиславом Люциановичем, старик, и как-то получилось, что за столик у окна с видом на Сухареву башню они сели одновременно.

Заказ завтрака упрощался для Станислава Люциановича двумя обстоятельствами: скудостью наличности и скудостью того меню, какое вообще соглашался принимать в себя его очень и очень нездоровый организм. Ел он почти одно только мясо с макаронами всю свою сознательную жизнь, кроме разве что двух очень голодных отрезков времени, выпавших в начале войны. Старик заказал отчего-то то же самое и очень посетовал на реплику полового, что «какавы по военному положению-с…». Станислав Люцианович этот напиток тоже очень любил, но ведь и вправду «военное положение-с…».

К тому времени, когда белоснежный половой принес горячее и кофейнички, они со стариком уже перекинулись фразой-другой из числа тех, что предшествуют доброжелательному разговору хотя бы до окончания трапезы. Старик похвалил «Викентьича» за чистоту, которой трактир и вправду отличался от прочих на Сухаревке: видно, потому что хозяин сменился в нем недавно; и трактир быстро набирал популярность у москвичей. Похоже было, что не век вековать этому кряжистому астраханскому мужику на задворках рынка. А к тому же расстегаями он мог заткнуть за пояс кого угодно, пожалуй, что и знаменитую «Прагу». Похвалил трактирщика и Станислав Люцианович, добавив расхожее мнение, что «Викентьич» далеко пойдет. Тут старик поперхнулся.

– Не скажите, не скажите, милостивый государь, – произнес он, запив кашель «квасом», – жизнь так устроена, что многим из тех, кто собирается в ней далеко идти, приходится на самом деле далеко ехать, а уж если и идти, то даже слишком далеко и совсем не туда, куда хочется. Причем и такая участь еще не худшая, хуже всего – идти и не добровольно, и не далеко. Тогда плохо совсем. Но пока время не придет, то и час не настанет, извините за странную пословицу, она у нас в роду.

Мрачноватая мысль старика как нельзя более соответствовала собственному настроению Станислава Люциановича, но он все же полагал, что при любом раскладе уж кто-кто, а «Викентьич» из всех водоворотов верхом на расстегае выплывет и, хоть падай на него австрияцкие «чемоданы» с зажигательной смесью, будет только богатеть да богатеть. Именно у таких людей, правда, когда они свежие-приезжие, от пяти тысяч, проигранных за ночь, голова не болит. Сам-то Станислав Люцианович только однажды в клубе выиграл столько, даже больше, но случай пришел под утро, и денег в банке оказалось всего девятьсот рублей – теми пришлось и обойтись, шмендефер был в клубе все-таки несовершенно нелегальный. Слишком любил Станислав Люцианович саму игру; быть может, поэтому в настоящие карточные профессионалы идти не намеревался и оставался литератором. Поэтом, критиком и прочее, если платили хотя бы полтинник со строки.

Философская реплика старика вместе с принятым еще натощак стаканом кисленького наконец-то отвлекли мысли Станислава Люциановича от картежной темы. Зато вновь проступило мучившее его в последние месяцы еще больше, чем одиночество, острое чувство какого-то разлитого во Вселенной отчаяния. Посреди ночи просыпался он от кошмаров, другой раз не засыпал и вовсе, лежал до рассвета, переживая ужас повторимый и повторяемый, усугубляемый малейшими причинами: криком на улице, расползающимся по дому запахом жареной рыбы, пением зажившейся осенней мухи в комнате, которую он занимал сейчас у старшего из братьев, у того, что был на два десятка лет его старше, имел хорошую юридическую практику, брался за трудные гражданские иски и к самому младшему в семье относился вполне по-отцовски. Если бы не старший брат, вряд ли был бы Станислав Люцианович тем, чем оказался теперь – картежником с примесью литератора, а был бы он больным петроградским поэтом, наехавшим в родную Москву к брату на харчи от холодной зимы и от слишком уж придвинувшегося к столице фронта. Самого его в армию не брали, на щеках играл яркий румянец и хотя настоящей чахотки у него, кажется, не было, но в призывной комиссии, где был он дважды, только бросали взгляд на его затянутую в корсет фигуру и сразу изрекали: «Не годен». Он боялся и туберкулеза, хотя почти что сам себе его придумал: неудачно поскользнулся в гостях у очень приятной собою поэтессы, ударился позвонком и с тех пор жил с малой, но непроходящей болью в нем. Даже корсет снимать было боязно, хотя надел он его впервые именно для призывной комиссии. Но вот придумалось, да и поселилось. Досаждал ему и фурункулез, но это, видимо, от неумеренного пития да еще, быть может, от вечных макарон с мясом. Но ничего другого Станислав Люцианович есть не умел.

Он мучительно готовил к изданию третью книгу стихотворений, десятки раз менял название, переставлял строфы, перестраивал порядок содержания, при этом нового писал очень мало, все больше критику, все больше о русской поэзии, о нынешней и о прежней. Получался небольшой доход, то складывавшийся с картежным, то им пожираемый, но единожды статьи были уже изданы под одной обложкой и доставили Станиславу Люциановичу прочную репутацию, впрочем, не очень лестную: мол, как поэт он так себе, зато и знает, и понимает. Кажется, сочинили эту легенду друзья-писатели, свято верившие, что картами Люцианыч загребает большие тысячи. Сами своей выдумке поверили и сами стали «приработку» завидовать: на это ведь и впрямь талант нужен, потрудней это, чем про митиленскую прохладу сочинять фетовским размером. Станислав Люцианович, беря карты с зеленого сукна, иной раз думал то же самое.

Стояла поздняя осень, почти уже зима, на улицах то и дело попадались парни с гармонями и стоял бабий плач. Мобилизация шла непрерывно, даже в бескрайней империи не хватало людей для длинного фронта на западе, дела на нем обстояли всё хуже, носились в воздухе также слухи о революции, которой все время один только Распутин и мешает, но это мы уж как-нибудь, это нам не в первый раз, бывало хуже, пусть только нас господин Мережковский каким-то неведомым «Тришкой» не пугает. Словом, в воздухе веяло переменами. Все ждали, что будут они к лучшему, но Станислав Люцианович почти твердо верил, что таких не бывает, ибо всё на свете – только к худшему. Да и старик-визави, ливший тонкую струйку кларета в чашку, думал так же. Все до единого его суждения были эсхатологичны, притом ничуть не дышали старческой злобой на мир из-за невозможности пользоваться радостями жизни по болезни и по дряхлости; нет, его мирный пессимизм опирался на что-то вроде точного знания. Знания, что все плохо, – но это не повод отчаиваться. Станислав Люцианович слыхал про такой подход к жизни, но сам видел его впервые.

– Нет, вы не подумайте, что я лично здешнего хозяина имею в виду. Даже если нет у него, предположим, особенно блестящего будущего в ближайшем будущем, кто же может загадывать на времена еще более отдаленные? Мало ли людей, да что там, династий, держав, наконец, отслужат свой срок, впадут в забвение, все, кажется, в их жизни уже случилось – а нет, пройдет сколько-то годков, и все для них, оказывается, только начинается, да еще и с новым блеском.

Старик помолчал, медленно пережевывая гордость «Викентьича», а Станислав Люцианович ее не тронул – рыбу в тесте он есть не умел.

– Тема эта интересная! Вон Данилов говорит, что иной раз один и тот же экземпляр книги приходит к нему раз до двадцати. И то подешевле он ее продаст, то подороже, так и служит ему книга, пока вовсе не рассыплется. Вы ведь, простите старика за вольный вопрос, тоже из пишущих? – визави намекал, видимо, на длинные артистические волосы Станислава Люциановича, получил в ответ сдержанный кивок и продолжил: – Кстати, случилось мне когда-то в Туле побывать, так не поверите, престранный видал я там памятник – как бы с двумя лицами, в разные стороны глядящими. Монумент, говорят, в честь одного литератора; помнится, это по его воле ему после смерти такой памятник поставили. Даже лицо у него как будто ваше. Не имеете отношения случайно?..

Станислав Люцианович в Туле бывал, никакого он там памятника не видел. Впрочем, всякое могло быть – стоял памятник, да не стоит уже, старик, быть может, еще при Пушкине родился. К тому же, как обмолвился он в одной из первых фраз, был некогда лицом военным, а теперь числился в отставке при небольшом чине. Мало ли какой предмет мог показаться ему двуликим памятником литератору – Янус какой-нибудь губернский в саду чьем-нибудь.

– Впрочем, это, кажется, слишком… далеко было, чтобы вы помнить могли. В совершенно другие времена.

– Я, простите, более современной литературой занимаюсь. Также и Пушкиным, и Державиным, но более – современными авторами. К нынешним поэтам люди вашего возраста равнодушны ведь чаще всего.

– Да нет… – старик вдруг словно опомнился. – Позвольте, кстати, представиться: штабс-капитан Янов. В отставке, разумеется. Но в молодости, в молодости… очень, очень я изящной словесностью бывал увлечен. Поэтами начала века интересовался, а как же, весь мой интерес к эпохе – из-за них. Начало века, верите ли, нет ли – это моя первая и самая большая страсть, моя жизнь, если на то пошло. Вам, быть может, такое престранно от военного человека слышать, но я ведь и сам пописывал кое-что в подражание тем, которые в начале века.

«Вот оно что, – со скукой подумал Станислав Люцианович. – Старый бумагомаратель. Сейчас начнет юность вспоминать и свои опыты декламировать. Луна – волна. Тебя – любя». Но нечто в облике старика было приятно, некую горькую симпатию вызывал сей встреченный случайно человек, наподобие той, которую вызывает давно ослепший или давно потерявший руки: его незрячие глаза, возможно, еще видят солнце золотого века России, его отсеченные ладони осязают еще, быть может, шершавую рукоять дагестанской шашки, атлас жаркой талии, холодок почти уже канувшего столетия, которое совсем недавно еще странно было и называть «прошлым». Но тоска старика едва ли была о прошлом. Так что, о будущем? Теоретически такое могло бы приключиться, старику на вид казалось под восемьдесят, едва ли долго протянет. Подобной тоски о прошлом в будущем Станислав Люцианович и выдумать не взялся бы, ему становилось интересно. Даже если придется слушать уж и вовсе плохие стихи.

– А потом вот вжился в эпоху… поглубже. И тогда, знаете, писать перестал. Только читал уже с той поры. Хватит мне того, что с тогдашними поэтами могу одним воздухом дышать. Общим.

Фраза казалась бессмысленной: кларет, что ли? Но старик без остановки продолжал:

– Только вот ведь и более поздние писатели были за-мечательные. А их-то я себя и лишил, по доброй воле. И без некоторых книг, которые в юности читал, теперь очень тоскую. Перечесть негде.

– Отчего же, многие книги можно у букинистов найти. У того же Данилова, – Станислав Люцианович старался держаться сухо и сдержанно, чтобы старик не свернул с загадочного монолога на все еще небезопасные цветы своего юношеского вдохновения, не приведи Господи, начнет Олина читать или «Птичку» Туманского – над котлетами-то! Они у «Викентьича» были отменные, шел от них горячий и свежий мясной пар. Некоторое время собеседники молчали. Потом старик продолжил, и как раз в прежнем духе:

– О нет, тех книг уже не найти ни за какие деньги, они все слишком недостижимы. Впрочем, это всё мечты и вовсе не интересные рассуждения. Кстати, вы поэта Кончакова знать еще не изволите? – старик сжал губы, словно боялся рассмеяться.

«Ну вот, – подумал Станислав Люцианович, – дождались».

– Не доводилось. Он печатается?

– Разумеется, хотя… пока что это еще не настоящее. Полагаю, у вас с ним состоится знакомство, просто не может иначе быть, не в ближайшем будущем, правда, но отчего-то именно так мне непреодолимо кажется. Непременно вы с ним познакомитесь, так жизнь устроена, что… вы, по всей вероятности, может быть, и несомненно, есть к этому все основания, должны будете с ним познакомиться, – выражение лица штабс-капитана изменилось, он продекламировал:

Несчастный дурак на берлинском дворе
Поет о туманной заре,
И надо бы бросить башмак в дурака,
Да не стоит дурак башмака…

– Вам, конечно, сейчас еще вряд ли нравится, – оборвал старик сам себя.

– Отчего же, но по четырем строчкам судить трудно. А ведь это стихи на злобу дня, отклик на военные события и сатира на Вильгельма, думаю…

– О нет, нет. Ни в коем случае не сатира. Впрочем, не важно. Разве мало и в истории искусства таких случаев, когда произведение обретало новое значение, едва проходило… так ли много времени? А династии? Сколько их было реставрировано? Бурбоны, Романовы, Стюарты…

То ли штабс-капитан заговаривался из-за возраста, то ли представлял собою редкий тип защитника личного мнения царя Михаила Федоровича, считавшего, что никакие бояре его на царство не выбирали, а прямо принял он престол от своего родича Ивана Грозного, – над этой точкой зрения, впрочем, кто только не потешался во время славного юбилея три года тому назад – перед самой войной.

Старик тем временем доел котлетку, допил «квас», позвал стуком ножа полового и спросил еще кофейник. Половой окинул его оценивающим взором – пьяным клиенту по военному времени быть совсем негоже, – но свое мнение составил, оказалось оно в пользу гостя, и кофейник появился, а половой растаял в воздухе. Ниоткуда затем явился и кофий – гороховый, правда, но неплохой. Завтрак затягивался. Станислав Люцианович нынче все-таки не спал, и беседа готова была тихо скончаться.