banner banner banner
Любовь Эрвина Буридана
Любовь Эрвина Буридана
Оценить:
 Рейтинг: 0

Любовь Эрвина Буридана

Добравшись домой, Лидия немедленно принялась шарить в ящиках, смутно припоминая, что среди бумаг отца была и открытка от Эрны, наконец она ее действительно нашла, в большом конверте, вместе с парой фотографий и маминым свидетельством о смерти. Сначала она решила, что пойдет завтра на работу и отпросится на вторник, чтобы съездить в Ригу, но потом передумала – к чему медлить? День рождения закончился рано, до ночного рижского поезда было достаточно времени, а начальнику можно было позвонить домой; так она и сделала.

Она посмотрела на часы – стрелки двигались со скоростью улитки. Можно было, конечно, побродить по магазинам, но у Лидии давно пропало на то желание, за все время, прошедшее после смерти Густава, она не купила себе ни одного нового платья. В какой-то степени она о своем внешнем виде, разумеется, заботилась, но обновить гардероб – для чего, для кого? В шкафу висело достаточно одежды, на ее век этого должно было хватить, а мода ее никогда не интересовала.

Она дотянулась до сумочки, достала сигареты и спички, села в кресло, скинула туфли и подобрала ноги под себя. Никакого удовольствия от курения она не получала и вообще не понимала, для чего ей это нужно, но без было еще хуже. Выдув первое большое серое облако дыма, она неожиданно увидела Густава. Муж вышел из ванной в майке, спортивных штанах и старых рваных тапочках, слегка сутулясь – Густав был высокого роста, а тюрьма – не место, где удается сохранять хорошую осанку.

Поспешно, словно пойманный за проказой мальчишка, Лидия погасила сигарету, но муж словно и не заметил ее неловкого движения, подошел ко второму креслу, опустился в него и только после этого вопросительно посмотрел на жену.

«Эрвин пропал!»

Она рассказала Густаву об исчезновении Эрвина, муж слушал внимательно, как ему было свойственно. Вникать в контекст не было нужды, они встречались регулярно, Лидия держала Густава в курсе относительно всех событий, семейных и прочих, не скрывала от него ничего, естественно, и того несчастья, которое произошло с братом.

Вдруг она заметила, что взгляд мужа скользнул по ее правой руке, и покраснела.

«Мне больше ничего не оставалось, последняя зарплата полностью ушла на выплату долгов. Ты же знаешь, это кольцо мне никогда особенно не нравилось».

Кольцо с рубином Лидии насильно сунула в руку ее дантист, еврейка, которой она осенью сорок первого помогла эвакуироваться. Они встретились случайно в вокзальной суматохе, немцы приближались со страшной скоростью, никто им не препятствовал, уже слышна была канонада. Лидия металась от вагона к вагону, умоляла офицеров, ее не хотели слушать, поезд был набит, в первую очередь от фашистов полагалось спасти коллектив советских мастеров искусства. В конце концов некий лейтенант сжалился и пустил их обеих в вагон. По дороге их атаковали немецкие самолеты, поезд остановился, все вышли и спрятались в поле, среди ржи, треск бортовых пулеметов заставлял непроизвольно жаться к земле, в паре метров от нее лежал какой-то русский солдат и тихонько напевал: «Онегин, я скрывать не стану, безумно я люблю Татьяну…» – и вдруг умолк. За это кольцо Лидия в пятницу получила в комиссионке кое-какие деньги, хватило, чтобы отправить немного Паулю, купить торт и цветы для Германа и еще билет в Ригу. И все же она боялась, что Густав, хотя бы вскользь, уголком рта, выразит свое недовольство, как случалось иногда раньше, когда Лидия делала какую-то лишнюю, по мнению мужа, покупку – транжирой она не была, но могла вдруг бессмысленно, как выражался муж, «швырнуть деньги на ветер»; однако сегодня ничего такого не последовало, серые глаза Густава глядели на нее с пониманием, только немного печально. Раньше муж был требовательнее, разлука сделала его более покладистым.

Чтобы сменить тему, Лидия стала рассказывать о последних новостях на работе, в Управлении искусств, о том, как один коллега предложил не пользоваться выражением «свободный стих», а только «верлибр», дабы усыпить бдительность ретроградов. «Понимаешь, их больше всего пугает слово „свобода“, они от него буквально шарахаются!» Густав слушал вроде бы столь же внимательно, но только Лидия могла разобрать, что на самом деле мужу нет дела до верлибра, его мучают проблемы посерьезнее: что стало с их народом, всем ли несправедливо депортированным удалось вернуться домой, куда движется государство, в чем сейчас состоит политика партии, готово ли новое руководство полностью смыть с себя пятна сталинизма? Лидия стала рассказывать о недавних событиях, о политике разрядки, которую грозил прервать инцидент с Пауэрсом, но особенно заинтересовать Густава не сумела, муж все это от нее уже слышал, и к тому же это были, так сказать, «газетные новости» – того, что на самом деле происходило за кремлевскими стенами, не знал никто. Оживился Густав только тогда, когда Лидия упомянула, что Хрущев в очередной раз отправился в Америку, на сессию ООН. «Наверно, собирается там поставить вопрос о признании Лумумбы», – предположила она, и ей показалось, что муж с этим согласен, по крайней мере, его густые брови на секунду приподнялись.

Осталась последняя, самая трудная тема.

«Густав, скажи мне, пожалуйста, что мне делать с Паулем? Я надеялась, что в интернате он изменится к лучшему, но никаких признаков этого пока нет. Правда, ведет он себя с воспитателями нормально, не кичится, но учится через пень-колоду… и с остальным тоже все по-прежнему. В пятницу я позвонила директору и спросила, есть ли у них с ним проблемы, и он признался, что Пауль уже попался на выпивке и курении».

Густав сразу помрачнел, его длинные костлявые пальцы вцепились в колени, сильный, волевой подбородок окостенел – почти как в тот раз, когда он узнал про арест Эрвина. Сын был слабостью мужа, он очень переживал, что Пауль «не пошел по его стопам», хотя, что это должно было означать, Лидия не совсем понимала. Густав в молодости тоже пай-мальчиком не был, не зря он уже в пятнадцать лет оказался за решеткой – точно в возрасте Пауля. Правда, «грехи» мужа были другого рода, политические, но, может, это и неплохо, что Пауль свой тяжелый характер проявляет более ординарным способом?

«А вдруг дело в том, что он не находит такого занятия, которое его увлекло бы? Я подумала, может, подарить ему на день рождение фотоаппарат? Что ты об этом думаешь?»

Первая реакция мужа была как будто неодобрительной – опять ты балуешь парня, добром это не кончится, – но потом он вроде смягчился. Понимает, как трудно Паулю без него, подумала Лидия.

На душе осталось последнее – она сама, как она справляется с тяготами жизни, или, вернее, как не справляется, но Лидия не хотела обременять этим мужа, у Буриданов не было привычки жаловаться, кроме Германа, который любил иногда поныть, все остальные стоически несли свой крест. Когда мы однажды опять будем вместе, тогда я выплачусь, подумала Лидия, положу голову тебе на колени и буду плакать, плакать, плакать… Только представила себе, и сразу стало легче, и когда Густав встал и размеренным шагом, каким вышел из ванной, туда и вернулся, Лидия даже не вскрикнула.

Она снова взяла открытку, чтобы проверить адрес Эрны, и вдруг почувствовала, что краснеет. Последний взгляд, который Густав бросил на нее перед уходом, был таким, словно он пытался ей что-то сказать, и теперь Лидия поняла что именно. Когда война закончилась, отец написал Эрне, чтобы сообщить о смерти мамы, но письмо вернулось с отметкой «адресат уехал», и тогда он попросил Густава выяснить, что с родственницей сталось, что муж и сделал: оказалось, что Эрна в сорок четвертом бежала на запад, наверно, к сестре.

Как это у меня вылетело из головы, подумала Лидия потрясенно. Не стоило валить все на то, что вскоре умер и отец, а еще через некоторое время и Густав – нормальные люди таких вещей не забывают. «Что со мной происходит? – задала она себе вопрос. – Я что, сошла с ума?»

Одно было понятно – в Риге ей делать нечего. Бросив взгляд на часы, Лидия встала и начала одеваться – можно было еще успеть на дневной таллинский автобус.

Часть вторая

Опасное путешествие

Глава первая

Майор

Свобода! Никогда раньше Эрвин не ощущал такой головокружительной легкости, как сейчас, когда проснулся от проникшего в купе утреннего света, вслушивался какое-то время в стук вагонных колес, потом поднялся и бросил взгляд в окно, на еще совсем зеленый лиственный лес. Больше полувека его жизнь протекала так, будто не он был хозяином своей судьбы, всегда кто-то другой направлял его шаги и решения.

Только кто? Школу для него выбрала мать – а университет? Не поступать в него было никак нельзя, все дороги вели туда, словно в Рим, вымощенные многими прекрасными камнями, такими как родительские любовь и надежды или его собственные чувства благодарности и долга, только вот в то же время эти камни висели у него на шее, удерживали, препятствовали совершить что-то безумное, ринуться в неизведанное.

С наибольшим удовольствием он поехал бы в настоящий Рим, без какой-либо определенной цели, просто чтобы смотреть, слушать, вкушать и понять. Этого кошелек родителей, увы, не позволял. То есть, может, и позволил бы, отец продал бы еще какой-то участок леса, мать – еще одну драгоценность, Германа ведь отправили в Германию учиться, но Эрвин не осмелился высказать подобное желание: совесть не позволила. Родители были уже немолоды, да и времена другие, надо было экономить, довериться разуму, а не вожделениям. На последнем курсе университета он учился параллельно службе в армии, окончил – и сразу на работу, блуждать в лабиринте Дома суда, не находя из него выхода. Сколь мало оказалось в работе адвоката, как он ранее воображал, благородства и сколь много лицемерия, называемого профессиональным долгом. Каждый обвиняемый имеет право на защиту… Неужели каждый? Эрвину приходилось защищать и такого сорта людей, для которых найденные им оправдательные слова служили трамплином к новому преступлению. Строптивость, которую он выказывал по отношению к закоренелым мошенникам, не однажды приводила к брошенному на прощание в его сторону ненавидящему взгляду или даже угрозам. Может, правильнее было постулировать, что каждый человек имеет право на защиту, и лишить этого права тех, которые еще или уже не люди? Но кто должен отличить зерна от плевел? Какой еще критерий, кроме внутреннего чувства, мог подсказать, есть ли у того или другого обвиняемого душа?

Наверно, не стоило считать подлинным ощущением свободы и ту кратковременную эйфорию, которая возникла после крушения государства как сковывавшей конструкции в 1940-м году. Полтора месяца более-менее беззаботной жизни, после чего один каркас был заменен на другой, и вся разница, как вскоре стало понятно, заключалась в том, что они попали из маленькой тюрьмы на большую скотобойню. Мясник, как называл хозяина этого заведения Майор, пытался скрыть жесткие черты лица густыми усами; говорили, что лет за десять до того он застрелил собственную жену. Так это было или нет, никто, в том числе и видевший несколько раз Мясника воочию Майор, точно не знал, но, как полагал Эрвин с его интуицией юриста, исключать подобное не стоило, ибо рецидивы были налицо: количество тех, кого Мясник за годы своего пребывания у власти приказал казнить, подсчету не поддавалось. Кроме врагов, то есть людей, методы, которыми осуществлялись коллективизация и индустриализация, действительно в той или иной степени не одобрявших, Мясник уничтожил или, по крайней мере, отправил в бдительно охраняемые места и многих своих единомышленников. Разделавшись практически с каждым, кто осмелился с ним о чем-то поспорить, скверно отозвался или просто не приветствовал самым почтительным образом, в собственном государстве, он стал посматривать в сторону других стран и народов. Среди прочих ему приглянулась и родина Эрвина, тем более что когда-то не очень давно эта маленькая страна принадлежала его предшественнику на троне империи, и смене династии не следовало, по его разумению, отрицательно отразиться на территории государства. Вот и выпало на долю Эрвина волнующее приключение – путешествие на поезде в том же направлении, что сейчас, только по куда более длинному маршруту. Сколько захватывающей неизвестности будоражило тогда его и еще тысячу мужчин: куда нас повезут, на север, на восток или на юг – а, может, попросту в ближайший песчаный карьер? У многих в том же поезде, только в другом вагоне, ехали жена и дети, у некоторых даже тещи, но не у Эрвина, и в первый раз в жизни он поблагодарил судьбу за невезение в любовных делах. Большинство его спутников не увидело своих близких больше никогда, или, вернее, их не увидели близкие, поскольку среди них было мало людей, хорошо игравших в шахматы, да и начальники лагерей, шахматы фанатично любившие, тоже попадались отнюдь не на каждом шагу. Добавим еще – справедливости ради, – что и такого зятя, как Густав, кроме как у него, ни у кого не было. Однако в поезде они были еще все вместе, государственные чиновники и негоцианты, кайтселийтовцы и вапсы, и один он среди них, как белая ворона, «попутчик», прихвостень новых властей, место которому, по мнению многих, было скорее среди конвоиров, а не арестантов. Как он в тот поезд угодил? Это так и осталось невыясненным. Говорили, что Мясник любил комментировать свои небольшие промахи так: «Лес рубят – щепки летят» – наверно, это относилось и к Эрвину, эдакая стройная, спортивного вида щепка.

Но тогда, в запертом товарном вагоне, без привычных удобств, он, несмотря на негигиеничность обстановки, ощущал и некое странное облегчение: колеса стучали почти так же, как сейчас, пейзаж за зарешеченным окошком все время менялся, одна климатическая полоса переходила в другую, та в третью – разве даже это вынужденное путешествие не было лучше, чем рутинная кабинетная жизнь? По крайней мере, простора вокруг хватало – а разве свобода это не почти то же самое, что простор? Ибо, когда это затянувшее на пять долгих лет путешествие в конце концов завершилось, Эрвин обнаружил себя опять в Доме суда, альтернативой которому служил только его подвал из слоновой кости. И вот теперь ему было за пятьдесят, и он как будто еще вообще не жил!

С полотенцем, перекинутым через плечо, вернулся сосед по купе, очередной майор – очередной, поскольку количество майоров, с которыми судьба сводила Эрвина, все росло и росло: один конвоировал его на вокзал тогда, в 1940-м; другой, с большой буквы, был не только соседом по нарам, но и лучшим другом; третий, обладавший наибольшей в тех условиях властью, перевел подыхающего партнера по шахматам из шахты в библиотеку. Еще один майор устраивал ежемесячные обыски, когда он уже был на поселении, а другой, в Таллине, жонглировал добрых три часа пистолетом в надежде, что Эрвин сломается и выдаст всех известных ему буржуазных националистов. Казалось, что эта страна только из майоров и состоит. Сегодняшний, или, вернее, вчерашний, если считать от начала знакомства, был веселым и разговорчивым, так сказать, майором нового типа, что отличало его от коллег эпохи Мясника, которые (кроме Майора) сперва думали, потом еще раз думали и только потом говорили, к тому же совсем не то, что сперва сказать собирались. Понюхав войну только в последний момент, и то издалека, в противовоздушной обороне, когда, кроме как от облаков, обороняться было уже не от чего, он живо, можно сказать, почти с каннибалистическим интересом выспрашивал у Эрвина, на каком фронте тот потерял ногу. Ответу «На любовном» майор так и не поверил, посмеялся, погрозил пальцем и сказал, что хорошо знает эстонцев, наверняка Эрвин скрывает от него свою былую службу в рядах немецкой армии. Но время было другое, и вместо того, чтобы помчаться телеграфировать куда надо о подозрительном спутнике, майор вытащил из портфеля бутылку коньяка, и они весь вечер обсуждали международное положение. Невзирая на оптимистический характер или, наоборот, благодаря этому майор стоял на той точке зрения, что Третью мировую войну осталось ждать недолго, он даже выдал прогноз, когда, с кем и почему она начнется – с США, годика через два, за Берлин.

«А как же разрядка?» – спросил Эрвин, ему ответили, что «разрядка заменена зарядкой», и доверили под большим секретом, что Пауэрс был отнюдь не первым нарушителем воздушного пространства СССР, американцы уже давно летают над Каракумами и Сибирью. «А почему их раньше не сбивали?» – спросил Эрвин недоверчиво. «По гуманным соображениям.

Американские летчики ведь в основном наши союзники. Пролетариат, который империалисты эксплуатируют. Они вынуждены делать эту грязную работу, чтобы кормить семью. Мы бы и Пауэрса пощадили, но ему удалось снять важный полигон». После последнего признания майор, как будто поняв, что сболтнул лишнего, стал вдруг неразговорчив и скоро лег спать, проснулся в дурном настроении и смягчился только тогда, когда Эрвин, надев протез, вытащил из рюкзака бритвенные принадлежности. Схватив со стола жестяную кружку, майор, не обращая внимания на протесты Эрвина, принес ему горячую воду. «Вам же трудно», – оправдывался он, в очередной раз демонстрируя широту души русского народа, способного прощать даже пособников Гитлера. Солнце светило, поездное радио играло, Георг Отс и Виктор Гурьев пели дуэтом, Москва все приближалась, на перронах станций дачных поселков стояли бесформенные бабы в платках, толстых кофтах и резиновых сапогах, держа наготове ведра с яблоками и корзины с грибами, а тут и проводница стала собирать белье и возвращать билеты.

Другого, настоящего, Майора с большой буквы, Эрвин заметил еще до того, как поезд остановился – Майор, как такса, семенил по перрону вдоль вагона, переходя от одного окна к другому. Когда его узкое, с острыми чертами лицо появилось за тем закоптелым стеклом, у которого сидел Эрвин, тот подал другу знак, постучав в окно. Майор остановился, поднял к кепке руку в качестве дополнительного козырька и попытался заглянуть внутрь. Было трудно определить, увидел он Эрвина или нет, и, чтобы не осталось никаких сомнений, Эрвин призвал на помощь лагерный алфавит. «Здорово!» – отстучал он, и Майор, сразу прервав напряженные поиски, засунул руки в карманы светлого плаща и стал спокойно ждать его выхода. Эрвина охватило нетерпение, он встал и встретился взглядом с другим майором, тот, с чемоданом в руке, стоял в дверях купе.

– Вам помочь? – спросил он, внимательно разглядывая Эрвина, словно старался запомнить его приметы: примерно пятидесяти лет, высокого роста, темные с проседью и слегка волнистые волосы, одет в черное драповое пальто, белый шелковый шарф и шляпу, в круглых очках, с рюкзаком, левая нога ампутирована выше колена, передвигается на костылях.

– Спасибо, меня встречают!

– В таком случае прощайте, Эрвин Александрович, удачной вам командировки!

– Прощайте!

Неужели и вправду «прощайте»? Не ляжет ли уже через час на стол дежурного в ближайшем отделе КГБ донесение – подозрительный спутник, возможно, бывший немецкий офицер, владеет языком перестука, распространенным среди заключенных?

Майор – настоящий Майор, – увидев Эрвина, попытался скрыть потрясение, но, конечно, не сумел. Надо было его предупредить, подумал Эрвин, но как ты напишешь в телеграмме: «Не пугайся, я перешел в разряд одноногих».

– Эрвин, дорогой мой, что с тобой случилось? – Голос Майора был мягкий, певучий, объятие крепкое, и если б он был немного выше ростом, то Эрвин, возможно, на миг прижался бы от умиления щекой к плечу друга, но сейчас все выглядело скорее так, словно он утешает Майора.

– Не обращай внимания, я уже привык. И носки теперь легче стирать…

Майор даже не улыбнулся, только вздохнул и, поняв, что перрон не лучшее место для сбора анамнеза, прервал расспросы. В нем вдруг проснулся военный человек, его голос стал категоричным, он велел Эрвину уступить ему свой «багаж», водрузил рюкзак себе на спину и начал, маневрируя между носильщиками и одновременно защищая Эрвина от них грудью, продвигаться в сторону вокзала.

– Эрвин Александрович, ты вызвал у нас дома изрядную панику, – рассказывал он по дороге, чтобы преодолеть смущение. – Сидели мы вдвоем на кухне и пили чай, Светлана была в театре, Марсельеза Ивановна – на собрании профсоюза, как вдруг звонок в дверь. Длинный и требовательный, весьма похожий на тот, который из меня в тридцать седьмом человека сделал. У Варвары затряслись колени, не могла даже подняться с табуретки, я собрал все свое мужество, пошел в прихожую. Спрашиваю: «Кто там?» Тоненький девичий голосок пищит: «Тут живет Варфоломеев Анатолий Андреевич?» – «А что?» – «Ему телеграмма». Представь себе, Эрвин Александрович, точно как в тот раз! Я же знаю, что сейчас другая эпоха, что мороз, как они говорят, прошел и с крыш капает, но все равно под сердцем похолодело, ведь и во время оттепели может человеку сосулька на голову свалиться… В конце концов… – Он замедлил шаг, приподнялся на цыпочки и продолжил шепотом: – Когда Мясник завладел амбаром, разве мы могли подумать, что вскоре будет опасно говорить про мышей? Конечно, Хряк предпочитает лезгинке гопак, но долго ли хохол может править святой Русью? – После этого пассажа он почувствовал себя увереннее и вернулся к обычному тону: – Спрашиваю дальше, от кого, мол, телеграмма-то? «От Отелло», – пищит девица. «От кого?» – не верю я своим ушам. «От Отелло!» – визжит она уже с полным нетерпением. И вдруг я чувствую, как Варвара хватает меня за локоть – тоже в прихожую заявилась. А глаза у нее горят как у безумной. «Не открывай, Толик, – умоляет, – ради бога, не открывай, вот увидишь, это они!» Но я, к счастью, уже все понял, слишком хорошо помнил твой дикий взгляд, когда ты меня душил…


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)