banner banner banner
Приют для бездомных кактусов
Приют для бездомных кактусов
Оценить:
 Рейтинг: 0

Приют для бездомных кактусов


Вынесли в дорогу корзину: мед, плоды и сметанка. Накрыто вчерашней салфеточкой. И мешочек, вытканный бисером: Солнце и Луна. Чья работа?

– Сестер Свободиных…

Попытался отказаться от даров. Какой там! Уже в коляске…

Жалко рай оставлять, тащиться в пыльный городской муравейник. Тронулись; затрещало колесо о гравий. Заметил, за спиной депутации стоит Мария, усмехается, а может, просто губами играет. Заслонило ее деревьями, стволами, листьями, а вскоре и весь монастырь в зелени исчез.

Отец Елисей трясся и жмурил глаз. От кваса ноги стали мягкими. Мимо громыхали сартовские арбы, и сквозь прикрытый глаз отец Елисей наблюдал за ними.

Заметив чайхану, велел остановиться. Сошел в пыль, прижимая саквояж.

В чайхане все вытаращились на него. Усадили за низенький грязный стол, стали делать вид, что прибирают. Отец Елисей по-татарски спросил себе лепешку и чая. Парень неподалеку с вялою розою за ухом рот раскрыл. «Закрой рот, Хасан! – успокаивал его сосед. – Не видишь, русский мулла вспотели, чай желают…» И сам на отца Елисея из-над пиалы пялится.

Пора приводить приговор в исполнение.

Расщелкнул саквояж, достал. Протянул чайханщику.

– Бросьте-ка это в огонь…

Чайханщик стоял, поглядывая то на книгу, то на отца Елисея.

– Сварите мне чай, для меня, на этой книге.

Тот наконец уразумел.

Отец Елисей отер лоб.

Чайханщик наклонился над огнем. В смуглых руках том обернутый.

Поглядел на отца Елисея, пошевелил бородой.

Отец Елисей махнул. Подошел. Ницше горел ярко и буднично, от дыма чесался нос.

Потом пил сваренный на «Заратустре» чай.

– Чой ширин-ми?[5 - Чай вкусный?] – подошел чайханщик.

На столе перед отцом Елисеем соленые косточки и туземный стеклянный сахар, название забыл. Потом, уже в дороге, вспомнил: «нават».

Рапорт отца Елисея был подан, но действия оказать не успел. Заварилась война с Германией, не до ислама стало и сартовских садов. Выпали из поля зрения и сестры Свободины: Александра с сартеночком на руках и Мария, любительница пасхальных яиц. А потом и остальные герои попроваливались в воронку, возникшую при погружении старого мира.

Ташкентский историк N, сообщивший эту историю и предоставивший копии документов, добавил, что какая-то Свободина в начале тридцатых значилась в списках Ташкентской женской тюрьмы, в которую после революции был переделан монастырь. Место это и сегодня служит больницей женской колонии и опутано проволокой; внутри сидят женщины. Долго передавалась тюремная байка про одну монашку. Что после того, как всех их в восемнадцатом разогнали, осталась одна, которая всё не желала покидать свое место. И когда монастырь передали под тюремные нужды, устроилась туда в хозчасть. А когда ее и оттуда за религиозность выгнали, то нарочно совершила преступление и после суда снова оказалась там, где привыкла быть. И что фамилия ее была Свободина, забавная с точки зрения ее биографии. При этом она продолжала вести святую жизнь, имея только одну странность: с какой-то материнской лаской относилась к тюремщикам и конвойным из коренного населения и знала их язык. Там, говорят, и умерла. Перед смертью только просила, чтобы ее вывели «в сад». Ее, конечно, никуда не вывели.

Не сложилась дальнейшая жизнь и у пристава Скопцова: в Гражданскую его прирезали в самой той махалле, которую он угнетал. Призрак пристава долго являлся ночами и даже днем при недостаточном освещении и пугал трудящихся. Однако с утверждением новой власти и развертыванием борьбы с суевериями призрак делался всё бледнее; в тридцатые, говорят, его уже никто не боялся, а молодежь даже с ним шутила.

Махалля, в которой были обнаружены отпавшие в иноверие сестры, снесена не так давно. Теперь здесь автомагистраль; возможно, по тому месту, где сестры ласкались со своими соблазнителями, теперь проносятся «Нексии», сигналят «Матизы» и прогромыхивают грузовики с китайскими иероглифами на кузовах.

Лучше известна судьба после революции игуменьи Лидии. Восемь лет промерзла на Соловках. Потом проживала в Ашхабаде, помогая гонимому духовенству. Деятельностью ее заинтересовались органы, но бывший монастырский садовник Джума предупредил ее о приговоре и помог бежать в Ташкент, где она и прожила в затворе. В тридцать шестом мирно скончалась; похороны неожиданно собрали более тысячи ташкентцев, отпевал митрополит. Речей и оркестров не было, но цветов море, словно игуменья снова оказалась в своем саду и, спустив очки на кончик носа, готовится показать его посетителям. В девяностые на Боткинском могилу отыскали, с тех пор пользуется почитанием среди еще оставшихся в Ташкенте православных.

Только о самом Елисее Ефремове ничего толком не известно. Происходил из крещеных сибирских татар, боролся с исламом статьями и лекциями. После революции ненадолго сошелся с большевиками, отпечатал им две брошюрки против мулл и их мракобесия; их потом всё изъяли – за ссылки на реакционное учение Фрейда. После брошюрок бывший миссионер исчез. Вот, собственно, и всё.

Отец Елисей въехал в город. Шоссированные дороги были местами политы, от тополей тянуло прохладой. На Пушкинской движение усилилось, люди выползали из убежищ и выражали, каждый по-своему, свое одобрение вечерней прохладе. От этой рассеянной в воздухе радости на душе отца Елисея просветлело, и он улыбнулся своею простоватой улыбкой.

Через минуту на лбу снова очертилась складка. Задержался в монастыре, а дела не терпят, магометанство со всех сторон наседает! Публичные лекции, статья в «Ведомости» о женском вопросе в исламе, справка о турецких миссионерах-агитаторах, выступление на благотворительном базаре…

Да, тяжелое, хлопотное лето, лето сего 1913 года.

Ну да ничего, сейчас потрудишься, дальше пойдет легче!..

Девочка с газетой

…А еще когда нам все буквы поменяли – такое время было: всё меняли, вот решили заодно и буквы, – так мне новое общественное поручение сразу. Раньше какие буквы были, знаешь? Правильно – арабская графика. У нас дома много таких книг было. Коран, еще что-то. Мне эти арабские буквы в детстве такими… – как сказать? – сплющенными казались. Придавленными как будто. Только две буквы над остальными возвышаются. Алиф и лам. Две высокие буквы. А знаешь почему? Они имя Аллаха составляют. Им судьба быть высокими. Остальные буквы – маленькие, они как бы творят молитву. И вот эти буквы, чтобы, говорят, отвратить от религиозного дурмана, решили заменить на… нет, кириллица потом пришла, под конец тридцатых. Вначале латиницу. Латинский шрифт. Что сказать? Все буквы одинаковые, стройные. A, B, C, D. Газеты стали печатать, борьба с темнотой. Вот эти газеты стали моей общественной обязанностью. Кто эти новые «а», «бэ», «це» понимал? Старики не понимали. У них в голове или арабский, или вообще… Темнота и неграмотность, с которой боролись. А что такое газета тогда была? Телевизор еще не придумали, радио – драгоценность, а люди ведь интересовались: что там где произошло, что в Маргилане, например, какие цены. Про цены в газетах не писали, новости сообщали: построен новый цех, митинг был, все хлопали. А я молодая была, лет десять-одиннадцать: глаз острый, голос звонкий, активистка и латинскую азбуку назубок – «а» вот это, «бэ», «це»… Слушай, ты столько картин рисуешь, голову себе ломаешь – что рисовать, что рисовать? А вот живой случай, из моей живой жизни. Девочка развернула газету – вслух читает. Голос звонкий, лицо можешь не мое, другое нарисовать. Активистка. Старики ее слушают.

Карандашный набросок. Карандаш 1М, чтобы не слишком мягкий. Лист блокнота. Серая пахсовая стена (растереть пальцами грифельную пыльцу). Серые фигуры. Старики в серых, вылинявших от солнца и соли чапанах. Скупые карандашные штрихи лиц. Остроконечные тюбетейки, заточенные молчанием. Из-за плеча крайней фигуры справа выглядывает мальчик. Дети любопытны. Он тоже слушает – из-за плеча. Маленькие серые пальцы на плече. Шелестит газета, наполненная новыми буквами и новыми новостями. Девочка (фигура слева) звонким неслышным голосом читает. Острие карандаша замирает на бумаге, не зная, куда двигаться дальше.

…что удивительно: почти всё помню. Всё, что этим пожилым людям читала. В молодые годы память мягкая, как курдючное сало, из которого свечу лепят. Так старики говорили, слушатели. Мои первые слушатели. Обид-ака, он с отцом дружил, твоим дедом. Лавка у него была, сладостями торговал, дети его за это любили, популярным был. Вот за эти сладости его в тюрьму потом посадили. Говорят: «Ты купец, вот и посиди». Купцов сажали. Образованных людей сажали. Деда твоего посадили. Всех сажали…

«…В своем последнем слове подсудимый Файзулла Ходжаев сказал:

– Граждане судьи, я был буржуазным националистом, я много преступлений совершил. Государственная независимость Узбекистана, которая была обещана в перспективе правыми реставраторами капитализма, эта государственная независимость, если бы даже она стала возможна ценою черного предательства, ценою измены родине, расчленения великого Союза Советских Социалистических Республик, путем подготовки его поражения в грядущей войне, то есть путем совершенно недопустимым для людей, которые сохранили хоть какой-нибудь человеческий облик, если бы, я говорю, это оказалось возможным в первое время, то, само собой разумеется, эта самая государственная “независимость”, кажущаяся, была бы новым несчастьем для народов Узбекистана. Я уже об этом частично говорил, когда давал свои показания. Тогда я отвечал на вопросы государственного обвинителя. Ведь когда я сказал, что, отстав от одного берега, мы, естественно, должны были бы пристать к другому берегу, ведь я же ничего другого не имел в виду, как тот берег, на котором находятся капиталистические страны, империалистический капитал, который давит, угнетает сотни миллионов трудящихся людей. Значит, победа этой линии и в данном случае, даже в случае успеха этого черного, этого отвратительного заговора, могла быть только новыми бедствиями для трудящихся Узбекистана. Я опозорен. Националистические организации разгромлены. Разгромлен проклятый “правотроцкистский блок”…»

Холст натянут на подрамник; медленной кашицей ложится грунт. Размер полотна 110 х 75. Достаточно, чтобы уместить трех стариков и одну девочку с газетой. И мальчика, выглядывающего из-за спины (эй, что выглядываешь?). Так, чтобы никому не было тесно на шероховатой поверхности холста. На шероховатой, щедро посыпанной пылью поверхности ташкентского двора конца тридцатых. Чтобы ленивое ташкентское солнце, солнце мелких торговцев, ошпазов и любителей газет излилось на холст сонной радугой масляных красок.

…отца посадили, нас не тронули. У других семьями сидели непонятно за что. За происхождение свое сидели. За неправильное слово. Нас не тронули, только дома страшно стало. Как будто в соседней комнате усопшего обмывают и для поминального плова рис тихо перебирают. Нас выселить вначале хотели. Ваш хозяин, говорят, в тюрьме за свои делишки сидит, а вы здесь целую комнату, как принцессы, занимаете. Спасибо, добрые люди нашлись, покровительство оказали. А я всё газеты читала. Почти каждый день выходила во двор, вслух читала. Думала, может, что про отца напишут, всё-таки известный человек был, три почетные грамоты. Но там про других писали, про тех, кто на свободе. А я всё равно читала, люди газеты приносили, я читала. Меня так и называли: девочка с газетой. Незнакомые люди слушать приходили. Для них это как театр было. Сидят, глазами моргают, молчат. Иногда я пела. Почитаю газету, потом пою. Веселое время было.

Загрунтованный холст медленно наполняется рисунком. Рисунок обводится умброй натуральной. Подмалевка: охристая, красноватая. Слегка синеватая. Земля, глина, замурованное глиной небо. Но всё равно оно, небо, просвечивает. Небо втекает через глаза, через стебли камыша в пахсовых стенах и просвечивает. Старики возникают из умбры и охры. Кадмий лимонный – для платья девочки. Наносится мастихином, лучше передает фактуру. Девочка будет бабочкой-лимонницей, держащей серую бабочку газеты. Турецкая голубая, из Голландии, – для узоров на лимонном платье лимонницы. Девочка должна возникнуть раньше стариков. Мастихин снимает с палитры жирный лепесток кадмия лимонного и несет его к холсту. За холстом шевелится, переламывая свет и тень, куст инжира. Маленькие плоды, еще не тронутые фиолетовой зрелостью. Осы.

Но тем не менее, граждане судьи, я, находясь здесь, на скамье подсудимых, держа свой ответ, не могу становиться в какую-то фальшивую позу, ибо это были бы только гордые слова. Я не могу сказать, что я не прошу пощады. Я этого сказать не могу. Может быть, кому-нибудь покажется, что такие слова: «не прошу пощады» – звучали бы гордо, хорошо, но не в моих устах, в устах человека, который пригвожден к позору, который сидит на этой скамье. У такого человека словам гордости нет места. Гордости неоткуда взяться! Ведь мы не войдем в историю хоть с какими-нибудь показателями службы народу, какими-нибудь благими деяниями. Если мы войдем в историю, то мы в эту историю войдем как самые закоренелые преступники, как герои бандитских дел, как люди, продавшие и честь, и совесть. Да. Я был бы лгуном, если бы в этот последний час я не сказал, что я прошу пощады. Я хочу жить.

Засинело небо: «Я хочу жить». Поплыли облака пыли под ногами: «Я хочу жить». Заволновался куст инжира: «Я хочу жить». Горит лимонным пламенем платье девочки: «Я хочу жить». Порыв ветра вырывает из рук газету, она летит сухой бескостной птицей по улицам Старого города. Я хочу жить…

Порыв ветра опрокидывает этюдник на куст инжира. Сыплются на холст муравьи – на лица стариков, на ресницы девочки. Падают тюбики умбры. Кадмия лимонного. Теплые капли дождя по холсту.

…а в конце сороковых забрали моего наставника. Тогда снова националистов стали искать. Он мне как отец был, да. Знаешь, недавно в архив ходила, хотела статью о нем писать. Вот дают мне его дело, наставника. Читаю материалы допросов. От него требуют всех назвать, всех националистов в кавычках. Он медленно называет. Я читаю, страницы переворачиваю. Выписываю что-то: всё механически. Всё механически. Потому что сердце мое там, на этом допросе. И тут следователь его обо мне спрашивает: а вот о ней что скажете? А наставник говорит: «О ней – только с положительной стороны. Не националистка. Прогрессивная девушка Востока. Она русские частушки поет!»

…девочка-библиотекарь с газетами мимо проходила: опа, что с вами? Вам плохо?

А я улыбнулась ей: нет, говорю, доченька, всё хорошо. Здесь просто про меня написано. Девушка говорит: тогда поздравляю. И дальше пошла.

Два дня невозможно притронуться к кистям: отравление. Непонятно с чего. Вдруг. С капельницами (поработайте кулачком…). Голодание. Зеленый чай входит через обметанные губы, ветвясь и согревая. Девочка, мысленно почти законченная, читает нараспев последние новости. Три окаменевших старика, один с палкой. Из-за плеча выглядывает мальчик. Круглый и удивленный. Маленький разведчик. Эй, как тебя зовут? Прячется обратно.

Капельница, пиала с остатками чая. Недописанный холст, высохшие капли кадмия лимонного на палитре. Что же я всё-таки съел? Забытье.

…Подружка моя, как тебе не стыдно:

Дома маме не поможешь – думаешь, не видно?

А она ей отвечает: