
Когда Калым передал другу детства стакан травы, его и приняли. Калым и зарабатывать-то не хотел на Антохе: отдавал травку по себестоимости. «Своему же, да, братик? По дружбе тебе». И нужно было видеть лицо Калыма, когда его спаковали, защелкнули наручники, дали в щи и потащили в далекий тюремный ад – на глазах смеющегося Антохи. Тот стоял и думал, как будет обмывать новую звезду на погонах.
Поэтому, когда взяли самого Антоху, в нашем дворе радовались. Радовались так, что напились водки – шумно, среди недели. Чокались и пили за то, чтобы нашего Брэда Питта, суку, продажную тварь, посадили на подольше.
Суд дал ему и соратнику его по фамилии Миронов по девять лет. Это была справедливость – возможно, единственная в своем роде. Но и здесь система проявила себя. Сделала каменное лицо, закрыла ворота, затаилась. Наталья, жена Антона, так и продолжила работать в полиции. Словно ничего не случилось. Словно не запятнана честь мундира, нет цеховой поруки, и это не ее муж калечил людей и продавал наркотики под личиной закона. Продолжили работать и братья ее. Рябь от дела Антохи всколыхнула большую реку – и прошла бесследно для всех. С дворовыми Наталья перестала общаться вовсе: ни «здрасте», ни «до свидания». Она шла мимо нас, высоко подняв голову, глядя в горизонт. Будто считала всех нас виноватыми в том, что ее муж был Левиафаном.
Через четыре года вышел Калым. Жизнь его после отсидки покатилась по наклонной. Он маялся, неприкаянный. В глазах его, лихорадочно горевших как огоньки тюремных папирос, семафорили удивление и тоска. Само лицо его вытянулось с момента ареста – вытянулось и удивилось навсегда. Калым выпал из окна спустя год. Говорили, что его могли выбросить во время пьянки. Говорили, что он оступился. Говорили, что он вышел с улыбкой. Говорили всякое.
Выпадали и терялись другие дворовые люди: от сердечных приступов, от пьяной февральской мути, от героина и сварливых жен. Дворовые толстели, горбились, фонили и уходили в землю – на их место тут же приходила молодая шпана, чтобы повторить весь цикл.
Спустя много лет я неожиданно встретил Антоху – на Охотном Ряду, в Москве. Он был под руку с брюнеткой – классной и по виду озорной девчонкой: вероятно, она только поступила на первый курс. С его футболки скалился логотип – «Kenzo». И очки-авиаторы «Ray-Ban» болтались на носу. От неожиданности я пожал ему руку, хотя зарекся это делать – там, в нашем мордовском дворе. Антоха выглядел отлично. Его скулы заострились в тюрьме, он стал старше, мускулистее, стройнее. Уже давно не было на земле Калыма, не было других несчастных, попавших под карьерный Антохин замес, и только он – белокурый мордовский Брэд Питт – остался в живых, напитался кровью мертвых для пущей красоты и теперь смотрел на меня.
По-хорошему, мне надо было ударить его. Влепить от души за всех: за Калыма и за мир, устроенный несправедливо. Вместо этого я пробормотал что-то о делах и нырнул, смешался с толпой. Сердце мое колотилось.
«Почему ебаное зло всегда побеждает? – думал я. – Почему оно? Почему пиджачники? Почему не хорошие люди в джинсах? Бог с ним, пусть они не самые лучшие, но неплохие же, да? Дурацкие, корявые, дурные, но не зло, не чистое зло с приятной улыбкой и логотипом Kenzo на футболке. Почему так?»
Как и обычно, мир оставил меня без ответа. На станцию метро «Охотный Ряд» пришел поезд, набитый битком. Двери открылись, и пахнуло потом, мясом, душегубкой рабочего дня.
Как меня ловил торговец черным деревом
Фамилия военкома была Шпырда, и он глотал призывников как конфетки. Говорили, что Шпырда лично заглядывает в задницу каждому – ищет годность к армейской службе. И если спросить его в это время – старая как мир шутка молодых самцов: «Ну что там, товарищ военком, отсрочки не видно?» – то тогда Шпырда сразу и сожрет призывника. И затем рыгнет сытой драконьей отрыжкой, от которой вынесет двери и загорятся обои на стенах. 130-килограммовый и краснорожий военком выглядел человеком, вполне способным на это.
Шпырда желал увидеть в армии всех молодых людей от 18 до 27 лет. Каждый призывник с отсрочкой по здоровью, отсрочкой по учебе и отсрочкой по детям был его личным врагом. По детям особенно. Шпырда вызывал таких к себе в кабинет. Те, кому посчастливилось выйти, плакали. У самых чувствительных на два года пропадала эрекция. Этого времени как раз хватало, чтобы не суметь зачать второго ребенка и уйти в армию, пусть и с опозданием.
Интересно, что толстый сын Шпырды Боря – хотя ему тоже исполнилось 18 – в армию не пошел. У Бори нашли плоскостопие. Боря учился в сельхозтехникуме. Вряд ли из-за Бори, но с сельским хозяйством в области было не очень.
Я решил, что на медкомиссии вскроюсь. Полосну по венам чем-нибудь острым – прямо на глазах у Шпырды. И выкрикну ему в лицо что-нибудь дерзкое: про свободу, про толстых мучителей и убитую юность. Я не собирался отдавать два года своей жизни без боя. Плюну в лицо Системе, окроплю кровью военкомат, пристанище зла, – моя кровь будет искупительной жертвой.
Дальше известно что. «Дурка». Три-четыре месяца на коктейле из нейролептиков, антидепрессантов и холодного душа и затем – «белый» билет. «А это вы видели, гражданин военком?» – Я воображал, как буду размахивать листком со своей негодностью перед носом Шпырды, и он скукожится, растает на моих глазах. Оковы рабства сброшены. Дракон сгорит в собственном пламени.
Путь «вскрыться – загреметь в дурдом – не пойти в армию» проделали многие до меня. Мой друг Мася, который набивал портаки всему двору, вскрылся дома, лежал полгода в «дурке» и вышел живым. Мой друг Зика вскрылся на рок-концерте, прямо на сцене. Он отлежал полгода в «дурке» и вышел живым. Только один глаз его стал моргать. И моча – мы на пьянке однажды вышли пописать вместе – приобрела кислотно-зеленый цвет. Она прожгла насквозь лист лопуха, словно в него воткнули джедайский световой меч.
Можно сказать, что вскрыться перед походом в военкомат было нашей рок-н-ролльной традицией. Обрядом инициации. И я всерьез собрался пройти путем великих рок-н-ролльных героев – Маси и Зики – и не посрамить масть.
Артем Малафеев, мой товарищ, шел на медкомиссию вместе со мной. Мы договорились: в решающий момент, на глазах изумленных врачей и дракона Шпырды, я режу себе вены, а он глотает разом горсть снотворных таблеток. В дурдом нас везут вместе. Я истекаю кровью. Артем засыпает и может заснуть навсегда. На его груди – алюминиевый значок анархии, который продают на рынке по 100 рублей за штуку. Мы поем песни Егора Летова и вместе уходим в забытье, из которого нас медикаментозно возвращают.
Но в решающий момент Артем сдал назад.
Мы стояли уже раздетые до трусов, в стаде других призывников – готовые к медосмотру.
– Принес? – спросил я. – Таблетки?
Артем потупился и шаркнул ногой.
– Что-о? – Злости моей не было предела. – Ты!! И ты еще носишь «анархию» на шее! Сид Вишез посмеялся бы над тобой. Курт Кобейн…
– Ты сам-то, – перебил Артем. – Сам-то чего?
– Вот чего! – И я вынул спрятанный в трусах перочинный нож. Лучшего не нашлось в моем доме. Столовые ножи не лезли в трусы. Можно было еще обломать кусок полотна с ножовки и спрятать его. Но оно – черное, с кривыми зазубринами – показалось мне слишком жестким вариантом. «Еще, чего доброго, таким распорешь вены до смерти», – подумал я.
Нож в руке заметил солдат-срочник. Он охранял призывников, чтобы те не разбежались – такое тоже бывало часто. Шпырда выписал срочников для охраны и распорядился закрыть окна военкомата решетками. Один из парней прошлого призыва не знал, что поставили решетки. И сиганул в окно прямо через шторы. Синяя Борода, наш военком, очень радовался.
– Э-э, – сказал мне солдат-срочник, увидев нож. – Это нельзя.
– Как нельзя? Это мне… со мной… мне надо… – стушевался я.
– Сюда давай! – И солдат, видимо, и правда армия воспитывает конкретных, чуждых рефлексии мужчин, вырвал нож из моей руки.
Медкомиссия была один в один похожа на рынок работорговцев. Призывники жались друг к другу – худые, озябшие на сквозняке. Среди нас не нашлось ни одного мускулистого пацана, одни дрищи. Хозяева выдергивали по одному: «Открой глаз. Покажи зубы. Что слышишь? Вдохни-выдохни».
При мне парня с очками на минус восемь зафрахтовали в морскую пехоту – на предварительном распределении. У двадцати человек обнаружился недовес. Но Шпырда, который топал по залу и зыркал во все стороны, заявил, что «на срочной они отожрутся». Доктора не приняли недовес во внимание.
Мое дело требовалось решать. Стоя у стола врача-педиатра, втягивая и выпячивая живот по его требованию, я оглянулся и посмотрел на Артема. Тот виновато пожал плечами. «Хрен с тобой», – подумал я и в следующий миг выхватил треугольную линейку у доктора со стола.
– Всем стоя-а-ать! – заорал я, и зал вздрогнул. Я видел, как застыл на месте Шпырда. Его лицо начало краснеть, свинячьи глазки буравили меня. Я вспомнил, что он жрет призывников живьем, не оставляет даже косточек. Пути назад не было.
– Я… я… – К несчастью, я не продумал финальной речи. И потому после замешательства неожиданно выкрикнул: – За Курта Кобейна!!! Против армейской системы!!! – И полоснул линейкой по венам.
Ничего не произошло.
Пластиковый угол линейки оставил на коже белый след – даже царапины не сделал.
Я изумленно уставился на руку, на докторов, сидевших с открытыми ртами, на Шпырду – тот уже готовился меня жрать – и резанул линейкой еще раз.
На коже осталась багровая полоса. Но вскрытием вен и близко не пахло. Я резанул еще раз и еще, заорал опять про Курта Кобейна – краем глаза заметил, как мчится ко мне солдат-срочник, и глаза его лучатся весельем и озорством.
– Хха! – выкрикнул солдат и здоровым пролетарским кулаком с размаху влепил мне в нос. Я успел разглядеть рыжие волоски на его пальцах. Линейка выпала. Ноги подогнулись. Я упал на кафельный пол – последняя жертва протеста и рок-н-ролла. Перед тем как отключиться я услышал хохот Шпырды. Я увидел его, согнувшегося пополам, увидел его волосатое пузо, которое выпало из рубашки. От хохота военкома сотрясались стены и дули зловонные ветра.
Дальнейшее я помню смутно. На меня прыснули водой, быстренько провели по всем врачам – те жмякнули печатями, все поставили отметку «Годен» – и выставили за дверь.
– Мальчик, – ласково напутствовал меня Шпырда, – мальчик, приходи сдаваться через две недели!
В этот момент военком был более всего похож на Карабаса-Барабаса.
В дверях я столкнулся с его сыном Борей. Боря пришел на работу к отцу – посмотреть, как система пакует молодое мясо. Боря жрал бутерброд длиной в мою руку. Из бутерброда торчал шмат колбасы.
Я не пришел ни через две недели, ни через три. Я ударился в бега: днем и ночью сидел дома, боялся открывать дверь. Мать ворчала: «Лучше бы ушел в армию». Она кормила меня, своего борца с системой, все скуднее и реже.
Никто не приходил за мной, и это угнетало еще больше. «Они что-то задумали. Они готовят штурм», – в панике соображал я.
Артема забрали в армию через 16 дней. На проводах, где я не был, веселились вовсю. Драки, таблетки, пьяный секс. Сам Артем отбывал к месту службы, имея здоровый фингал под глазом – в радостной суматохе ему зарядили дружки. Они не хотели прощаться. Уже перед военкоматом раскачали машину-«буханку», где сидели призывники, и уронили набок. Двоих забрали в милицию. Вся толпа провожающих поднимала «буханку» обратно.
Шпырда, верный пес системы, вскоре ушел на повышение в центр. Он забрал с собой сына Борю. С сельским хозяйством в области даже без Бори все оставалось очень плохо.
За мной по-прежнему никто не приходил.
Я понемногу расслабился, стал выходить на улицу, нашел работу.
Звонок, которого я ждал с замиранием сердца, раздался много лет спустя.
– Михаил! – сказала строгая женщина в трубке. – Что же вы не забираете военный билет? Вам уже 29? Давно пора.
– Военный билет? – Я подумал, что это уловка, западня. Они хотят заманить меня к себе в логово.
Но на деле все оказалось до смешного просто. Шпырда отложил папку с моим делом на батарею – вместе с другими документами. Тяжесть бюрократии перевесила: все бумаги свалились за радиатор. Шпырда переводился и, видимо, забыл о них. Он давно уехал, а бумаги продолжали годами пылиться в его кабинете за батареей. Со временем к батарее прислонили несгораемый шкаф. Мое дело оказалось запрятано лучше, чем золотое руно. Его обнаружили, когда стали делать ремонт.
– По-хорошему, мы могли бы завести на вас уголовное дело, – сказала сотрудница военкомата. – Ваше счастье, что прошло столько лет. Полюбуйтесь-ка. – Она придвинула ко мне папку.
На обороте красной ручкой яростным росчерком Шпырды было намалевано и зачеркнуто слово «РАССТРЕЛЯТЬ». И затем следовала короткая приписка: «СГНОИТЬ ПИДАРАСА В СТРОЙБАТЕ».
«Эйсидиси» и весь этот джаз
После первого удара у Коли Здышкина расплылся под глазом лиловый синяк. После второго из носа закапала тонкой струйкой кровь – запачкала белую школьную рубашку. Коля мог сдаться, сказать «хватит» и пойти домой зализывать раны, тем более что шансов у него в этой драке было мало.
Его противник оказался долговяз, лыс и длиннорук. Он осыпал Колю таким градом своих длинноручных ударов – бац, бац, бац, – что звуки шлепков разлетались по всей округе. Голова Коли моталась из стороны в сторону, и вот уже к синяку под одним глазом прибавился синяк под вторым, а кровь уже текла не струйкой, а ручьем, так что даже мы – быдло, толпа, окружавшая поединок, – поутихли и все дальнейшее воспринимали молча.
Коля Здышкин дрался за свои идеалы. Конкретно – за группу «Эйсидиси». Его долговязый соперник только что, на школьной перемене, назвал «Эйсидиси» говном, и Коля вызвал его на битву. Заранее зная, что получит в этой битве так, что мало не покажется.
Коля Здышкин не мог поступить иначе. Плакатами с группой «Эйсидиси» были завешаны стены его комнаты, а его старший брат сел в тюрьму под эту музыку. Когда судья огласил приговор брату, кто-то из дружков, принесший на суд кассетный магнитофон, включил запись. Тишину суда разорвали гитарные рифы в исполнении братьев Янг: «Итс а Лонг вэй то ве топ ИФ ю вона рок-н-ролл». Колин брат заухмылялся со своего места на скамье обвиняемых. Волосатый, в джинсовке с обрезанными рукавами, только что получивший два года за взлом чужого автомобиля, он был настоящим рок-н-ролльным героем. Когда его уводили два милиционера, строгих, затянутых в свою серую паскудную форму и при фуражках, Колин брат показал всем оставшимся в зале суда «козу»: выпятил указательный палец и мизинец и так ехидно ухмыльнулся, что даже милиционеры оторопели от наглости. Его толкнули в спину, руку с «козой» завернули за спину и вывели в неизвестность, в мрачное казенное будущее.
Большинство из нас было за Колю в этой драке, и многие – я уверен – могли броситься и защищать его от ударов долговязого соперника, но никто не сделал этого. Правило было драться один на один, нарушить его означало навлечь на свою молодую голову всеобщие гнев и презрение. Сердца наши пылали, когда Коля раз за разом получал мощным кулаком оппонента по голове, но все мы стояли. Наши желваки ходили ходуном, кулаки сжимались, но никто не двигался с места.
Все потому, что «Эйсидиси» не было говном. Оно не было говном ни при каких обстоятельствах, и если бы долговязый сказал это не Коле, а кому-нибудь другому, расклад был бы такой же – обидчика позвали бы драться.
Эту странную одержимость мы переняли у старших товарищей и братьев. Мы видели, как они, вооружившись цепями и ломом, шли «отдавать жизни за металл» – это было их выражение. Сцепив зубы, как, возможно, делали это рабочие на каких-нибудь парижских баррикадах, наши старшие товарищи шли отстаивать свои металлические идеалы против окружающей толпы лысых, неврубных и злобных. Они были как триста спартанцев, и весь мир – черт его возьми – целый огромный мир восставал против них. Против длинных волос. Против кожаных заклепанных курток. Против джинсов, порванных на коленях. Против «Эйсидиси» – сладкой, мать ее, музыки. Музыки молодости, подворотен, портвейна, случайного секса, первой влюбленности, темных улиц, пьяных слез, трагедий, признаний, расставаний, жажды перемен. Все эти парни, раз в неделю выходившие биться с лысыми, выступали даже не против них – лысых, – они шли драться против привычного уклада жизни нашего городка, и в первую очередь – против будущего. Оно, будущее, не было к ним дружелюбно, оно предполагало только два, или три, или четыре дальнейших пути. Причем три из них вели на различные заводы через ПТУ, через безнадегу пьяных отцов и дедов, и так – до седьмого поколения, которое смирилось, приняло этот уклад и теперь тухло в своих квартирах; и они – молодые – видели это, брали в руки цепи и шли на защиту своей молодости.
Лысые олицетворяли сложившийся порядок вещей. Они стояли за незыблемость и за легкую музыку, венцом которой стала песня про белые розы. Волосатые лелеяли в душе бунт, и «Эйсидиси» – странная австралийская группа, которой заправлял чувак в коротких школьных штанишках, – оказались идеальным саундтреком к этому бунту в советской глубинке.
В ту пору было просто найти себе друзей и нажить врагов. Если ты волосат, то оказывался желанным гостем в нашем дворе, где имели обыкновение собираться отверженные. Но волосы означали слишком многое – чересчур стрессовый фактор, поэтому появление новичков в сложившихся рядах металлистов было редкостью. Каждый отважившийся фактически рвал со своим прошлым окружением – и, возможно, в ближайшей драке ему была уготована честь пасть новой жертвой.
Примерно таков был бэкграунд тех времен, и поэтому мы всей душой болели за Колю Здышкина, когда он получал от своего лысого оппонента.
«Эйсидиси» слушал каждый из нас – слишком много прошло у нас перед глазами, чтобы забыть об этой музыке. И я думаю, если подловить сейчас Энгуса Янга, их лидера, и выложить ему всю подноготную – дескать, так и так, мистер Янг, жуткие вещи творились под аккомпанемент вашей гитары, – мне кажется, он будет очень удивлен и вряд ли поверит в это.
Я помню, как плохо отпечатанные копии с обложки «Хайвэй ту хэлл» в 90-м году уходили по рубль восемьдесят штука. Ими банчил белобрысый крупный чувак по кличке Дейвид, и за фотографиями реально выстраивалась очередь. В центре этого исторического снимка был Энгус Янг собственной персоной с дьявольскими рожками на голове.
Отец моего лучшего друга Леши Карнаухова, простой и набожный работник железнодорожного депо, увидев этот плакат на стене, выпорол сына нещадно. «Этой бесовщины не будет в моем доме», – сказал он, вглядываясь в кровоточащий от побоев Лешин зад, а затем сорвал фото со стены, а надо сказать, на покупку снимка ушли все Лешины сбережения, но кто бы мог тогда знать, что судьба покупки будет трагической и недолгой. Двумя мощными движениями отец разорвал фотографию и выкинул в окно, а взамен дал Леше скрепленную бечевкой брошюру под названием «Церковь против рок-н-ролла». Тогда, в 90-е, церковь как раз набирала силу, и одним из средств ее агитации были эти бедные идиотические книжицы, которые паства рассовывала по почтовым ящикам горожан. В брошюрах перепечатывались самые яркие цитаты современных святых отцов, и отцы, в частности, утверждали: «Музыка группы, известной как «Эйсидиси», несет в себе призыв поклоняться темным силам и сатане. Энгус Янг, основатель группы, неоднократно участвовал в черных мессах, а песни дебютного альбома группы включают в числе прочих такие строчки: «Дьявол, ты наш кумир. Шесть, шесть, шесть – ты наше число». Этого было достаточно отцу Леши Карнаухова, чтобы учинить скорую и кровавую расправу над сыном-металлистом.
Это только один случай, когда родители протестовали против увлечения своих отпрысков тяжелой музыкой, а всего же их было бесчисленное множество. Но что происходило потом? Униженные, отвергнутые всем миром волосатые металлисты собирались в группы, и сталь закалялась в их душах.
Первыми покупками того же Леши Карнаухова на гонорар от заводской практики стали гитара «Урал», самодельная примочка, воспроизводившая металлический звук «дисторшн», а также надежный английский замок. Его, замок, Леша самолично врезал на дверь своей комнаты. И теперь, когда привычную сонную тишину нашего городка разрывали звуки его тяжелой гитары, а папа бился всеми костями в дверь, чтоб вернуть сына на истинный путь, замок был спасением, которое вселяло в наши робкие молодые души надежду: старые не прорвутся, им не подмять под себя новый, начинающийся мир.
В 94-м группа инициативных ребят предложила директору нашей школы подготовить к новогодней дискотеке номер со стилизацией под хеви-метал. Директор долго думал, как относиться к этой свободе ученической мысли, и в итоге дал добро. Хореография номера была один в один снята с видеоклипа «Эйсидиси» на песню «А ю реди» и по замыслу организаторов должна показать всем и каждому, что такое настоящий рок-н-ролльный стиль жизни. Четыре мальчика из старших классов изображали участников группы: под фонограмму вышеозвученной песни они прыгали и открывали рты, подражая английским словам, а поскольку гитар в школьном хозяйстве тогда еще не было, их решили заменить на швабры.
Кастингу на роль металлистов мог позавидовать «Дом‐2». Две недели перед Новым годом у дверей нашей школы выстраивались очереди из желающих попробовать себя на роли Энгуса Янга, Малькольма Янга, вокалиста Брайана Джонсона или, на худой конец, ударника – никто и тогда не мог сказать, как его звали, а теперь и подавно вряд ли. Но сути дела это не меняло. Длинноволосые мальчики со всего города, прослышав, что в нашей школе затевается настоящий переворот – ни много ни мало рок-опера, – приходили к дверям нашего учебного заведения и пробовались на роли. Их лица выражали крайнюю степень одухотворенности, глаза сверкали надеждой, и со стороны это было похоже на то, что люди собираются на какой-то новый «Вудсток».
Приемная комиссия, в которую входили два десятиклассника, инициаторы затеи, вела отбор пристрастно и тщательно. Сперва кандидатов просили перечислить названия всех альбомов группы, начиная с 1974 года, и если кто-то из них упускал из виду самый первый бутлег под названием «Син Сити», разошедшийся тиражом всего в двадцать пять экземпляров, его безжалостно отчисляли. Если кандидат проходил первый этап, его просили попрыгать как Энгус Янг – знаменитой утиной походкой, когда передняя нога делает шаг, будто марширует, а задняя подбивает ее, и так повторяется несколько раз, и главное – не забыть высунуть язык, – иначе жюри считало исполнение не заслуживающим доверия, и кандидата отчисляли тоже. Да, следует сказать, что всех кандидатов, волосы которых не достигали плеч, отчисляли еще до первого этапа. В жюри сидели матерые металлисты, и они знали свое дело. Они хотели получить в новогоднюю постановку лучших, и не важно, что два самых главных места в ней – роли Энгуса Янга и вокалиста – они оставили для себя, разумеется, не предупредив никого из желающих. Хотя и это, я думаю, не сказалось бы на их количестве.
После двух недель отборов, ругани, ненависти и интриг участники, наконец, были отобраны. На номер, открывавший новогоднюю дискотеку, казалось, собрался поглазеть весь город. Как и всегда в провинции, все были в курсе, что волосатые приготовили грандиозное зрелище, и когда первые аккорды композиции «А ю реди» разорвали воздух, переполненный зал охнул, завибрировал, начал натурально трястись в конвульсиях. Трое мальчиков со швабрами в руках и один на «барабанах» – их вполне правдоподобно заменили обычные жестяные ведра – произвели настоящий фурор. Стекла актового зала запотели от накала страстей, и даже лысые, которых набралось прилично поглазеть на невиданное зрелище, пораскрывали рты. В середине песни одна из девочек младших классов охнула и упала в обморок. Другая, из десятого, стянула трусики, розовые, и, размотав их на пальце, бросила в «музыкантов». Когда мальчик, изображавший Энгуса Янга, изобразил его фирменную утиную походку, наступил натуральный апогей. Лысые присоединились к волосатым и начали хором подпевать «А ю реди». Десятки человек в зале запрыгали той же походкой под Энгуса Янга. Кто-то визжал. Кто-то лез к девчонкам целоваться. Одни обнимались. Другие плакали. Разверзнувшуюся вакханалию прекратил директор. Выбежав в центр зала, он замахал руками и закричал: «Все! Стоп! Дискотека окончена!» Музыку остановили. Включился свет, и собравшиеся начали понуро выходить на улицу, в колючий морозный воздух.
Вот что такое было «Эйсидиси». Мы любили эту музыку, несмотря ни на что, потому что она заставляла наши молодые сердца биться чаще и сильнее, головы – чувствовать себя выше обстоятельств, глаза – не замечать чадящих заводских труб, пьющих отцов, серых панельных пятиэтажек и коричневого снега. Я уверен, что даже лысые в глубине души любили «Эйсидиси», просто боялись в этом признаться, потому что признаться означало капитулировать, сдаться перед непонятными волосатиками, подтвердить их правоту в споре за жизнь.