
И пока грохотал оркестр – бум!!! «Дым-стол-бом-кипит-дымится-пароход, пестрота-разгул-вол-ненье-ожиданье-нетерпе-е-енье!» Бум!!! «Веселится и ликует весь народ, и быстрее, шибче воли, поезд мчится в чистом по-о-о-оле…» – под каждым деревом уже расстилались скатерти и на них появлялась выпивка-закуска; затем возникала вожделенная бочка пива, прикатывала тележка с мороженым… А оркестр всё наяривал: «чисто по-о-о-ле, чисто по-о-оле…», и Баобаб раскачивалась вместе с мелодией: «Нет, та-а-а-айная ду-ума быстре-е-е лети-и-т, И се-е-рдце, мгнове-е-енья счита-ая, стучи-ит…» – долго, настойчиво… – до тех пор, пока увеселённые и полностью ублажённые граждане дружной толпой валили к ближайшему пруду – купаться.
Но это – в праздники.
В будни всё выглядело иначе.
* * *«Наш» дом расположен был параллельно зданию вокзала. Одну его половину заселяли три семьи, вторая вся была отдана Бугровым, – отцу, как начальнику станции, полагались дополнительные метры.
Славный, обжитой и толковый был домик: с крыльца шагни внутрь, попадёшь в холодную прихожку, где только уборная и полки для хозяйственного барахла. Это – преддверие жилья; за утеплённой дверью – прихожая настоящая, просторная, с фикусом, за годы детства объявшим стену лиановой лаской.
Отсюда расходятся двери: прямо – в комнату сестры Светланы, налево – в родительскую спальню и в залу, направо – в кухню, с печкой и раковиной (вода холодная, зато в доме). А за кухней, как настоящее убежище разведчика, не сразу и вход меж полок углядишь! – комната Сташека. Ну, не совсем комната, она раньше кладовкой была метров в восемь, но отец повыкидывал старьё, рабочие прорубили окно в сад, и комнатка, по словам мамы, стала «просто загляденье». Ещё бы: она повесила девчачьи занавески в цветочек, Сташек их ненавидел-ненавидел, а в четвёртом классе просто содрал и затолкал за ящики в холодной прихожке. И комната сразу превратилась в мужскую берлогу: деревянный топчан со спартанским матрацем, такой же крепкий стол (просто чертёжная доска на деревянных козлах), стул, а по стенам сплошь – книжные полки. Тесновато, конечно, зато «всё своё ношу с собой». В берлогу Сташека сунуть нос мог только батя. Ему разрешалось. Ему же не скажешь: «я занят!»
Две вещи в этой каморке были заветными и из другого мира: настольная лампа, бронзово-буржуйская, с зелёным, чуть треснутым по боку стеклянным колпаком (батя привёз её из своего кабинета на Сортировочной), и настоящая пишущая машинка.
Огромный подвал под зданием вокзала был завален подобными сокровищами, бывшим служебным инвентарём: изработанными, давно списанными приборами и предметами. Сташек давно мечтал туда понаведаться. Наконец выклянчил у бати разрешение на осмотр «ненужного лома». Тот предупредил: не шляться, а по делу; полчаса даю. С батей шутки не шутились: полчаса так пол-часа…
Полдня, выкрикивая время от времени: «Ща-а-ас!!! Ща-а-ас, ба-тя-а-а!!!» – Сташек ползал по завалам пещеры Али-Бабы. Трижды ободрал ноги о какие-то железные штыри и торчащие отовсюду пружины, синяками разжился без счёту… но в итоге вытащил на белый свет аж две пишмашинки! Одна на ходу, но без пяти букв, их припаивали со второй машинки, совсем убитой. Зато после ремонта возрождённый гибрид из двух чёрных «Адлеров» защебетал под руками, как ласточка, – только ленты меняй (их Сташек покупал в «Канцтоварах»). Буквы на клавиатуре ровненькие, отдельные, каждая на своём рычажке, как маслёнок на ножке, каждая под прозрачной плёнкой, чтобы не стиралась. Сташек быстро научился печатать и впоследствии, протырясь в редколлегию школьной стенгазеты, шпарил целыми страницами «наблюдения», «критику», «статьи по теме»…
…да и просто всякие несвязные бессонные восклицания и клятвы в письмах к Дылде, когда они ссорились, и она проплывала мимо него: чужая, не-сметь-касаемая, далёкая-золотая… так что холодело в животе и отчаяние ядовитой змеёй изнутри жалило горло.
Он сидел под старинной настольной лампой, а вокруг разливался тихий летний свет, особенно уютный, когда за окном вьюжит, и снежный плащ взмывает и полощется над деревьями и крышей, или когда снаружи ливень хлобыщет, а у тебя тут зеленейшее лето, – сидел и стучал на своей клёвой машинке, воображая себя настоящим журналистом, а может, и писателем!
И если уж говорить о доме, о возрождённой пишмашинке, о многих талантливых преобразованиях в технике, в быту… даже в искусстве! – нельзя не вспомнить Илью Ефимыча,краснодеревца.
* * *Если кто, бывало, при первой встрече называл его «краснодеревщиком», он заказ не принимал: обижался. Говорил: «Илья Ефимыч – краснодере-вец, это как дерева певец; а щик-халявщик щи на пещи хлебал».
Работал он плотником в службе с загадочным названием-шифром НГЧ, что означало ещё более странное: «Дистанция гражданских сооружений». Отвечала эта самая «дистанция» за железнорожные дома, за вокзал, баню и клуб, за все нудные работы: котёл, ремонт-покраску, подводку воды… – короче, за всё батино станционное хозяйство.
На станции Илья Ефимович появился давным-давно, в самом начале, когда отец задумал снести глухие заборы и заменить их штакетниками, и для этого вызвал бригаду плотников, которых привёл высокий осанистый, чем-то похожий на портрет критика Стасова в городской библиотеке, молчаливый мужик.
Углядев в палисаднике расшатанный столик семёновской росписи, лихо его подхватил-развинтил; как-то мгновенно, почти не глядя, пробежался пальцами по шурупам, как пианист по клавишам, вновь свинтил… – и больше тот не шатался. Никогда.
Затем отодрал наличники с окон (просто доски прибитые), открыл наплечную клеёнчатую сумку, расстелил её на земле: внутри та оказалась сплошь простёгана плотной материей так, что множество карманов и карманчиков облепливали её чешуёй. В каждом карманчике сидел-глядел молодцом какой-нибудь инструмент. Вытянув несколько стамесок с полукруглыми острыми резаками, Илья Ефимович уверенно, одним махом – без карандашных пометок, без направляющих линеек – провёл резаками вдоль досок, смахнул стружку…
И вышел весёлый такой, залихватский наличник, располосованный дорожками разной глубины и ширины. То же проделал с остальными наличниками и прибил на место, бросив маляру: «крась!» Маляр выбрал краску – тёмно-голубую, и через полчаса… Окна будто распахнулись, и весь дом заулыбался-затаращился, а стёкла в голубом обводе стали как пруды…
С тех пор отец (он вечно кому-то покровительствовал и обожал мастеров своего дела) перевёл краснодеревца из плотников в столяры. Расчистили ему большую комнату за клубом, повесили на дверь табличку: «Мастерская». Управившись с обязаловкой для НГЧ, Илья Ефимыч принимался за частные заказы, и никто не смел ему указывать или недовольство какое выражать; батя своих в обиду не давал.
Зато в обстановке дома Бугровых точный глаз, безупречный вкус и талантливые руки Ильи Ефимыча сыграли свою облагораживающую роль. Ведь всё его работа: овальный стол, который раздвигался-размахивался с таким запасом, что за ним усаживалась вся большая южская родня; комод с плавной полукруглой столешницей, с гнутыми ножками, похожими на запятые в тетрадях по чистописанию.
Но главным украшением дома была вырезанная им рама. Именно вырезанная, как вывязанная, так что картину в ней – точнее, жалкую копию очередных медведей на лесоповале – никто уже не замечал. Рама была вихревой увертюрой, барочным шедевром, целой рощей завитков, целым букетом лилий… Трудно было оторваться от созерцания этой красоты. А медведи… ну, что – медведи! Их, кажется, сам же Илья Ефимович и вписал в свою раму, и родители отнеслись снисходительно: должно же там внутри что-то быть. Его огорчительная страсть к малеванию бездарных картин (в мастерской на отдельной полке стояли банка с кистями, бутылка лака, а в коробке, стыдливо задвинутой в уголок, лежали тюбики масляных красок, за которыми он ездил в Мстеру, ибо в Вязниках не было ни галереи, ни художественного салона), – эта жалкая побочная страсть не могла ни омрачить, ни как-то скомпрометировать его бесподобное мастерство.
«Красно-деревец – дерева певец!»
* * *От вечно гудящего, бубнящего-грохотучего вокзала двор был отделён штакетником с калиточкой. Символическая граница… и всё же за калиткой, будто отсекавшей служебную жизнь, расстилалось пространство жизни домашней: расхристанной, разно-пахнущей, разно-движимой, и ласковой, и ругачей, а случалось, что и драчливой. Словом, семейно-забубённой. Возможно, поэтому женщины ходили по двору в халатах, большинство – в выцветших и подштопанных, но если удавалось отхватить где-то новый, байковый или шёлковый, могли в нём и в гости явиться, покрасоваться. Это считалось приличным.
Соседи…
Почти все они, так или иначе, принадлежали станции: работали на станции, зависели от неё, крутились на её орбите. Женщины, если не домохозяйствовали по своим огородам и курятникам, работали поварами в столовой, продавщицами в магазинах, парикмахерами, медсёстрами в станционном медпункте… Мужское население посёлка Нововязники в основном обслуживало круглосуточную деятельность железной дороги: стрелочники, сигнальщики, осмотрщики, обходчики… Пока состав, особенно пассажирский, стоит, надо проверить все буксы колёсных пар, иначе – беда в пути; значит, обходчикам надо пробежать вдоль всего состава, открывая для проверки все буксы. Вон, Володька, брат Зины Петренко, оплошал, пропустил тлеющую буксу, и поезд на ближайшем перегоне съехал с рельсов на шпалы. К счастью, устоял, ещё скорость не набрал. Володька долго был под судом, Зинина мама, тётя Клара, аж почернела вся, но обошлось условным сроком.
Многие работали на кране и на тепловозах в депо – в огромном, как город, ангаре с несколькими путями. Тепловозы пригоняли и отгоняли вагоны, которые нуждались в ремонте. Буксы ремонтировали без крана, просто меняли смазку. Но часто требовалось заменить в вагонах доски, подкрасить их под общий колер. Тогда кран подцеплял вагон и приподнимал его, отчего – при своей огромности – вагон сразу приобретал вид щенка, поднятого за шкирку; колёсные пары снимали, заменяли другими, ставили вагон на место: беги! Ещё один кран, более мощный, стоял снаружи депо, где по обе стороны от него были проложены специальные рельсы.
В детстве Сташек любил наблюдать за работой этого монстра, похожего на гигантскую саранчу, считал его очень умным, хотя и знал, что на огромной высоте, в крохотной стеклянной башке сидит мозг: крановщик. Тот действовал двумя способами: крупные грузы, как и везде, стропалились к крюку. А мелкие детали кран, осторожный Гулливер, поднимал огромным магнитом, закреплённым на месте крюка, плавно переносил в нужную точку, зависая над вагоном узкоколейки… после чего магнит – тот на электричестве работал, – отключался от тока, и груз точнёхонько падал в вагон без крыши, как бильярдный шар – в лузу.
Узкоколейка вела прямиком на завод Текмашдеталь, где производились детали для ткацко-прядильных фабрик, какие-то станины для станков, а также чугунные ограды и ступени городских лестниц, тех лестниц, что взлетали на холмы, откуда распахивался невесомый зелёный-голубой вид на город, на купола церквей и на реку, с голенастым во́ротом понтонного моста…
* * *Из всех станционных профессий больше всего Сташеку нравился дежурный на блокпосту. Он частенько забегал туда поглазеть, – и попробуй не пусти куда-нибудь сына Семёна Аристарховича, – на всегда интригующую его картину движения поездов. На стене зала картой звёздного неба висело электрифицированное панно, сияющее красными и зелёными огнями: схема всех путей станции. Вот лампочка, одна из многих, замигала зелёным: состав тронулся. И тут же она погасла, а зажглась соседняя: состав идёт в сторону Горького. Вот целая россыпь красных огоньков – значит, составы стоят и ждут, а из Горького мигает и движется цепочка зелёных огней: встречный поезд. Тут же – специальный рычаг: его надо передвинуть, тогда и стрелки на путях переводятся, и горьковский состав прибудет не на этот, а на соседний путь. И так всю смену…
Сташека завораживало могущество человека над паутиной железных дорог: от движения твоей руки зависит не только заведённый порядок некой части страны, но и жизнь тысяч людей! Великая железнодорожная вселенная переливалась огнями, дышала и даже звучала – для человека понимающего; порой Сташеку казалось: вот-вот перемещение огней и вспышки красного с зелёным сольются в мажорный аккорд, в ликующий хор несущихся составов. А могут и зависнуть в долгой фермате, или сочиться каплями нот в томительной тишине.
* * *Несмотря на грохот проходящих составов, на близкие – рукой подать – пакгаузы, с их постоянным лязготно-гремучим копошением, двор всё же был обжитой и уютной территорией.
Кроме непременного сада-огорода на задворках каждого дома, перед крыльцом разбивался палисадник, в котором весь сезон сменяли друг друга цветы.
Перед домом Бугровых палисадников целых два, крыльцом разделены. В одном – традиционные «золотые шары» на высоких стеблях, маргаритки, анютины глазки и львиный зев, а ещё мамина особая гордость: кусты грандиозных пионов, чьи цветы – белые, душистые, с редкими малиновыми жилками вен, словно намеренно обнажёнными перед человеком: мол, и в нас течёт кровь – неизменно расцветали огромными, с голову ребёнка, так что от тяжести даже клонились к земле. По другую сторону крыльца отец врыл в землю стол и две длинные приземистые скамьи для чаепитий. Когда наезжала родня, тут и сидели все шумной компанией, выпивали-закусывали, а ближе к ночи на весь двор разносилась ядрёная отцовская антисоветчина, пересыпанная отрывистым, всегда уместным, как горчица к сосиске, матерком.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов