banner banner banner
Узкая дверь
Узкая дверь
Оценить:
 Рейтинг: 0

Узкая дверь

– К сожалению, я в данный момент ничего на сей счет сказать не могу, – ответил я, тщательно подбирая слова. – Время покажет. Всякие там пробы, образцы и так далее. Но спасибо, что заглянули ко мне. И мне кажется, что сейчас вам и всем остальным лучше пока воздержаться от обсуждения этой темы даже друг с другом. – Я позволил себе перевести взгляд на своих второклассников, по-прежнему сидевших кучками в разных углах. – Не хотелось бы, знаете ли, беспорядка в рядах новобранцев.

Он кивнул, но вид у него был неудовлетворенный, и мне ничего не оставалось, как вернуться к проверке контрольных работ. Вообще-то я терпеть не могу вот так затыкать рот хорошим людям, но в данном случае мне совсем не хотелось, чтобы Аллен-Джонс втянул меня в серьезный разговор. Он, возможно, юноша и несколько расхлябанный, особенно когда речь идет о латинской грамматике, зато мыслит необыкновенно ясно, давая оценку тому или иному человеку. И я отнюдь не был уверен, что в данном случае он поймет, почему я отвечаю так неохотно и действую так медлительно, и вряд ли догадается, почему данная ситуация требует столь деликатного подхода.

– Сэр, у меня к вам еще один вопрос, – сказал он, совсем понизив голос.

Я вздохнул и снова посмотрел на него, оторвавшись от проверки тестов.

– Это насчет Бен, – прошептал Аллен-Джонс.

– А что – насчет Бен?

– В том-то и дело. – Аллен-Джонс не сводил с меня глаз. – Помните, сэр, как я тогда пришел к вам и сообщил, что я гей? А вы даже не спросили, откуда мне это известно. Вы лишь поинтересовались, не может ли это помешать мне как следует заниматься латынью.

Я кивнул. Я хорошо это помнил. Честно говоря, мне всегда становилось не по себе, если приходилось обсуждать с учениками вопросы сексуальности или гендерной принадлежности. По моим представлениям, чем меньше об этом говорить, тем лучше.

– Вы что же, хотите уверить меня, что и Бен – тоже гей?

Аллен-Джонс покачал головой. У него был такой вид, словно он сражается с переводом какой-то на редкость трудной латинской фразы.

– Тогда что же? – Я по-настоящему пребывал в замешательстве. Хотя сообщение о Бен меня ничуть не удивило. Чересчур короткие волосы, чересчур резкие манеры, чересчур категоричный отказ носить юбку. Сегодня молодежь куда сложнее, чем в прежние времена. Дик и Джейн. Дженет и Джон. Косички с бантиками, очаровательные щеночки. И совершенно не требовалось задавать себе вопросы, кто есть кто и почему это именно так. Когда я был мальчиком, девочки мне представлялись поистине гостьями из иного мира.

– Так что именно Бен хотела мне сказать? – спросил я. – И почему она не пришла ко мне со своими вопросами сама?

Аллен-Джонс снова посмотрел на меня. Его синие глаза были очень-очень серьезны.

– Хотел, сэр. Он уже несколько раз пытался с вами поговорить об этом. С самого начала, когда еще только начал здесь учиться, он пытался вам объяснить. Он и всем нам рассказал, кто он на самом деле. А когда человек тебе такое рассказывает, его, ей-богу, стоит послушать.

Когда Аллен-Джонс наконец ушел, я задумался о том, что он мне только что рассказал. Я не раз слышал, как тот или иной мальчик вдруг заявлял о своей принадлежности к противоположному полу, но с моими учениками такое происходило впервые. Еще лет двадцать назад я наверняка попросту отмел бы подобные заявления. Я понимаю, конечно, что являюсь представителем старой гвардии и обременен всеми предрассудками моего поколения. Однако преподаватель классических языков просто обязан иметь хоть какое-то представление о концепции метаморфозы. Возможно, это у них пройдет. Надеюсь, что пройдет – ведь каждый ребенок, конечно же, должен стремиться стать таким же, как все другие дети. Но Бен никогда не была такой, как другие; она, как и Аллен-Джонс, похоже, лучше, чем большинство подростков, сознавала, кто она такая на самом деле. Когда человек рассказывает тебе, кто он на самом деле, его, ей-богу, стоит послушать. Так мог бы сказать Гарри Кларк, и мысль о нем неожиданно наполнила мою душу острой тоской. Гарри всегда старался быть самим собой. Но когда наши друзья рассказывают нам, кто они такие на самом деле, разве мы по-настоящему их слышим? Я вздохнул и сунул руку в ящик стола в поисках пакетика с разноцветными лакричными леденцами. Хотелось бы мне верить, что эта исходно пасторальная история с человеческими останками на краю будущего бассейна имени Гундерсона может быть решена быстро и в полном соответствии с законом. Но, похоже, начавшийся триместр уже сулит нам самые неожиданные вызовы судьбы. Я сунул руку в карман и нащупал там старый значок префекта школы «Король Генрих», ныне отмытый от грязи и даже вновь начавший блестеть, поскольку я то и дело его вынимал и рассматривал. Некая выпуклость, точно типографский знак пунктуации, ощущалась на его обратной стороне там, где была отломана застежка, и я задумчиво водил пальцем по этой выпуклости, размышляя о том, каким все-таки знаком она в итоге окажется: финальной точкой, многозначительной запятой или многоточием. Но все-таки нужно же что-то делать, думал я, ведь там погиб какой-то мальчик. Он, конечно, не из наших учеников, да и случилось это много лет назад, но разве может это влиять на наше отношение к его убийству?

Сегодня вечером у меня будет очередной разговор с Ла Бакфаст, и я скажу ей, что мы, каковы бы ни были последствия этого, обязаны оповестить власти. И все же мне хочется дослушать до конца ее историю. Мне хочется узнать, что происходило с моим другом Эриком Скунсом в тот год, когда он работал в школе «Король Генрих». Пока, правда, даже намека нет на то, что Скунс хотя бы подозревал о существовании этого мальчика. А может, я, как та пуганая ворона, начал уже и кустов бояться? Или теней прошлого? Или несомненное очарование Ла Бакфаст вывело меня на некую опасную дорожку? Не зайдете ли вы в гости? – сказал мухе паучок[33 - «Will You Walk into My Parlour?» (в русск. переводе «Западня»), повесть Теодора Драйзера (1871–1945), в которой название и эпиграф взяты из стихотворения Мэри Хауитт «The Spider and The Fly» («Паук и Муха»).].

Нет. Что бы она мне там ни собиралась поведать, но сегодня вечером я с ней непременно поговорю. Непременно…

Или, может, завтра.

Глава седьмая

«Сент-Освальдз», 6 сентября 2006 года

Что-то мой единственный слушатель сегодня выглядел обеспокоенным. Стрейтли я видела только мельком во время большой перемены: он торчал на игровых полях и явно старался не допустить детей на огороженную территорию. Его черная мантия так и хлопала на ветру, и вообще он был похож на печальную кладбищенскую ворону. Он уже пытался через моего секретаря договориться со мной об очередной встрече после занятий, но я к этому времени уже имела двухчасовую беседу со школьным Казначеем, а затем ко мне явились на совет старшие префекты, и я не сумела с уверенностью сказать, когда именно смогу освободиться. Однако Стрейтли остался меня ждать и прождал в коридоре никак не меньше часа, но потом все-таки сдался. Звук его тяжелых шагов отдавался в холле таким гулким эхом, словно к ногам у него было приковано ядро, как у каторжника.

Вообще-то в последнее время он выглядит неважно. Новые порядки в школе ему явно не по нутру. В своей старой черной мантии и перепачканном мелом костюме он похож на мертвый кусок старой кожи, который еще остался на быстро заживающей ране, но вскоре отвалится. Новые преподаватели мантии, разумеется, не носят. И даже представители старой гвардии – не много же их осталось – пытаются идти в ногу со временем. Один лишь Стрейтли упрямо цепляется за внешние атрибуты и методы былых лет. Интересно, как долго он рассчитывает удерживать приливную волну? По-моему, это совершенно безнадежное стремление. Хотя вчера он пришел на нашу с ним встречу ровно в пять тридцать, минута в минуту. Я моментально налила ему чашку кофе, а потом возобновила свой рассказ:

– В общем, начала я весьма неудачно, сама себя поставив в затруднительное положение. Мало того, я еще и унизила члена преподавательского состава школы. Мистер Скунс не принадлежал к тому типу людей, которые способны посмеяться над собственной ошибкой, и продолжал реагировать на меня примерно в том же духе, что и тогда в раздевалке, так что отношения между нами оставались весьма напряженными с первого же дня моей работы в «Короле Генрихе». Если бы нечто подобное случилось в «Сент-Освальдз», я бы уж как-то исхитрилась и почаще избегала встреч с ним, ибо в «Сент-Освальдз» отдельные классы похожи на острова, высящиеся в море мальчиков. А в школе «Король Генрих» все иначе, да и функционирует она согласно весьма строгим, почти военным правилам: например, каждое утро там начиналось с краткой летучки в учительской под руководством директора; существовала и вполне определенная формальная процедура для введения в курс дела новых членов коллектива.

Согласно правилам этой процедуры, не слишком удачно названной «дружескими беседами», любой новичок должен был в первую очередь обращаться за советом к тем преподавателям, которые в данный момент были свободны от классного руководства. Вы легко можете догадаться, что из этого вышло: я была новичком, а мистер Скунс классного руководства не имел, и, естественно, моим наставником оказался именно он. У него я должна была просить помощи, если у меня возникала какая-то проблема или мне был нужен совет. А также в случае любых жалоб я обязана была первым делом обратиться к Скунсу.

– Я вас понимаю, – сказал Стрейтли. – Нелегко вам, наверное, пришлось.

– Да уж, кому это и понимать, как не вам, – кивнула я. – Вы же с ним столько лет дружили. Только я-то во всем – абсолютно во всем! – от вас отличалась, молодая, неопытная женщина. Особенно его раздражала моя принадлежность к женскому полу. По-моему, выражение «старый холостяк» создано специально для Эрика Скунса. Хотя, разумеется, мне тогда и в голову не приходило интересоваться проблемой его сексуальных предпочтений. Я воспринимала его как своего уважаемого коллегу, и мне он казался уже почти стариком. В волосах у него вовсю пробивалась седина. Да и его манера держаться была какой-то патриархальной; во всяком случае, в отношении меня он как бы колебался между снисхождением и прямым осуждением. И вообще он был каким-то негибким, словно застывшим, да и его педантичность, казалось, принадлежала прошлому веку. Как и все преподаватели той школы, он был неизменно облачен в магистерскую мантию, из-под которой виднелись угольного цвета строгий костюм и университетский галстук. Впоследствии я стала задумываться, уж не являются ли его поведение и манера одеваться попыткой замаскировать ощущение собственного весьма шаткого, реально шаткого, положения в столь привилегированной школе (университет-то он, в конце концов, оканчивал в Лидсе, а не в Оксфорде). И в то же время он по-прежнему казался мне человеком не просто неприятным, но и пугающим, каким-то даже чудовищным.

У меня, конечно, никакой академической мантии не было, хотя в «Короле Генрихе» она служила чем-то вроде пропуска или мандата. На утреннюю Ассамблею мантии надевали даже юные префекты; пользовались они мантиями и при выполнении некоторых своих административных обязанностей. А без мантии меня так и будут принимать за одного из учеников – или, что еще хуже, за школьную секретаршу, – ледяным тоном разъяснил мне Скунс в первую же нашу с ним «дружескую беседу» в учительской, пока учащиеся и большинство учителей участвовали в утренней Ассамблее.

Казалось, Скунс совершенно позабыл о том взрыве ярости, которую он обрушил на меня в раздевалке. И это в определенном смысле только повредило нашим отношениям: он, похоже, решил, что и я спущу все на тормозах и постараюсь забыть его оскорбления. Он просто заново представился мне – как всегда, суховато и торопливо, – словно мы еще и знакомы не были, пожал мне руку (один раз стиснув ее сухими пальцами) и принялся монотонно обстреливать меня зарядами различных правил, считая это, по-видимому, официальным введением меня в должность.

– Работа в школе начинается в восемь утра с брифинга, который всегда проводит директор. Затем в восемь тридцать стандартная регистрация сотрудников. С восьми сорока до девяти Ассамблея. В течение этих двадцати минут я свободен, и ко мне можно обращаться с любыми вопросами или проблемами. Заведует нашей кафедрой доктор Синклер, но у него помимо административных обязанностей еще и классное руководство, так что со своими проблемами вам лучше обращаться именно ко мне. Каждую пятницу мы будем разбирать ваши успехи. Это, – и он вручил мне листок, напечатанный красным шрифтом, – ваше расписание. Я постараюсь по возможности присутствовать на ваших уроках, но, конечно, если мне позволит собственное расписание.

– Ох! – еле слышно вздохнула я.

Он тут же уставился на меня своими водянистыми глазами. Глаза у Скунса почему-то всегда слезились, словно он только что чистил луковицу. Подозреваю, что ему следовало бы носить очки, а он не хотел, опасаясь, что коллеги воспримут это как слабость, а может, и осудят его. В результате он всегда как-то странно прищуривался – впрочем, так часто щурятся близорукие люди.

– Я полагаю, у вас имеются планы ваших уроков? – спросил он, и я тут же полезла в свой красный атташе-кейс, понимая, насколько по-детски выглядит этот портфель в его глазах, в его монохромном мужском мире. Планы своих будущих уроков я аккуратно записала в блокнотик, скрепленный спиральной пружиной.

– Ах, боже мой! – раздраженно заметил Скунс (это, надо сказать, было одним из его излюбленных восклицаний). – Разве вы не получили копию Книги?

Как оказалось, «Книга» – это всего лишь давно установленные кафедрой планы уроков, призванные обеспечить некий «бесшовный» переход учеников от одного преподавателя к другому и не дать всплыть на поверхность такой опасной вещи, как индивидуальный стиль. Эти планы были написаны и утверждены более десяти лет назад нынешним заведующим кафедрой, и основное внимание в них уделялось грамматике, орфографии и умению конспектировать. И, разумеется, все эти планы еще до моего рождения были увязаны с требованиями попечительского совета Оксфорда и Кембриджа.

– Если бы вы прибыли к нам в начале учебного года, вам, естественно, была бы выдана собственная копия Книги. – Судя по обвиняющему тону Скунса, он и это считал непростительной ошибкой с моей стороны. – Но ничего, во время летних каникул у вас как раз будет достаточно времени, чтобы хорошенько изучить ее содержание.

Затем он быстро пролистал мои – о, так тщательно составленные! – планы уроков (с ролевыми играми и прочими активными действиями, способствующими запоминанию языкового материала), тяжко вздохнул и вытащил из своего черного кожаного портфеля стянутую резинкой папку. Папка тоже была черная, и на ней красовалась надпись: КАФЕДРАЛЬНЫЕ ПЛАНЫ УРОКОВ.

– Это моя личная копия, – пояснил Скунс. – Так что пока можете ею пользоваться.

Я открыла папку. Там оказалась довольно толстая пачка листков с текстом, напечатанном на мимеографе той же пурпурной краской, что и на листке с расписанием занятий. Я сразу обратила внимание на то, что здесь по-прежнему в ходу тот учебник, которым пользовался еще мой брат: Уитмарш, «Начальный курс французского языка». Я хорошо помнила эту книгу в яркой, оранжево-черной обложке, над которой Конрад, тяжко вздыхая, провел немало вечеров.

Я тоже горестно вздохнула и, не очень-то представляя, что еще я могу сказать, пролепетала:

– Большое вам спасибо.

На дне черной папки я обнаружила потрепанный конверт с очередной пачкой листков, явно размноженных с помощью некой копировальной машины и тоже в красном цвете.

– Это личные планы преподавателей нашей кафедры, – пояснил Эрик Скунс. – Никакого фотокопирования без разрешения. Кстати, копировальная машина «Банда» находится у нас в учительской. Но приходить туда, чтобы на ней поработать, желательно пораньше.

О копировальных машинах я, конечно, уже слышала, но самой мне ими пользоваться никогда не доводилось. К тому же большая часть школ уже успела перейти к менее трудоемким способам копирования. Даже в школе «Саннибэнк Парк» в учительской стоял вполне современный ксерокс.

– Я не уверена, что сумею управиться с такой машиной, – сказала я.

Скунс с отвращением фыркнул.

– Ну, так постарайтесь этому научиться! Это ведь в ваших же интересах, не правда ли? Ну, нам пора. Уже без пятнадцати. Уроки здесь начинаются вовремя.

Глава восьмая

Классическая школа для мальчиков «Король Генрих», 10 апреля 1989 года

Наша учительская находилась в Среднем коридоре, там же, где и языковые кафедры. Это было небольшое, казенного вида помещение с четырьмя столами, двумя креслами, телефоном на стене и с неким предметом в углу, который как раз и оказался множительной машиной «Банда», весьма примитивным устройством, металлический валик которого нужно было поворачивать ручкой. На подносе внизу лежали чистые листки бумаги. Сам механизм был защищен некой решеткой, как передок автомобиля, и в солнечном свете казалось, что «Банда» скалит зубы.

Это планы уроков преподавателей вашей кафедры, сказал мне Скунс, и я поняла, что эти тексты, напечатанные расплывающимися чернилами, мне следует размножить, а для этого их, видимо, нужно укрепить на валике «Банды», дабы она неким образом перенесла заданный текст на чистый лист бумаги. На пробу я выбрала план с пометкой «четвертый младший», прикрепила к валику и повернула ручку. Валик крутанулся, исходный текст вылетел из-под него и приземлился на пол, а новый отпечаток – смазанный и довольно бледный – вылез откуда-то изнутри. Расплывчатые буквы на нем были того же желчно-пурпурного цвета. Я сунула в машину второй листок, но на этот раз неудачно: его смяло и даже несколько изжевало кромкой валика. Поскольку это был чей-то чужой план, я принялась тщательно его разглаживать, а затем предприняла третью попытку, чувствуя острый характерный запах чернил, металла и растворителя.