Книга Высокая кровь - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Анатольевич Самсонов. Cтраница 10
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Высокая кровь
Высокая кровь
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Высокая кровь

Только тут Северин осознал, обратным зрением увидел, что леденевский ординарец, Жегаленок, держался неотрывно от него, Сергея, и, верно, не одну казачью шашку отвел от его головы…

А слитная струя казачьего правого фланга, не сбитая даже отсечным пулеметным огнем, была уж впереди бегущих горцев и заворачивала вперерез. И вдруг эта кипящая папахами и гривами река как будто наломилась на такое же по силе поперечное течение: то из лощины, как из-под земли, во фланг ей выхлынули свежие полки – Донская, с Мерфельдом, бригада. То был кратчайший концентрический удар: донцы и повернувшие направо горцы устремились навстречу друг другу. Полки же левого белогвардейского крыла увидели перед собой блиновскую бригаду, а в спину им, так вольно разлившимся по целине, еще с утра, еще до света дышала та бригада призраков, что называлась Партизанской, – змеей заползшая в тыл белых по замогильной темноте.

Сергей ликовал на скаку, увидев все лукавые кривые леденевского замысла… Но в голове его вдруг помутилось, и, ослабив поводья, он лег на луку, обхватил напотевшую конскую шею.

Скакавший рядом Жегаленок захватил Степана в повод и наметом повлек непонятно куда. И вот уже в бескрайней белой пустоте Сергей опустился с коня в подхватившие руки, и его уложили на снег.

– Ух и кровищи, матерь божья! – смахнул Жегаленок папаху с его головы, распутал на шее башлык. – Счастье ваше, чудок зацепило, – пришлепнул к затылку Сергея какую-то тряпку. – Ну, комиссар! И казака срубил в первом же бою, и свою кровь пролил… Пойдет у нас дело на лад, говорю! У, старый черт – кубыть, песок уж из него трусится, а ловок, падлюка! Тупяком секанул – зарубка вам будет на память, теперь уж не забудете: никак их нельзя за спиной оставлять, а ежли какой мимо проскочил целехонек, так шпоры коню что есть силы – тады уж по потылице вас не достанут, тоже и по спине.

Голова ощущалась непомерно огромной, все пухла, но как будто уже не от боли, а от не помещавшейся в ней невозможной, несбыточной яви всего этого дня… Поднявшись при помощи Мишки в седло, оглядывал с пригорка всю равнину. То ли шесть, то ли восемь казачьих полков табунами метались в смыкавшихся красных клещах, шли вразнос, врассыпную, сбивались в слепые гурты… Опустевшие лошади, волоча и мотая убитых своих седоков по снегам, с безумным ржанием шарахались, сшибались… Ударившие с трех сторон бригады Леденева закручивали буревую карусель – казалось, что равнину перед валом сверлит тысяченогий, гикающий смерч, в земле разверзлась исполинская воронка, в которой исчезает, перемалываясь, мятущееся безголовье казаков…

А в это время с севера, из-за курганов, текли серошинельные колонны подоспевших красных пехотинцев. Валили бороды, деревни, фабрики, заводы завьюженно-седых, назябшихся, надорванных, идущих завоевывать счастливые века, и батальоны их развертывались в цепи, чтоб, квадратными дырами ртов изрыгая «ур-р-аааа!», по трупам вырубленных казаков бежать к высотам, людским прибоем бить в крутую грудь «неприступного» вала, скрести его мерзлые склоны ногтями. Батареи же белых до последней минуты молчали, не могущие бить по своей атакующей, а теперь заклещенной, вырубаемой коннице, которая с такой самолюбивой глупостью пошла на Леденева из-за вала.

Еще не взятый штурмом в лоб, Персияновский вал был уже обречен: изрубив и погнав казаков, леденевцы хлестнули в огиб высоты и уже растекались за гребнем, в незримых тылах.

На севере, за развернувшимися к штурму красноармейскими цепями, все тяжелее, все плотней пульсировала канонада, и теперь уж по самому гребню высот вымахивали взапуски колючие столбы черно-белых разрывов.

Сергей с Жегаленком пустили коней и куцым наметом поехали к валу, перегоняя цепи красных пехотинцев, идущих не кланяясь, как на параде. Две первые пехотные волны уже осели черной сыпью на белом склоне высоты – должно быть, занимающие гребень пластуны, боясь окружения, схлынули с вала, бросая окопы, орудия, все…

Сергей увидел танки – тех самых слепых «троглодитов», «трухлявые пни», о которых кричал перед Горской. Леденевцы секли их, как сказочные змееборцы порожденных землею чудовищ, сигали с седел на высокие их скаты, плясали в полный рост на плоских башнях, клинками шуровали в люках, остервенело выковыривая из железных недр потроха экипажей.

Необозримое пространство степи горячечно бредило криками, стонами, призывным ржанием пытавшихся подняться лошадей. Теперь уже не два, а три господствующих цвета было в мире. Вся снежная равнина пропитана, испятнана, окроплена, исчервоточена, затоптана красным.

Кровь плавила снег, смерзалась, цвела на снегу какими-то павлиньими разводьями от черно-багрового до едва различимого розового, тянулась круговинами, проталинами, краснела в каждом гнездоватом следе конского копыта. Бесконечными стежками, россыпью, кучами – трупы. Лошадиные и человеческие. Красноармейские и белые. С разрубленными головами, с расклиненными наискось грудями. С оскаленными челюстями и полубеневшими глазами, то с оловянно-синими, то с гипсовыми лицами, в последнем изумленье запрокинутыми к небу. С замерзшим выражением растерянности и потерянности, доверчивой уступчивости тому необратимому, что с ними сделалось, – эти были противнее тех, на которых застыло, казалось, последнее усилие сопротивления, как будто выражавшаяся в лицах жалкая покорность принижала их смерть, как будто и жизнь их была пуста и зазря, раз они так покладисто с нею расстались. Живые, они были так податливы и пуле, и клинку, и страху, и злобе, что, даже мертвые, не верили в несговорчивость смерти.

Сергей ехал снежной дорогой, мясными рядами, грядами убитых коней, которых будут свежевать и рвать на части, варить в котлах и жарить на кострах оголодавшие бойцы 23-й стрелковой дивизии и бригады Фабрициуса… Дорога эта не кончалась. За высотами – мертвые, сплошь беляки, и над ними торжественно-медленное, будто уж погребальное шествие Горской бригады.

Сергей увидел Леденева: тот ехал равниной убитых, в пространстве своего творения, казалось, уже ни для чьих глаз не предназначенного совершенства – безрадостный и никому не нужный, как последний царь земли. Сергей не отрывался от него: тот двигался так, словно ему было назначено разделять мир, лежащий у него на пути, на то, чего быть не должно, и то, что годится для будущей жизни, но за спиной его пока что оставались лишь руины и того, и другого.

Он был один – и Северин, остерегаясь подступиться, ехал следом на расстоянии примерно двадцати саженей… Вдруг в уши шилом впился чей-то вскрик.

– Стой, погоди, – сказал он Жегаленку, сворачивая к неглубокой, узкой падине.

С полдюжины горцев владетельно высились над сбыченным гуртом полураздетых пленных казаков, толкали их конями, замахивались плетками, а кто-то невидимый продолжал кричать взрывами, с усталыми подхрипами зарезанной свиньи.

Спустившись, Северин увидел: какой-то горец, сев верхом, зажав ногами голову поваленного навзничь человека, что-то делает с ним, с головой… и с такой же обыденной простотой и естественностью, с какою режут каравай.

– Сто-о-ой!.. – закричал Сергей, пустив коня и весь колотясь от неверия. – Стой, сволочь! Не трожь!..

Как бы весь перейдя в свою жертву, силой какой-то заведенной в нем пружины боец продолжал отрывать надрезанный скальп, тяня за черный чуб и заливая кровью глаза казака… Не зная, что делать – убить? – Сергей обломился с коня и, запутавшись в полах шинели, упал на колени, подполз и вцепился в железные плечи, рванул…

– Халзанов! Халза-а-анов!.. – раздирающе крикнул под ножом человек… и боец, выгибаясь дугой и скребя снег ногами, как-то разом обмяк, надорвался во всех своих жилах, опустившись на Северина, – не очнувшись от дикого своего помрачения, нет, а как будто истратив завод до конца, что-то главное вырвав из жертвы…

– Ты што?! – спорхнув с коня, вцепился в горца Жегаленок. – На кого?! Комиссара не видишь?! А ну!.. – отодрал от Сергея бойца, отпихнул…

Северин, задыхаясь от мерзости, сел на снегу.

– Ты што это, сволочь?! Зверюга!.. – Он хотел притянуть к себе этот немигающий взгляд, заглянуть помраченному в душу, в нутро, отразиться вот в этих глазах, взгляд которых проходил сквозь него.

– Отвечай! – заорал Жегаленок. – Чего вытворяешь, резак? Тебе десяток беляков прибрать, а ты вон каку казнь учинил. Живого режешь, будто мясу на базаре. Да ты знаешь, чудак, чего у нас с такими делают, потому как комкор приказал? Знаешь, я тебя стукнуть хучь зараз могу за такую насмешку?

Горец медленно поднял на Сергея глаза – как впаял. Упорные в неизживаемой, изверившейся ненависти – боли.

– Не для потехи я.

– А зачем?! – как задушенный, хрипнул Сергей.

– Узнал я его, – чуть повел головою боец на пресмыкавшегося рядом казака, который собирался в ком, подтягивая ноги к животу и стиснув руками кроваво-скобленую голову.

– Кого узнал? Кто он?

– Слободских моих в землю живыми закапывал. В Большой Орловке, не слыхали? Рубанул он меня, думал – кончился. А я, вишь, оживел, вернулся за ним с того света. Семью мою убили, жену занасиловали, Алешке, сыну, голову свернули – совсем еще был воробей, – не дрогнул голос человека, как будто читавшего вслух про чужую судьбу, и Северин узнал его: то был один из добровольцев, прибившихся к обозу Болдырева под Лихой, – будто немой, неразговорчивый мужик, седой, как волк, и кряжистый, с грубовато-красивым лицом и широко посаженными карими глазами. Да-да, Монахов, он…

– Ну так и судить его! На то и есть Ревтрибунал! Да и убил бы! Зарубил! – закричал безголосо Сергей. – А так-то – зачем?.. Зачем – как они нас?!. – и тотчас осознал бессмысленность вопроса, нелепого в монаховских глазах.

– Мне их всех надо знать, – ответил Монахов неживо. – Кто командовал ими, кто детишков давить приказал. Кубыть, и другие из них по земле еще ходят, баб любят своих, матерей, на небо красуются, солнышку радуются, еще убивают – чужих-то детей. Вот и пришлось его пощекотать. Уж тут как хотите судите – с кишками всю правду бы вымотал.

– И что же, узнал? – спросил Жегаленок сочувственно.

– Так точно, – ответил Монахов, смотря сквозь Сергея. – Халзанов, сотник, – не слыхал? Он ими командовал. Да хорунжий Ведерников, – повторял как заклятие – самому не забыть.

Что-то щекотно клюнуло Сергея в темя: Халзанов, Халзанов… где ж ему попадалась вот эта фамилия? Да точно же, Халзанов – леденевский комиссар. Воззвания, статьи, стихи для народа. «И все каза́ки удалые погибнут здесь среди снегов, истлеют кости молодые без погребенья и гробов…» А тут другой Халзанов – враг. Однофамилец?

– Послушайте все! – поднялся он, надсаживая голос. – Таким палачам, карателям, выродкам пощады не будет. Один приговор будет – смерть! Но пленных вот так… Они хуже диких зверей, но вы-то бойцы Красной армии. И если ты, красный боец, свой человечий облик, душу потерял, тогда тебя же первого!.. Сам лично…

VIII

Сентябрь 1919-го, Камышин

В больших амбарах разоренной хлебной ссыпки теснилось свыше тысячи полуголодных, оборванных, завшивленных людей, в которых по лампасам на грязных шароварах можно было узнать казаков.

То были пленные, которые не так давно и с разной степенью усердия (кто поневоле, кто с остервенением) сражались против красных в составе Донской белой армии, в частях генералов Мамантова, Голубинцева, Секретева, Быкадорова, Фицхелаурова, и каждый из них теперь ждал решения своей судьбы: расстрела ли, отправки ли на каторгу, а может, и помилования – в обмен на покаяние и клятву искупить свою вину в рядах той самой красной гвардии, против которой воевали. В последнее верили меньше всего – то есть одни почти не верили, другие же не допускали для себя перехода на сторону тех, кого ненавидели нерассуждающей ненавистью. Ждали худшего – смерти, или сразу, от пули, или в долгих мучениях, от непосильного труда, от голода, от той ничем не исцеляемой болезни, что зовется «безысходностью» или, проще, «неволей».

Да, они были крепки, жадны к жизни, как цепкая молодая трава. Почти никто из них не захотел покончить с мукой нескончаемого ожидания, никто не мог остановить в себе придавленное страхом и тоскою сердце, как это делают иные травоядные, попавшиеся в лапы хищников, и если кто и умирал, то делал это только поневоле – так же, как и рождаются люди на свет, не ведая и не гадая, что ждет их на этой земле. Умирали от тифа, от чахотки, от ран. Умирать от тоски было рано, но давящая эта тоска уж достигла той тяжести, когда одни темно и вяло начинают помышлять о смерти как освобождении, другие же, напротив, почти уже готовы поддаться на любое обещание пощады и свободы – ухватиться за самое дикое, подлое средство спасения, как утопающий в болоте хватается за вожжи, которыми его еще вчера пороли, а то и за приклад, которым размозжили голову его родному брату.

Офицеров средь них – в чине выше хорунжего – не было, зато чуть ли не половина была мобилизована в Донскую армию приказом войскового атамана и воевала против красных лишь под страхом трибунала. Хватало и тех, кого пихнуло к белым озлобление на большевистские станичные ревкомы, вершившие над казаками неправые суды и грабительские конфискации, отбирая весь хлеб и лишая всего нажитого.

Когда слышался грохот подъезжающей кухни, казаки оживали на своих лежаках из соломы, и вот в один из тех погожих сентябрьских дней, когда один блеск солнца в синеве внушает человеку и надежду, и физическую жажду жить, снаружи послышался не топот копыт, а рокот многосильного автомобильного мотора, и часовые закричали выходить и строиться.

Казаки разлились по широкой поляне, которая была обнесена колючей проволокой на наспех врытых в землю стояках. Из подкатившего автомобиля вышли двое комиссаров в коже, а вслед за ними – рослый, в накинутой шинели человек, чья выбритая голова издалека казалась голым черепом с нетленными глазами, и мертвой стынью опалило отпрянувшие лица казаков. По стиснутой плечом к плечу толпе, по ее позвоночным столбам пробежал электрический ток, поднял шепот и гул по рядам:

– Мать честная! Царица небесная! Братцы, гляньте! Ей-бо, Леденев! Из земли вышел, зверь! Не убили! Воскрес!..

– Мало нашего брата порезал!.. Из чего ж его Бог бережет?! Коли так, стал быть, верно Господь отступился от нас, казаков…

– Мели, балабон! Видал ты его?!

– Да как зараз тебя! Под Романовской-то! Привел Господь увидеть – смерть в глазах!.. Гляделки разуй, точно он!

– Не рубает он пленных. Офицерьев, так тех без разговоров! А простых отпущает! Хлебороб – так иди восвояси.

– Ну держи карман шире – сейчас он тебя и помилует!..

И замолкли все разом – подступил к ним в упор зверь из бездны, посмотрел ровным взглядом, заключающим всех в одно целое и в то же время зрящим в душу одному тебе, и никуда было не деться от этого взгляда: всяк пятился и упирался в самого себя, желающего жить.

– Здорово, казаки. Угадали меня? Ну так слухайте. Крепко бились мы с вами, столько крови меж нами легло – будто нету уж брода друг к дружке. Не осталось, должно быть, ни в красных, ни в белых такого, у которого бы никого из родни не убили. Как тут счет подвести нашим общим обидам? Не попадись вы в плен – так и дальше бы с нами секлись, разговоров бы не было. Однако же стоите вы перед мной, и, поди, все одно помирать никому неохота. Сразу не расстреляли вас – оттого и надежда где-то в самой середке хоронится: могет быть, простит мне Советская власть, что в белых я был. А ежли и вправду простит? Да только скажет вам: воюйте за меня? Рубите беляков, как прежде красных, и даже еще злее, всю кровь свою отдайте за меня. А не пойдете – так и помирайте: или к стенке поставят, или сами подохнете с арестантской тоски. И что же вы на это скажете? Не может быть такого, чтоб казак пошел на своих братьев-казаков? Лучше уж помереть, чем с такими врагами, как мы, заедино стоять? А за что помереть? Из-за чего вы с нами воевали? За свою, надо думать, хорошую жизнь? За землю, которую мы хотели у вас оттягать? А много ли средь вас таких, у кого той земли вдосталь было? Всем, что ли, при царе как у Христа за пазухой жилось? Разве нету средь вас бедняков-хлеборобов, какие всю жизню казак на быка, а бык на казака работали, одной рукой пахали, а другою слезы утирали? Так за что ж воевали вы с нами? За чью землицу? За чужую? За то, чтобы она и дальше помещиков кормила да ваших атаманов? А в Красной армии, что ж, мало казаков, таких же, как вы, горемычных? А есть среди вас и крепкие хозяева́, которые от своего труда зажиточные, а не на батрацком горбу. Так что же, Советская власть у таких отбирает всю землю? И вовсе со свету сживает? Нет, это вы равняться не хотели, от сытого рта кусок отрывать и отдавать его голодному, как, между прочим, Бог Христос велел, а богачи его за это и распяли. А вот явился бы он зараз к вам, сошел бы на землю да и провозгласил бы то же самое за трудовое человечество: «делитесь» – так и камнями бы побили, а? Не так? Ить он, Иисус, нынче с нами под красным знаменем идет, да только вы, слепые, этого не видите. Ну а ежели б взяли вы верх, сохранили б наделы свои и добро, дальше что? По старинке пошло бы? Батрак в хомуте, а богач погоняет? Вы сытые, а подле вас бедняк, такой же хлебороб, голодные слюни на ваше довольство пускает да злобой исходит на вас? Неужто опять он, бедняк, не взбунтуется – с такою-то злобой, какая ему сердце точит, кровя пьет? А не он, так сыны его, внуки? И снова пойдет брат на брата? И опять конец мира, опять реки крови? То-то вот и выходит, что пока не прикончим неравенство, не будет промежду людей ни ладу, ни вечного мира. Так, может, коней повернуть и бить вместе с нами помещиков и генералов? А то стоите вы перед мной, и никто уж не чает до мира дожить, да и до завтрашнего дня. А земля, за которую бились, пустая стоит, и бабы ваши хрип в работе гнут, а детишки уже и забыли, когда были сытыми. Ну вот и судите: воротиться вам к ним или тут помирать, как бездомным собакам. Я зараз зову вас в ряды Красной армии. К себе под начало. Идите за мной, и я дам вам волю.

– Что ж, стал быть, к силе прислониться, а веру продать? – сипло выкрикнул кто-то из толпы казаков, как только Леденев умолк. – Братов своих продать?

– А всю войну кого рубил? Не братьев? – ответил Леденев. – Я, брат, земляков своих, как волк зареза́л и знал, кого жизни лишаю, и ты то же самое. Такая война. Одна теперь правда осталась у каждого – идти за тем, кто жизнь тебе дает и волю. За генералами пошел – и где ты теперь? В загоне, как скот, смерти ждешь? А вот он я, перед тобой – живой и в твоей жизни вольный. А почему так вышло? Вояка из тебя никудышный? Или вас дураки ведут – генералы-то ваши? Ить нет. Деникин, однако ж, Москвой не тряхнул и теперь-то уже до нее вряд дойдет. А потому что, брат, не сила главное, а дело, за какое в бой идешь. Наша правда, как видишь, и мертвых из земли подымает. Меня-то вы уже похоронили. Вот и дальше – того будет верх, кто себя будет меньше жалеть. А вы себя жалеете. Что ж, вы насмерть стояли? Нет, драпали. И дальше побежите. Деникин ваш, Сидорин побегут, потому как воюют они за себя, за хорошую жизнь, какая у них при царе была. А мы – за счастливую долю для всех, за это нам и жизнь отдать не жалко. Кинут вас на убой генералы и сбегут на туретчину. Плевать им на родные ваши курени. Нет за ними ни правды, ни жизни. Либо за мной сейчас пойдете и тогда, может, будете живы, к земле своей вернетесь, либо уж пропадайте в чужой стороне, баб своих повдовите, детей своих покиньте на вечное сиротство. Один раз говорю: идите за мной и деритесь за них, за баб, за потомство. На размышление даю вам сутки, а кто уж и зараз согласен, два шага из строя.

Толпа зашевелилась с вязким гулом, заколыхалась, забурлила, как будто переваривая, перемалывая леденевские слова – обвалившись, как глыбы с подмытого берега в реку, они раздробили единую, неприступно молчащую массу и, продолжая перекатываться, начали расталкивать людей по сторонам.

Выходили из строя – поврозь и десятками, и вот перед незыблемо стоящим Леденевым остался лишь один, широкоплечий, с русым чубом и светло-синими глазами чуть навыкате, казак. Вокруг него рос островок, все мощней омываемый ручьями уходящих к Леденеву казаков.

– Ну а ты что стоишь? – спросил Леденев, остановив на нем все тот же взгляд.

– А мне-то куда? – отозвался казак, смотревший на него не с ужасом или надеждой, не с ненавистью или обожанием, а будто бы глазами обезумевшего или слабоумного, с какой-то уж юродской прямотой, когда непонятно: то ли облобызает сейчас, то ли, наоборот, оплюет. – Убьешь ить, не иначе.

– Зачем же? Иди. Авось и доберешься до Гремучего живой и невредимый.

– И до Багаевской? – исказилось лицо казака, выражая не то омерзение, не то жалость к тому, кто держал его жизнь, как примятый лопух под ногой.

– И до Багаевской.

– Ну а приду – чего ж, сестре поклон передавать?

– Так и сам приду – веришь?

– Да как не поверить, когда ты из мертвых воскрес? Ну а придешь – что ж, Дарью замуж позовешь?

– Там видно будет. Даст Бог, и Грипка возвернется к родным нашим местам, когда белых прогоним. Или что же, покончена жизнь?

– Да как же это? Ить каратель я. Сроду мне не простится такое. Неужели забыл? Как с Матвейкой-то, зятем моим, погуляли по нашим местам? Как подворье спалили… твое? Как жену?..

– Не ты это сделал – уж мне ли не знать?

– Не я, да которые с нами, – мучительно ощерился казак.

– Что, совесть убивает?

– Совесть не совесть, а будто бы хворый я зараз душой, навроде помраченный. Смотрю на тебя – и не верю. Уж такая охота берет – покаяться при всем честном народе. Показать все как есть. Или что, один Бог правду видит, да и то не скоро скажет? Никого уж в живых не осталось, кто Гришку Колычева помнит да зятя его, Матвейку Халзанова? Никто в лицо не угадает? А главное, ты – неужто забыл? Могет быть такое?

– А нынче уж вся наша жизнь и есть то самое, чего не может быть, – усмехнулся Леденев глазами. – Так что хочешь – живи, а хочешь – помирай. – И, повернувшись, двинулся к автомобилю.

– А я вот все помню, – сказал ему в спину казак, но Леденев его уже не слышал.

IX

Январь 1920-го, Хотунок – Новочеркасск

В обложной пустоте неживого, ослепшего неба, затянутого тучами, как одно исполинское око бельмом, вдруг проблеснуло, засияло взошедшее в зенит холодное, бесстрастно-торжествующее солнце. Посмотрело на снежную, перерытую взрывами, закопченно-кровавую землю, на тысячи убитых, рассыпанных по ней, и тысячи живых, все продолжающих друг друга убивать.

Стольный град Всевеликого Войска Донского стало видно уже без бинокля: вон он, за колеями железнодорожных путей, за бездымными трубами фабрик и серыми казармами рабочей слободы – простерся, вознес над собою самим пирамиды граненых, сквозных колоколен. Туда, в рабочие предместья, в нагие черные сады окраин укатывались схлынувшие с Персияновского вала пластуны, расчеты батарей и экипажи бронепоездов, кидая на валу и по дороге все: колючие сети, рогатки, запряжки, тяжелые гаубицы, умолкнувшие пулеметы и сами бронепоезда, стальными бронтозаврами издохшие на взорванных путях.

Туда, вслед за ними, безудержно катились эскадроны Партизанской, которая первой вломилась в тылы, еще не надсадилась в скачке, в рубке и почти не имела потерь. И вот уже забили вдоль Тузловки орудия двух корпусных дивизионов, кроя насыпь, сады облачками шрапнельных разрывов.

Сергей никак не мог себя нащупать, стать слышным самому себе. Сбылось то прекрасное, яростное, о чем он так долго мечтал, – лицом к лицу сойтись с врагом и выпустить душу, как будто и впрямь обретя какую-то новую сущность, в тот миг, когда шашка войдет в податливую мягкость человеческого тела, в нутро непримиримого врага, который примет твою правду только мертвым, который должен умереть как дерево в глухой, неприступной чащобе – упасть и открыть людям больше небесного света.

Сбылось со страшной силой, но не так, как виделось. Как только он крикнул «Да помогите же ему!..», вот этот Монахов молча вытащил шашку и вогнал ее в глотку своего недорезанного казака. Пригвоздил его голову к снежной земле, выбив зубы, и Сергей захлебнулся словами, ощущая, как лезвие разрезает язык. Из распятого рта хлынул алый пузырчатый ключ, в два ручья пал на землю, протянувшись по снегу усами… одна нога согнулась и выпрямилась в судороге, пропахивая в снежном крошеве глубокую, до земли борозду.

Сергей не мог сказать ни слова, наконец сделал шаг, взял Монахова за воротник и мучительно хрипнул:

– Ты-и-и… ты-и-и-и… арестован, Монахов… Оружие сдать.

– Воля ваша, – ответил вдовец-бессыновщина каменным голосом. – Ведите в трибунал, а лучше к Леденеву. Кубыть, он на меня посмотрит через нашу несчастную жизнь.

Сергей, забрав его с собой, поехал разыскивать штаб. Как судить этого человека, он не знал.

– И много ты их, брат, уже прибрал? Ну, своих палачей? – допрашивал Монахова сочувствующе-любопытный Жегаленок и, видя, что тот запаялся в себе, ковырнул: – А я ить слыхал про него, Халзанова-то этого.