– Что – матушка? Матушка и есть. Учу вас, глупых. Глафира была женщиной честной, умной, а что бездетная, то не ее вина. Понимать надо! Если слух до монастыря дойдет да явятся сюда сестры – что тогда? В скит вернешься?
– Нет, – отвечала Софья. – Лучше утоплюсь.
– Господи, страсти какие! Алеша, скажи ты ей…
«Бархата на платье я еще не купил, но имею одну лавку на примете. С бархатом в столице сейчас тяжело. Мой друг, Саша Белов, рассказывал, что бархат всем нужен, а достать трудно…»
Упоминание о бархате в письме к Софье было не случайным. При расставании они уговорились, что все важные сведения будут сообщать шифром: «Купил бархат» – есть сведения об отце, «купил голубой бархат» – жив отец, «купил черный бархат» – умер.
«Саша обещал помочь. У него есть знакомый по мануфактурной части. Будем надеяться, что сыщет он нам голубого бархата к свадьбе. Не печалься, душа моя. Время идет быстро. О себе скажу, что шпага моя висит у пояса».
«Шпага у пояса» значило, что опасность ареста для него прошла и даже есть надежда вернуться в навигацкую школу.
Алеша отложил перо и задумался. Много ли можно рассказать Софье с помощью разноцветного бархата и шпаги, «висящей у пояса»? И даже если он «обнажит шпагу», то есть встретится с Котовым, или «сломает шпагу», что значит будет находиться под угрозой ареста, разве напишет он об этом Софье да еще таким суконным языком? Софью беречь надо, а не волновать попусту.
– Написал письмо? – спросил Никита. – Тогда поехали кататься.
– Пошли пешком на пристань. Вчера там военный фрегат пришвартовался.
– Нет, в карете.
Никита твердо помнил наставления Александра: «Алешку одного из дому ни под каким видом не выпускай. И вообще, пешком по городу не шатайтесь». Никита попробовал удивиться, но Саша взял его за отвороты кафтана и, глядя в глаза, чеканно произнес: «Котовым Тайная канцелярия интересуется».
– Один хороший человек? – усмехнулся Никита, вспомнив встречу на набережной после казни. – Ой, Сашка, знакомства у тебя…
– Очень полезные знакомства, – веско сказал Белов. – Алешке не говори, но если… почувствуешь опасность, сразу дай мне знать.
Военный фрегат слегка покачивался на волне, обнажая облепленный серым ракушечником бок. Паруса были спущены, и только высоко, на фок-мачте, трепетал на ветру синий вымпел. Щиты, прикрывающие от волн амбразуры, были подняты, и с двух палуб щетинились, как перед боем, дула пушек. Наверху стоял офицер в парадном мундире, красный воротник его полыхал, как закат, золотом горели галуны и начищенные пуговицы. Он картинно круглил грудь, лузгал семечки, шумно сплевывал за борт шелуху и лениво ругал босоногого матроса, который драил нижнюю палубу. Матрос на все отвечал: «Будет исполнено…» – и, уверенный, что его никто не видит, корчил офицеру рожи. «Вихры выдеру!» – прокричал последний раз офицер, обтер платочком рот и ушел в каюту.
Алексей и Никита простояли у причала до тех пор, пока на корме зажглись масляные фонари. Пропал в темноте город, смешались контуры фрегатов и бригов.
– А теперь куда? Назад, в библиотеку…
Накануне Алексей, обшаривая книжные шкафы Оленевых, нашел старую английскую лоцию с описанием главных корабельных путей в Атлантическом океане. Вдохновленный образом военного фрегата, он разыскал теперь подробную карту и… смело повел из Гавра на мыс Горн бригантину «Святая Софья», не забывая наносить на карту маршрут и делать описание портов, в которых пополнялся продовольствием и пресной водой.
Глядя на увлекательную работу друга, Никита отложил в сторону Ювенала, предоставив римским преторианцам в одиночестве предаваться порокам, и послал вслед «Святой Софии» три легкие каравеллы «Веру», «Надежду» и «Любовь», но скоро хандра взяла верх, и «Веру» он отдал на растерзание пиратским галерам, «Надежду» бросил в Саргассовом море без руля и без ветрил, а «Любовь» загнал в ньюфаундлендские мели для промысла трески и пикши.
– Га-а-аврила!
Камердинер явился в сбитом назад парике, озабоченный и очень недовольный, что его оторвали от дела. В руке у него была бутыль и два сомнительной чистоты стакана.
– Вместо того чтобы вино лакать… – начал ворчливо он.
– Я не просил у тебя вина, – перебил его Никита. – Скажи, Саша сегодня заезжал?
– Заезжал. Вид имел очень поспешный, обещали завтра заехать.
– А что у тебя в руке?
– Настойка. Целебная. И еще хотел напамятовать, чтоб письмо батюшке князю написали.
– Да я уже ему пять писем отправил.
– Да читал я ваши записки, – без всякого смущения, что залез в чужие письма, сказал Гаврила. – Прошу о встрече… дело государственной важности. Ваше государственное дело совсем в другом.
– Вот негодяй! – разозлился Никита. – И в чем же мое государственное дело?
– А в том, что учиться нам надо. Написали бы князю, мол, море нам чужая стихия, Никита Григорьевич. – Гаврила молитвенно сложил руки. – В Геттингене шесть лет назад университет открыли. Вот бы нам куда! Я давно о загранице мечтаю. А нельзя в Германию, так проситесь в Сорбонну, в Париж…
– Хватит! Поговорил, и смолкни. Принеси вина.
– Бесспиртную настойку пейте! Эх, Никита Григорьевич, живете кой-как, все терзаетесь да пьете сверх меры. А умные люди что говорят? – Гаврила расправил плечи и торжественно продекламировал:
«Тягость забот отгони и считай недостойным сердиться,
Скромно обедай, о винах забудь,
Не сочти бесполезным бодрствовать после еды,
полуденного сна избегая,
Долго мочу не держи, не насилуй потугами стула.
Будешь за этим следить – проживешь еще долго на свете.
Если врачей не хватает, пусть будут врачами твоими
Трое: веселый характер, покой и умеренность в пище»[27].
– Ладно, убирайся, – рассмеялся Никита.
Когда Гаврила ушел, он взял чистый лист бумаги и принялся точить перо, бормоча: «Будем писать о деле…»
– Ты в самом деле хочешь в Геттинген? – с удивлением спросил Алеша.
– Ты же слышал. Гаврила о загранице мечтает.
– Ты можешь говорить серьезно?
– А ты можешь не смотреть на меня так угрюмо? Тебе же ясно сказано: веселый характер, покой… Не сердись. Надо уметь ждать. Древние говорили, что это самое трудное дело на свете.
12
По вечерам на Малой Морской улице часто собирались приятели Друбарева играть в штос. К игре относились со всей серьезностью, хотя карты были не более чем предлогом для того, чтобы посидеть в уютной горнице, поговорить и оценить кулинарные способности экономки Марфы Ивановны. Большинство игроков были отставлены от службы по возрасту, только Лукьян Петрович да еще один господин – Иван Львович Замятин, отдавали государству свои силы. Иван Львович служил простым переписчиком, но старики его очень уважали, так как переписывал он бумаги в весьма секретном учреждении.
Александра любили в этой компании. Уменье приспосабливаться к любому обществу не подвело Сашу и здесь, и много полезных сведений и советов получил он, осваивая нехитрую карточную игру. Он узнал, где старики служили раньше, кто были их начальники, а также начальники над их начальниками. Жизнь двора тоже не была оставлена без внимания, и Саша не раз дивился, откуда такие подробности может знать скромный обыватель. Узнал он также, какие за последние тридцать лет в славном городе Святого Петра были наводнения, пожары, бури и великие знаменья, какие блюда хорошо готовят в трактире на Невской першпективе и отчего партикулярная верфь работает судов мало и плохого качества.
Сегодня карты были отложены, потому что в честь какой-то годовщины старики решили приготовить жженку. Приготовление этого напитка требует, как известно, абсолютного внимания, полной сосредоточенности и даже некоторой отрешенности от всех мирских забот, а также наличия доброкачественного изначального продукта – мед должен быть непременно липовым, водка – чистейшей, без сивушного запаха.
После разговора с Лядащевым Саша бегом пустился к друзьям, но опять не застал их дома. «Пол третья часа изволили в карете уехать в Петергоф, дабы смотреть на море», – важно доложил Лука.
Саша не стал их дожидаться, а поспешил домой на Малую Морскую, надеясь разговорить стариков и выведать что-нибудь о князе Черкасском.
Саша незаметно сел в угол, прислушиваясь к оживленным разговорам.
– И где ж ты, трепливый человек, у них готовил жженку? В Версалии самом или где?
– Не смейтесь, именно в Версалии. Есть у них поварня, учрежденная особливо для королевской фамилии. Называется «гранде-коммоноте». Там и готовил. Так не поверите ли, они у меня все под столами лежали!
– Вся королевская фамилия? – хохотали старики.
– Нет. Повара французские да хлебники.
– Горит, горит! – раздались радостные крики.
– Пламя хорошее, понеже все пропорции в соблюдении.
– Саша, голубчик, иди к нам…
– Да, да, – сказал Саша растерянно.
«…А ведь Никита может знать этого Черкасского. Все-таки тоже князь… Балбесы! Помощи от них никакой! В Петергоф, вишь, потащились, на море пялиться… А что на него пялиться, лужа серая, огромная…»
Жженка, она была превосходной, несколько остудила обиду Саши, а стариков и вовсе настроила на легкомысленный лад.
– Были у меня тогда три комиссарства по полку. – Щеки Лукьяна Петровича раскраснелись, глаза взблескивали от приятных воспоминаний. – Состоял я у денежной казны, имел должность при лазарете да еще заведовал амуничными вещами в цехаузе, а что ротой правил, так это совсем сверх меры. Уставал страшно. Но занятость моя никого не интересовала и меньше всего эту девицу. Была она красоты средней и такого же ума, но резва была совершенно непристойно и стыда не имела никакого, даже притворного девичьего.
– Ну и дела, – прошептал Саша. – Старики принялись вспоминать свои амурные дела!
– Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью – только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит бедром вертит: «Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять». – «Не могу, милая дева, устал». – «Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами». А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь как могу, a она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет… Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы поесть принести… Так она таскала мне огромные букеты цветов и пахучих, очень жестких в стеблях трав. «Что вы мне сено носите? – спрашивал я. – Чай, не конь». А она мне: «Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах!» – и сует мне эту осоку в голова́. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки, что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цехауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю: сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? – закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. – Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она.
Гости не захотели остаться в долгу, каждому было что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая.
«Как бы исхитриться и свернуть их на политику, – думал Саша, – а там можно будет и вопросик ввернуть». Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную…
Любовные истории наконец истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые.
– А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? – Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек.
Старики очнулись от спячки и заговорили все разом.
– В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов.
– Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз.
– К чему сии гипотезы? – Величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжил: – Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена.
Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
– Горячий был человек, – продолжал он, – красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
– Опять, Иван Львович, больше других знаешь? – заметил Друбарев. – Язык у тебя прямо бабий – никакого удержу!
– А почему не рассказать? – Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. – Почему не рассказать? – повторил он виновато. – Дело давнее, а Сашенька интересуется.
– Очень, – искренне заверил Саша. – Продолжайте, прошу вас.
– Плесни-ка мне жженочки холодной, – попросил Иван Львович. – Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь, и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
– Нет, милый, – вмешался Друбарев, – тебе его не разбудить… Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
– А как же его рассказ? – огорчился Саша.
– Поменьше бы ему рассказывать, да побольше слушать, – вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука жизнь, – думал он, – нет в ней никакой логики и смысла. И слава богу. Потому что, будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем „черный кабинет“? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем – подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
– За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один Господь знает да еще Тайная канцелярия.
– Она знает, да молчит, – вздохнул Саша.
– И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
– Иван Львович, – укоризненно заметил Друбарев, – зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше:
– Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар. – И, видя недоверие на лице Саши, он добавил: – Князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
– Не может этого быть! – воскликнул Саша. – Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
– А ты откуда знаешь? – Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. – А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
– Кого? – крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос.
Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
– Все, Саша, – сказал он наконец. – Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь – «шерше», Саша, «ля фам»…
– Пусть, – согласился Саша. – Женщина так женщина. Где в Петербурге дом Черкасского?
– У Синего моста. Ро-оскошный особняк! Только он там почти не живет. Там супруга его хозяйничает, Аглая Назаровна. Горячая женщина! Поговаривают, кому не лень языком молоть, что она так и не простила князю его измены.
На этом разговор и кончился.
«Ладно, – тешил себя Саша, надевая перед зеркалом великолепную, подаренную накануне Друбаревым шляпу. – Эти сведения тоже нелишние. Только были бы на месте мои неуловимые друзья. Впрочем, в такую рань они еще дрыхнут…»
Шляпа, великолепное сооружение с круглой тульей, загнутыми вверх полями и плюмажем из красных перьев, была великовата и при каждом движении головы сползала на лоб. Можно, конечно, и без шляпы идти к друзьям, но перья на плюмаже чудо как сочетались с камзолом цвета давленой вишни, и Саша решил для устойчивости чуть взбить на висках волосы.
– Сашенька, – Марфа Ивановна просунулась в комнату. – Вам вчера письмо посыльный принес. Поздно уже было, вы уж спали… пожалела будить… А сейчас и вспомнила.
«Посыльный? От кого бы это?» Саша поспешно разорвал склейку.
«Саша, друг! Обстоятельства чрезвычайные заставляют нас срочно покинуть город. Подробности нашего отъезда знает Лука. Он же откроет тебе тайну нашего временного убежища».
– Черт подери! Посыльный просил ответ?
– Нет, голубчик. Ничего он не просил. Сунул лист в руку и бежать. Торопился, видно, очень. – Видя Сашину озабоченность, Марфа Ивановна очень перепугалась.
«…тайну нашего временного убежища. Скажешь ему пароль „Hannibal ad portas!“[28]
Надеемся увидеть тебя в скором времени. Никита. Алексей».
Что еще за «Ханнибал ад портас». Ганнибал – это Котов, больше некому. Проворонил я берейтора! Пока я этим Зотовым и Черкасским занимался, Котов Алешку и высмотрел.
Саша бросил шляпу на стул и с размаху сел на нервно вздрагивающие красные перья плюмажа.
13
Евстрат не оправдал надежд Гаврилы. Нельзя сказать, что новый помощник был глуп, соображал он быстро и все объяснения понимал с первого раза, но был невообразимо ленив и пуглив.
Да и как не испугаться, люди добрые? Окна в горнице завешены войлоком, ярко, без малейшего чада, полыхает печь, в медном котле булькает какое-то варево, испуская пряный дух. Лицо у камердинера хмурое, руки мелькают с нечеловеческой быстротой, перетирают что-то в порцелиновой посуде, а губы шепчут бесовское: «Бене мисцеатур… а теперь бене тритум»[29]. В таком поганом месте и шелохнуться опасно, не то что работать.
Дня не проходило, чтобы Евстрат не кидался в ноги к Луке Аверьяновичу:
– Спасайте! Хоть опять под розги, но не пускайте к колдуну в услужение. Сдохну ведь. Он и минуты посидеть не дает!
А как не пускать? Камердинер ходил по дому барином и при встрече с Лукой не кхекал высокомерно, а показывал на пальцах величину долга за израсходованные на битую дворню лекарства. К чести дворецкого надо сказать, что долг не увеличивался.
– Не могу я тебя освободить от этого мздоимца, – увещевал он незадачливого алхимика. – Время еще не подошло. Но воли Гавриле не давай. Своя-то голова есть на плечах? Колдовские снадобья путай… с молитвой в душе. И посрамишь сатану!
День, который вышеупомянутый Ганнибал выбрал для приступа неких ворот, поначалу был самым обычным: трудовым для Гаврилы, горестным для Евстрата и томительным для Никиты с Алешей, которые послонялись с утра по дому, а потом вдруг сорвались с места и умчались в Петергоф.
Еще полчаса дом жил тихо, дремотно, но в этой штилевой тишине уже таилась буря. Огромная карета, золоченая и с гербом, влетела вдруг на сонную Введенскую улицу, грозя сшибить каждого, кто ненароком окажется на ее пути. Щелкнул кнут, заржали кони, и парадная дверь затряслась под ударами кулаков. Крики и вовсе были непонятны.
– От княгини Черкасской Аглаи Назаровны! Открывайте. Здесь ли местожительство имеет лекарь и парфюмер по имени Гаврила?
Степан смерил взглядом огромного, одетого в белое гайдука, подбоченился – нас Господь тоже ростом не обидел – и с важностью сообщил, что это дом князя Оленева.
Гайдук так и зашелся от брани, топоча белыми сапогами. Он громко выкрикивал адрес и присовокуплял, что фамилии парфюмера не ведает, но не возражает, чтоб тот назывался Оленевым, а что он князь, так это ему, гайдуку, без разницы и делу не мешает.
На шум вышел Лука. Он быстро разобрался, что к чему, и с готовностью отвел гайдуков в правое крыло дома. Дверь в «Гавриловы апартаменты», по обыкновению, была заперта.
– Гаврила, отпирай! – сладко крикнул Лука. – Говорят, ты человека намертво залечил. Зовут тебя. Поезжай с Богом. Отпускаю.
Гаврила, однако, дверь не отпер и все дальнейшие разговоры вел через замочную скважину. Гайдук, согнувшись и краснея от натуги, кричал, что барыня вчера помазала лик свой румянами твоей, шельмец, кухни, а поутру проступила красная сыпь, и к обеду всю рожу вовсе прыщами закидало. Гаврила в ответ бубнил, что его румяны отменные и никто никогда на прыщи не жаловался, что приехать он сейчас не может, потому что идет реакция, «ацидум»[30] вошла в крепость, и если он, Гаврила, оставит оную «ацидум» без присмотра, то дом взлетит на воздух.
– Приеду вечером! – кончил он свою речь, затем стоящие под дверью услышали шум падающего предмета и злобный вопль: – Я тебе, уроду немытому, с чем велел кармин смешивать? С крепким аммиаком! А ты с чем, пентюх, мешал?
Евстрат заскулил, дверь в тот же миг распахнулась, и из нее прямо на руки гайдуков выпал ошалевший от ужаса зловредный конюх. Гайдуки сунулись было посмотреть, что происходит в горнице и какая по ней «ходит реакция», но увидели только клубы дыма и поспешно захлопнули дверь.
И пошли неожиданные визиты… Через час после шумного отъезда гайдуков Черкасской приехал посыльный от боярыни Северьяловой, и вся постыдная предыдущая сцена повторилась в тех же подробностях.
– Гаврила, отпирай! – кричал Лука. – Зовут тебя, убийцу!
– Приеду вечером, – вопил Гаврила. – Не могу при реакции оставить дом. Погибнем все!
В числе прочих побывал и Саша Белов, но его визит остался словно и незамеченным, господа кататься уехали, и весь сказ.
Единственной посетительницей, для которой Гаврила открыл дверь, была горничная госпожи Рейгель. Или женский голосок тронул сердце парфюмера, или «реакция» пошла на убыль, но только он пустил горничную в жарко натопленную горницу, а через четверть часа она вышла оттуда, сжимая в руке склянку с лечебной мазью.
Никита с Алешей вернулись вечером очень веселые и оживленные.
– Гаврила, ужинать! – с порога крикнул Никита.
– Они не принимают, – строго, без намека на ехидство, сказал Степан.
– Что-что? – озадачился хозяин.
– Кушать подано! – эхом прокатился по дому голос Луки.
Они прошли в столовую. На круглом блюде дымился ростбиф, украшенный свежим горохом и салатом, тут же была щука с хреном, горка румяных пирожков и квасник, полный клюквенным, охлажденным на льду морсом.
– Я голоден как сто чертей! – крикнул Никита, завязывая салфетку.
– А я как двести, – вторил ему Алеша, вонзая вилку в щучий бок.
Но им не суждено было насладиться трапезой.
– Опять едут! – закричал Степан.
За окнами раздался цокот подков, крики, кто-то забарабанил в окно. Лука испуганно замер, истово глядя в глаза хозяину.
– Гаврилу… – кричал надсадно чей-то голос, – чтоб при барыне!.. неотлучно!.. пока ланиты прежнего вида не примут!
– Что это значит, Лука?
– А это то значит, – начал дворецкий дрожащим голосом, – что Гаврила ваш сребролюбивый – убийца и колдун. – Он не выдержал и сорвался на крик, впервые потеряв в барском присутствии всякую степенность. – Это гайдуки от боярыни Черкасской шумят. Разнесут сейчас дом в щепу! А лекарства Гавриловы не иначе как диавол лизнул, потому что они христианскую кровь отравляют. Я здесь все написал!
Лука торопливо достал из-за пазухи смятый листок и вложил в руку изумленному Никите. Парадная дверь дрожала под ударами, раздался звон выбитого стекла.
– Не пускайте этих сумасшедших в дом! – крикнул Никита.
– Евстрат все может подтвердить, – не унимался Лука. – Ад поминает, геенну огненную в помощники зовет. Эту бумагу надо отнести куда следует, а Гаврилу – вязать!