banner banner banner
Лермонтов
Лермонтов
Оценить:
 Рейтинг: 0

Лермонтов

Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.

Поздней осенью 1829 года, как и было условлено, Наталья Алексеевна, по дороге в Петербург, привезла Акима.

Поднявшись по узкой лесенке в кабинет кузена – маленькую светелку под крышей, Шан-Гирей страшно удивился, разглядев на книжной полке библиотеку русской поэзии: Ломоносов, Сумароков, Державин, Жуковский, Вяземский, Батюшков, Языков, Козлов, Пушкин! Большую перемену нашел пензенский кузен и в самом Мишеле. К пятнадцати годам Мишель так резко и вдруг повзрослел, что Аким и представить уже не мог, что серьезный и взрослый братец будет, как и прежде, играть с ним в солдатиков. Поразили Акима и лежавшие на столе толстенькие тетради для разных сочинений. Больше всего понравилась ему поэма «Черкесы».

Это уже не какие-то стишки на именины или на случай, а настоящая – на целую тетрадь – кавказская повесть!

Понаблюдав за играми и беседами кузенов, госпожа Арсеньева огорчилась: Аким для Мишеля и слишком юн, и чересчур прост. Оглядевшись (как и все Столыпины, Елизавета Алексеевна ничего не делала сгоряча), не чинясь нанесла визит жившим тут же, на Малой Молчановке, по соседству в собственном доме господам Лопухиным. Кроме взрослых, на выданье, девиц – Марии и Елизаветы – в милом этом семействе был еще и сын Алексей, по-домашнему Алексис, ровесник внуку. С Алешей и свела своих мальчишек: трое – уже компания. Выбор бабушки оказался удачным: с Алексеем Лопухиным Михаил Лермонтов подружился всерьез.

Чем обернется для внука приятное соседство, когда через два года Лопухины привезут из деревни в Москву на ярмарку невест младшую из трех сестер, шестнадцатилетнюю Варвару, Елизавета Алексеевна, при всей своей предусмотрительности, угадать, конечно же, не могла.

Но все это – и первая истинная любовь, и первое взрослое горе – еще впереди, ведь на дворе осень 1829-го, первого покойного года в их странной – старуха да дитя – обездоленной столькими безвременными утратами семье. До июля 1830-го не только горе, но и крупные неприятности обходили дом на Малой Молчановке…

Была в шкафу Дмитрия Алексеевича и еще одна полка. Названия книг, стоявших на ней, Мишель разобрать не смог, сообразил только, что написано по-английски, и это его задело. Английского экзамена в пансионе не было, но несколько мальчиков, даже не москвичей, и Купера, и Вальтера Скотта читали в оригинале и на тех, кто довольствовался французскими переводами, поглядывали свысока.

Английского учителя Мишель у бабушки не выпрашивал. Елизавета Алексеевна, заехав как-то к Мещериновым и узнав, что те взяли к сыновьям молоденькую англичанку, сама заговорила об этом. От мещериновской маленькой леди внук наотрез отказался. Дескать, мне другой англичанин надобен, и, не умея объяснить, какой именно надобен, полистав томик Гете, все ту же «Поэзию и правду», стал переводить с листа:

«…Нам с сестрой в ту пору было суждено познать многообразие и жизни и трудов: надо же было так случиться, чтобы в нашем доме вдруг объявился учитель английского языка, который выразил готовность в течение месяца обучить всякого мало-мальски способного ученика настолько, чтобы дальше он мог заниматься английским уже самостоятельно. Цену он брал умеренную… Отец, ни минуты не колеблясь, дал свое согласие на этот опыт и первый урок у расторопного педагога взял вместе с нами… Занятия пошли своим чередом, мы тщательно готовились к ним и в течение месяца даже пренебрегали другими. С учителем мы распрощались, взаимно удовлетворенные. Он еще оставался во Франкфурте, так как от учеников у него отбоя не было, и время от времени заходил нас проведать, чтобы по мере надобности помогать нам…»

Елизавета Алексеевна, любуясь внуком, давно уже была согласна и на этот расход, но Мишель, увлекшись своим «великим героем», продолжал ее убеждать в правильности подобной методы.

– Вы только послушайте, милая бабушка, что придумал этот гениальный человек, будучи мальчиком, чтобы закрепить свои знания:

«Я придумал роман, в котором действовали шестеро или семеро братьев и сестер, рассеянных по всему свету и в письмах сообщающих друг другу о своей жизни и новых впечатлениях. Старший брат на хорошем немецком языке рассказывает о разных перипетиях своих странствий… Один из братьев изучает богословие и образцово пишет по-латыни, иной раз заканчивая письмо еще и греческим постскриптумом. Уделом третьего, служащего по торговой части в Гамбурге, становится английская корреспонденция, а следующего за ним, живущего в Марселе, – соответственно, французская. Для итальянского был изобретен музыкант, впервые отправившийся в дальнее турне; младший, нахальный желторотый юнец, для которого у меня в запасе не было уже иностранного языка, изъяснялся в письмах на некоем немецко-еврейском диалекте, приводя в отчаяние адресатов своими ужасными каракулями и потешая родителей этой странной затеей…»

Ах, милая бабушка, разве это не замечательно? Один план такого романа показывает в Гете гения!

В причудливых затеях Мишенькиного кумира вдова-поручица Арсеньева ничего не понимала и разделить восторги внука не могла, а вот нужного учителя сыскала. В отличие от того, из Франкфурта, московский англичанин, мистер Винсон, цену заломил неслыханную,[17 - Мистер Винсон и впрямь был из дорогих: три тысячи в год и на всем готовом, включая помещение; для англичанина с женой пришлось снять отдельный флигель. Но деньги были истрачены не зря, не на ветер пущены. Винсон не стал мучить питомца ни грамматическими упражнениями, ни тонкостями фонетическими. Быстро сообразив, что «редкий язык» нужен внуку прижимистой барыни не для того, чтобы при случае блеснуть английским словцом, он сразу дал ему Байрона – для самостоятельного чтения, а для занятий приказал срочно купить Томаса Мура.] но Миша, побеседовав с ним, уверил: как раз то, что нужно. Это же ненадолго. Только на зиму. Вот и обойдется дешевле, нежели фарфоровая куколка Мещериновым.

Итак, с осени 1829-го Мишель усиленно занимается английским, и первой книгой, которую он смог осилить на языке оригинала, были дневники и письма Байрона, изданные Томасом Муром, автором популярной в России поэмы «Лалла Рук», блестяще переведенной В.А.Жуковским.

К началу тридцатых пишущая и читающая русская публика уже успела слегка охладеть к романтическому гению романтической Европы. Разжалованный из «властителей дум» (Пушкин) во властители, а то и развратители чувств, Байрон, перестав слыть поэтической звездой мировой величины, благодаря Муру словно бы очеловечился. Вот что пишет, к примеру, приятель Пушкина Алексей Вульф: «С тех пор, как Мур раскрыл… всю жизнь его и показал характер его со всех сторон, во всех положениях жизни и постепенном изменении оного, то сделался я даже пристрастным обожателем его слабостей в той мере, как любишь недостатки свой любовницы… Кажется, будто бы я вместе с ним жил – так живо я себе представляю его образ жизни, его привычки, странности…»

Лермонтов на эту наживку не клюнул. За человеческими странностями и причудами мятежного лорда угадал художника, обогнавшего свой век и волею рока поставленного перед выбором: либо «тесный путь спасения», либо «страшная жажда песнопенья», в земных пределах утоления не знающая. Словом, поначалу, еще не добравшись до стихов, он принял Байрона чуть ли не за своего двойника, но не по строчечной сути, а по составу души, по предрасположенности к сильным впечатлениям, по необузданности пылкого воображения.

Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки, —
О, если б одинаков был удел!..

Нет, нет, Михайла Лермонтов и в шестнадцать мальчишеских лет прекрасно знает: в житейском отношении байроновский удел для подданного Российской империи, даже если он дворянин, недосягаем.

Байрон, объездивший чуть ли не весь Старый Свет и добрую половину Ближнего Востока…

Байрон, на свои личные средства вооруживший отряды волонтеров для помощи грекам, боровшимся за независимость…

Байрон, произносящий в палате лордов антиправительственные речи…

Да о такой судьбе даже и мечтать смешно!

Равнение на Байрона, уравнение с Байроном в случае с Лермонтовым шло на ином уровне, на уровне проверки поэтических возможностей и невозможностей русской просодии.

От тех самых первых (осень – зима 1829–1830 г.) – прямо по Байрону – английских штудий в учебных тетрадях Лермонтова сохранился прозаический перевод байроновской «Тьмы». Текст этот точнее, чем переводы поэтические, дает представление о том, что Лермонтов называл заимствованием и что на самом деле было попыткой освободить русский поэтический язык от узаконенных традицией стеснений. Неординарность, я бы даже сказала, дерзость лермонтовского подхода станет особенно наглядной, если сравнить сделанный им перевод с переводом той же «Тьмы», выполненным таким безукоризненным стилистом, как И.С.Тургенев.

Тургенев:

Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались – и застыли.

Лермонтов: «Блестящее солнце потухло, и звезды блуждали по беспредельному пространству, без пути, без лучей: и оледенелая земля плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе. Утро пришло и ушло – и опять пришло и не принесло дня; люди забыли о своих страстях в страхе и отчаянье: и все сердца охладели в одной молитве о свете».

Казалось бы, и Тургенев, и Лермонтов почтительно следуют за оригиналом, разночтения касаются мелочей. Но, как известно, в искусстве мелочи все и решают. Там, где нужна энергетическая краткость (сравните с лермонтовским решением: «все сердца охладели в одной молитве о свете»), Тургенев многословен. И наоборот: там, где следует изобразить длительность оставшегося без солнца и света безвременья, так точно переданную Лермонтовым, Тургенев почему-то «экономит» поэтическое пространство. Далее. У Лермонтова – ярко-непривычное: «населенцы мира»; у Тургенева – вялое «имеющие жилища»; у Лермонтова – почти летописное: «оскверненные церковные утвари», у Тургенева – бесцветный буквализм: «святые вещи для богослужения». А характернее всего концовка. Лермонтов дает мощную картину умирающего моря, его не смущает то, что при реализации тропа – развертывании метафоры образуются, как бы самообразуются, фигуральности, не привычные для русского слуха. Выразительность он явно предпочитает общепринятым приличиям и стилистической умеренности. Сравните.

Тургенев:

Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица-луна…
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…

Лермонтов: «Скончались волны; легли в гроб приливы, луна, царица их, умерла прежде; истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли. Мрак больше не имел нужды в их помощи – он был повсеместен».


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 24 форматов)