banner banner banner
Есенин. Путь и беспутье
Есенин. Путь и беспутье
Оценить:
 Рейтинг: 0

Есенин. Путь и беспутье

Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить, и плакать без тебя!

    Александр Блок, «Осенняя воля», 1905
С того вечера у Есенина началась другая, как бы двойная жизнь. Продолжая и писать, и читать на заседаниях кружка, и печатать произведения, соответствующие принятому в суриковском кругу стилю, он одновременно, втайне и от Гриши, и от Анны, записывал на отдельных листочках совсем другие стихи.

Как Сергей и предполагал, намерение сына поступить вольнослушателем в какой-то народный университет Александру Никитичу решительно не понравилось. От полного курса пришлось отказаться, но на лекционный кое-как наскребли. Об этом радостном событии он тут же, в начале августа, сообщил Грише. Однако при первом знакомстве общение с сокурсниками охолодило радость: шумно, пестро, каждый занят собой и никаких высших интересов. Вот что пишет студент Есенин Мане Бальзамовой в ответ на несохранившееся письмо (девушка, видимо, спрашивала, стоит ли ей поступать на кратковременные учительские курсы при университете Шанявского): «На курсы я тебе советую поступить: здесь ты узнаешь, какие нужно носить чулки, чтобы нравиться мужчинам, и как строить глазки… Потом можешь на танцевальных вечерах (в ногах твоя душа) сойтись с любым студентом, и составишь себе прекрасную партию, и будешь жить ты припеваючи. Пойдут дети, вырастите какого-нибудь подлеца и будете радоваться, какие он получает большие деньги… Вот все, что я могу тебе сказать о твоих планах». О том, что Есенин не преувеличивает степень своего разочарования, свидетельствует и его письмо к Грише Панфилову, написанное примерно в то же самое время (ранней осенью 1913-го): «С кем ни поговори, услышишь одно и то же: “Деньги – главное дело”, а если будешь возражать, то тебе говорят: “Молод, зелен, поживешь – изменишься”. И уже заранее причисляют к героям мещанского счастья…»

Жизнь оказалась сложнее. И коварнее. Вовсе вроде бы того не желая, Есенин почему-то – рассудку вопреки – поступил как все, сошелся-таки с одной из курсисток. Впрочем, инстинкт истины его не подвел: не ища, нашел, не выбирая, выбрал. Из двух зол меньшее. «Мягкое, женское», хотя и затягивало в отнюдь не песенный плен, глушило приступы отчаяния. Когда на него накатывало это, а накатывало по ночам, боль души становилась непереносимой: «Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются… Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится еще – я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги…» (Из недатированного письма М. Бальзамовой, предположительно конец 1912-го – первая половина 1913-го.) В письме к Панфилову от 23 апреля 1913-го Есенин более сдержан, но суть та же: «Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру…»

Александр Никитич, перепугавшись и поговорив с женой хозяина, действительно решил показать сына психиатру. Но пока искали подходящего, недорогого, знающего, Сергея перевели из грузчиков в корректорскую, припадки ночного отчаяния прекратились, но лада в душе все равно не было…

Есенин конечно же уже догадывается: единственное, что ему нужно, – найти себя: «Мне нужно себя, а не другого, напичканного чужими суждениями». А вот как обойтись без других – придумать не может, потому что при всем своем «индивидуализме» панически боится одиночества. Спасаясь от «хриплого» (ночного) ужаса, пишет длинные исповедальные письма на родину, заводит множество легких необязательных знакомств – с коллегами по Суриковскому кружку, с приятелями по университету. Но эти новые, наскоро установленные отношения лишены сердечности, а прежние душевные связи в разлуке истончились, вот-вот оборвутся, но главное – совершенно запутались. Размотать-распутать, угадать-догадаться, где конец, а где начало, не так-то просто, любая попытка разгадки будет, как выражалась Марина Цветаева, «гадательной». Несомненно одно: три судьбоносных события в личной жизни Есенина происходят практически одновременно, в самом начале 1914 года: смерть Гриши Панфилова (февраль); сближение с Анной Романовной Изрядновой (январь); разрыв с Анютой Сардановской (февраль). (Я имею в виду следующую фразу из его письма к Марии Бальзамовой: «С Анютой я больше не знаком. Я послал ей ругательное и едкое письмо, в котором поставил крест всему».) Разрывать, впрочем, было нечего: ласковое «Нет» сказано, как мы помним, еще летом 1912 года. Даже переписка с милой-милой Маней к началу 1914-го выдохлась, о чем Есенин и сообщил ей с не слишком симпатичной жесткостью: «Эта вся наша переписка – игра». Всего лишь игрой интенсивный обмен письмами в течение почти двух лет, разумеется, не был. И для Бальзамовой, и для Есенина. Вот как объясняла на склоне лет умная Зинаида Николаевна Гиппиус свою юношескую страсть к сочинению длинных и подробных писем к малознакомым людям: «…Не было кругом никого… Не было и книг… Единственное развлечение – переписка, все равно с кем, лишь бы писать…»

Анне Сардановской Есенин наверняка писал по-другому. Но она, как уже говорилось, не отзывалась. Не откликнулась и на упоминаемое в послании к М. П. Бальзамовой ругательное и едкое письмо. Зато другая Анна, Изряднова, всегда рядом…

В пушкинские времена, да и сам Пушкин, к силе вещей относились философически:

Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть сумел.

Холода жизни Есенин не смог, не сумел вытерпеть, а с силою вещей у него и в юности, и потом отношения были сложные. С какой-то странной (крестьянской?) податливостью он то смирялся с неизбежным, то вдруг, словно необъезженный вольный конь, взбрыкивал, как только начинал подозревать, что его пришпоривают, чтобы запрячь в «телегу» правильной и нормальной жизни. Но в переломном 1914-м поэт, увы, поддался велению и хотению просто жизни. Не исключено, впрочем, только потому и покорился обстоятельствам, что с самого начала знал: чтобы отцепиться от первой своей житейской упряжки, усилий делать не придется. Вот что рассказала о своих отношениях с поэтом героиня невеселой этой лав-стори Анна Романовна Изряднова:

«Познакомилась я с С. А. Есениным в 1913 году, когда он поступил на службу в типографию товарищества И. Д. Сытина в качестве подчитчика (помощника корректора). Он только что приехал из деревни, но по внешнему виду на деревенского парня похож не был. На нем был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зеленый галстук. С золотыми кудрями он был кукольно красив… Был очень заносчив, самолюбив, его невзлюбили за это. Настроение у него было угнетенное: он поэт, а никто не хочет этого понять, редакции не принимают в печать. Отец журит, что занимается не делом, надо работать, а он стишки пишет… Ко мне он очень привязался, читал стихи. Требователен был ужасно, не велел даже с женщинами разговаривать – они нехорошие. Посещали мы вместе с ним университет Шанявского. Все свободное время читал, жалованье тратил на книги, журналы, нисколько не думая, как жить.

Первые стихи его напечатаны в журнале для юношества “Мирок” за 1913–1914 годы. В типографии Сытина работал до середины мая 1914 года. “Москва неприветливая – поедем в Крым”. В июне он едет в Ялту, недели через две должна была ехать и я, но так и не смогла поехать. Ему не на что было там жить. Шлет мне одно другого грознее письма, что делать – я не знала. Пошла к его отцу просить, чтобы выручил его, отец не замедлил послать ему денег, и Есенин через несколько дней в Москве. Опять безденежье, без работы, живет у товарищей. В сентябре поступает в типографию Чернышева-Кобелькова, уже корректором. Живем вместе около Серпуховской заставы, он стал спокойнее. Работа отнимает очень много времени: с восьми утра до семи часов вечера, некогда стихи писать. В декабре он бросает работу и отдается весь стихам, пишет целыми днями. В январе печатаются его стихи в газете “Новь”, журналах “Парус”, “Заря” и других. В конце декабря у меня родился сын. Есенину пришлось много канителиться со мной (жили мы только вдвоем). Нужно было отправить меня в больницу, заботиться о квартире. Когда я вернулась домой, у него был образцовый порядок: везде вымыто, печи истоплены и даже обед готов и куплено пирожное: ждал. На ребенка смотрел с любопытством, всё твердил: “Вот я и отец”. Потом скоро привык, полюбил его, качал, убаюкивая, пел над ним песни. Заставлял меня, укачивая, петь: “Ты пой ему больше песен”. В марте поехал в Петроград искать счастья».

Приведенный фрагмент широко цитируется, но, как правило, без дополнений и комментариев, отчего у большинства читателей и почитателей Есенина сложилось убеждение, будто мать его первенца была женщиной слишком уж «простой» и «безыскусной». На самом деле это далеко не так. Вот что пишет дочь поэта Татьяна Сергеевна (она познакомилась с Анной Романовной и со своим единокровным братом Юрой в раннем детстве): «Анна Романовна принадлежала к числу женщин, на чьей самоотверженности держится белый свет. Глядя на нее, простую и скромную, вечно погруженную в житейские заботы, можно было обмануться и не заметить, что она была в высокой степени наделена чувством юмора, обладала литературным вкусом, была начитанна. Все связанное с Есениным было для нее свято, его поступков она не обсуждала и не осуждала. Долг окружающих его был ей совершенно ясен – оберегать… Сама работящая, она уважала в нем труженика – кому как не ей было видно, какой путь он прошел всего за десять лет, как сам себя менял внешне и внутренне, сколько вбирал в себя – за один день больше, чем иной за неделю или за месяц».

Хотя Анна Романовна поступков отца своего ребенка и не обсуждала и не осуждала, сам Есенин, видимо, понимал, что, сойдясь без любви с чистой и преданной ему девушкой, поступил по меньшей мере неблагородно. Осенью 1914 года, то есть тогда, когда они уже жили вместе, семейно и Анна Изряднова вот-вот должна была родить, Есенин написал Бальзамовой отчаянное исповедальное письмо: «Вы знаете, что между нами ничего нет и не было, то глупо и хранить глупые письма. Да при этом я могу искренно добавить, что хранить письма такого человека, как я, – не достойно уважения. Мое я – это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту – и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня… Если я буду гений, то вместе с этим буду поганый человек».

Автор исповеди поганого человека преувеличивает свои грехи. Анна Романовна на четыре года старше его, и он ей ничего не обещал. Следовательно, не лгал. И все-таки, и все-таки… Поведение сына осуждала даже его терпеливая мать. По свидетельству Александра Разгуляева, Татьяна Федоровна, узнав, что подруга Сергея беременна, пыталась его усовестить: ежели обрюхатил честную девку – женись. И ее подначивала: требуй. Но Анне такое и в голову не приходило: какой из Сергея муж? А ребенка сама поднимет, не безрукая и голова на плечах.

Заметного следа в жизни Есенина мать его первого ребенка, по видимости, не оставила, и все-таки в концовке хрестоматийного «Гаснут красные крылья заката…» пусть смутно, но угадываются и черты Анны, и сюжет этой обыкновенной истории:

Не с тоски я судьбы поджидаю,
Будет злобно крутить пороша.
И придет она к нашему краю
Обогреть своего малыша.

Снимет шубу и шали развяжет,
Примостится со мной у огня.
И спокойно и ласково скажет,
Что ребенок похож на меня.

О том, что у него сын от Изрядновой, Есенин говорил редко и карточек мальчика никому не показывал, впрочем, их у него, видимо, и не было. Шило вылезло из мешка тайн после смерти поэта, когда между «женами» разгорелся спор о наследстве, доведенный до скандально известного суда. Анна Романовна в некрасивом дележе не участвовала, хотя и знала, что родители Сергея считают Юру своим внуком, ничуть не менее законным, чем остальные дети непутевого сына. Сохранилась хорошая, не любительская фотография, где Татьяна Федоровна и Юрий Изряднов, уже подросток, на удивление похожи и выражение лиц у бабки и внука такое, словно для того только они и пришли в фотоателье, чтобы фамильное сходство документально удостоверить. Есть и еще одно свидетельство того, что старики Есенины относились к сыну Анны Романовны как к своей кровинке. Вот что писал в 1927 году по приезде в Константиново Илья Иванович Есенин, двоюродный брат поэта, верный его спутник и надежный помощник в последние, самые трагические два года жизни (письмо адресовано С. А. Толстой-Есениной): «Софья Андреевна, до Константинова добрался благополучно, устроился, как и всегда, хорошо, видел Наседкина, Катю, Шуру и Юрика. Юрик здесь чудит по Константинову. Когда я приехал, он мимо нашего дома проезжал с каким-то крестьянином, ряженным в женском, я его не узнал, а он, увидев меня, бросился с криком: “Илья приехал!” Когда он прибежал, мы все смеялись, он очень забавный…» А вот как вспоминает о знакомстве с Юрой и его матерью Татьяна Сергеевна (в автобиографической повести «Дом на Новинском бульваре», впервые опубликованной в 1991 году в журнале «Согласие»): «К этому времени (то есть к моменту возвращения Есенина из почти кругосветного путешествия в августе 1923 года. – А. М.) мы с Костей были уже знакомы со своим старшим… братом Юрой, сыном Есенина и Анны Романовны Изрядновой. Знакомство состоялось предыдущей зимой на Новинском бульваре. В шубах и валенках, неуклюжие как медвежата, мы возились в снегу. Няня сидела на скамейке, рядом присела женщина, гулявшая с мальчиком лет восьми, который тут же вызвался покатать нас на санках. Женщина разговорилась с нянькой, узнала, “чьи дети”, и ахнула:

– Брат сестру повез!

Домой мы пришли все вместе с Юрой и его матерью…

Вернувшись из-за границы, Сергей Александрович стал навещать и своего первенца. Анна Романовна и Юра жили в переулке Сивцев Вражек, в полуподвале большого дома. Занимали крохотную комнатку в квартире, где жила с семьей сестра Анны Романовны. Окно их выходило во двор, изредка в верхней половине окна мелькали чьи-то ноги».

Описанная дочерью Есенина встреча настолько удивительна, что невольно возникает подозрение, что Анна специально приходила с сыном на Новинский бульвар, зная, что где-то тут живет с хорошим и умным мужем Зинаида Райх, а значит, и его дети. Предположение заманчивое, но невероятное. Поступок такого рода – не в характере Анны Романовны. Скорее всего, она приводила сына на тихий Новинский бульвар просто потому, что зимой здесь было большое катанье и они всегда катались именно здесь – с тех самых пор, когда Юра был маленьким, а они всем семейством жили на Смоленском бульваре.

Вернемся, однако, к воспоминаниям Изрядновой. Во всех общеизвестных хрониках, летописях и биографиях поэта его отношения с Анной Романовной называют гражданским браком. (В конце 1913-го – начале 1914-го вступил в гражданский брак с А. Р. Изрядновой.) Воспоминания А. Р. И. не дают оснований для такого утверждения. Неизвестно даже, когда именно Анна, уйдя из отчего дома, сняла квартирку у Серпуховской заставы – тогда ли, когда «сошлась» с Есениным (январь-февраль 1914-го), после того как удостоверилась в своей беременности, то есть не раньше апреля, или только осенью, когда ее положение стало общевидным и виновнику этой «неприятности» пришлось делать хорошую мину при не слишком удачной игре, не для самой Анны, конечно, а для ее отца и сестер. Впрочем, совместное их проживание на Серпуховке продолжалась недолго. У кого из товарищей ночевал Есенин по возвращении из Крыма, с середины августа и в сентябре, неизвестно, зато известно, что в начале октября (после 9-го) Сергей снимает комнату на пару с неким Егорием Пыляевым, с которым познакомился в университете еще в январе. (Сохранилась их совместная датированная январем фотография.) Сначала на 5-й Тверской-Ямской, а с конца октября в Сокольниках. Ничего кроме того, что сообщали о Пыляеве сыщики, об этом товарище Есенина мы, к сожалению, пока не знаем: возраст – 19 лет; партийная принадлежность – с.-д.; род занятий – учащийся. Не знаем даже, был ли Пыляев вместе с Есениным на нелегальном собрании студентов-шанявцев (октябрь 1914), но, судя по ситуации, не только был, но и помог ему избежать ареста. Среди студентов оказался провокатор, полиция нагрянула неожиданно, арестовали 26 человек, в том числе и хозяина нелегальной квартиры. Однако Есенин, как вспоминают очевидцы, «вовремя выбежал черным ходом и чуть ли не по крышам успел скрыться». При всей своей ловкости так быстро сориентироваться (где выход на крышу, где черный ход) без помощи более опытного в революционных делах конспиратора Есенин не мог. Словом, в их тандеме Пыляев был ведущим, Есенин ведомым, но это не раздражало и не обижало его. Он так увлечен личностью своего товарища, что не чувствует опасности. Не пугает даже то, что они по настоянию Пыляева слишком часто меняют квартирные адреса: то центр города (Тверская-Ямская), то дачная окраина (Сокольники). Пыляев явно сбивал шпиков со следа. Уловка не помогла: 15 ноября 1914 года Пыляева арестовали, после чего Есенин, чудом избежавший ареста, видимо, и перенес сундучок с рукописями в нанятую Анной квартирку. Вот только и на этот раз задержался здесь ненадолго. Последний есенинский адрес (район Пречистенки) в дореволюционной Москве установлен по воспоминаниям современников. Однако отметки о проживании Есенина С. А. в Большом Афанасьевском переулке (перед отъездом в Петроград, с конца января по начало марта 1915 года) в анналах Пречистенской полицейской части нет. Все вышеизложенное выглядит конечно же не очень-то благородно. Не будем, однако, забывать, что все эти события происходят во время войны, так что поступки Есенина (вроде бы неблаговидные) если и похожи на бегство, то не только из семейного плена. Когда осенью 1913 года начались массовые аресты среди сытинских типографов, Есенин отправил в Спас-Клепики Грише Панфилову такое письмо: «Дорогой Гриша! Писать подробно не могу. Арестовано 8 человек товарищей. За прошлые движения, из солидарности к трамвайным рабочим, много хлопот и приходится суетиться». Если в мирном 1913-м Есенину пришлось подсуетиться, чтобы не угодить в тюрьму или ссылку, хотя в прошлых движениях он не участвовал, как же должен был насторожить, а может, и напугать арест товарища, с которым, пусть и недолго, делил и кров, и политические убеждения! Неудивительно, что он постарался удрать в Питер как можно скорее, а главное – не оставив филерам ни единой зацепки, ухватясь за которую, полиция смогла бы напасть на след беглеца. Но почему же Есенин не обнародовал такой выигрышный факт биографии? Участвовал и в революционном движении московских типографских рабочих, и в студенческих сходках и даже был вынужден скрываться от полиции? Станислав и Сергей Куняевы утверждают, что Сергей Александрович просто-напросто забыл о своем участии в революционном «брожении». Забыл, мол, запамятовал. И про обыск? И про то, что его «зарегистрировали в числе профессионалистов», то есть причислили к группе активно действующих нелегальщиков?! И про арест сначала восьми товарищей из наборного цеха, потом двадцати шести студентов, а затем и дружка, вместе с которым снимал комнатенку? Про такое не забывают. Наоборот, слишком помнят, тем паче в «могучих обстоятельствах» первых послереволюционных лет, когда любой анкетный вопросник содержал зарифмованный Маяковским пунктик: «Чем вы занимались до семнадцатого года?» И если бы Есенин по неосторожности (или головотяпству) и сообщил в автобиографии, что в юности работал с большевиками как партийный, а не как поэт, ему пришлось бы объяснять соответствующим инстанциям, почему не продолжил эту «работу» и не оформил принадлежность к «атакующему классу», так сказать, организационно.

Требует коррекции и еще одна аксиома, зафиксированная в мемуарном наброске Анны Романовны: «Настроение у него было угнетенное: он поэт, а никто не хочет этого понять, редакции не принимают в печать». На самом деле с конца 1913-го Есенин регулярно печатается, а угнетенное состояние объясняется тем, что в буржуазной Москве на его стихи нет настоящего спроса. И в ближайшем будущем не предвидится. Не вылезавший из университетской библиотеки, тративший все деньги на книги и журналы, к концу своего второго московского года села вчерашний житель литературную ситуацию сообразил вполне. Творчеством талантливых выходцев из народа интересуются в Петербурге; литературная Москва ко всему «деревенскому» демонстративно высокомерна. Не случайно вскоре после того маленького прорыва к самому себе, какой был сделан в стихотворении «Выткался на озере алый цвет зари…» Сергей написал Грише Панфилову, что намерен во чтобы то ни стало «удрать в Питер».

Прорыв – слово есенинское. Из письма 1924 года, в пору работы над «Анной Снегиной»: «Путь мой сейчас очень извилист. Но это прорыв». Внезапных прорывов в новое качество в творческой жизни Есенина было несколько. Но первый и самый неожиданный произошел в 1914-м. Подробностей мы не знаем, но в самом общем, неизбежно гипотетическом варианте история первого прорыва от невыразительных публикаций в московских тонких журналах (1914) к изумительной «Радунице» (февраль 1916-го) представляется предположительно такой.

После не слишком удачных попыток преобразить в стихи тот жизненный материал, какой преподносила новоиспеченным горожанам бурно европеизирующаяся Москва, Есенин, в отличие от своих почти совместников по поэтическому поколению Владимира Маяковского и Игоря Северянина, тоже, кстати, провинциалов, уже к лету 1913-го, то есть еще до знакомства с творчеством Блока, твердо решил, что будет писать только о деревенской Руси. А еще через некоторое время, внимательно присмотревшись к невеселым судьбам суриковцев, догадался: чтобы не затеряться в симпатичной, но не слишком могучей кучке деревенщиков-самоучек, кроме направления творческого пути, необходимо выработать еще и философический план построения поэтического мира. Именно мира – на меньшее даже в долгих спорах с самим собой Есенин не соглашается и термин «построение» употребляет не всуе. По его убеждению, поэтическое произведение и растет, будто дерево или злак, свободно и раскидисто, и в то же время строится, как «изба нашего мышления», – по строго рассчитанному чертежу-плану. Как строили древнерусские зодчие? Чертили на земле или на бересте план – назывался он «вавилон» – и, сообразуясь с «вавилоном», при помощи парных, связанных гармоническими отношениями саженей (сажень с четью) возводили храм. Такой план, то есть характерную для деревенской Руси расстановку (еще одно любимое есенинское слово) предметов земных вещей, пустот и плотностей, композиционных равновесий и неравновесий, соблазнов плоти и устремлений духа, вплоть до сочетания цветовых пятен, он и нашел, точнее, учуял сначала в «Осенней воле» Блока, а затем в блистательном его эссе «Безвременье». Но знал ли эту работу Есенин? Не мог не знать. Шанявцы старались быть в курсе новых веяний. Да и напечатано было «Безвременье» в журнале «Золотое руно» – дорогом, престижном и потому особо бережно и долго хранимом. Библиотека в народном университете стараниями его учредителей была отменной, а лекции по современной литературе читал не кто-нибудь, а сам Юлий Айхенвальд. В те годы его имя произносилось в одном ряду с такими знаменитостями, как Корней Чуковский и Дмитрий Мережковский.

Словом, Есенин каким-то чудом угадал в чужом свое, и угадал так точно, что когда сопоставляешь мир, очерченный прозой Блока, с поэтической вселенной Есенина, трудно отделаться от впечатления, что Блок назвал по имени и темы, и сюжеты, и ключевые образы есенинской «Радуницы». Скажем, такой фрагмент: «Пляшет Русь под звуки длинной и унылой песни о безбытности… Где-то вдали заливается голос или колокольчик. И еще дальше, как рукавом, машут рябины, все обсыпанные ягодами. Нет ни времени, ни пространства на этом просторе. Однообразны канавы, заборы, избы, казенные винные лавки, не знающий, как быть со своим просторным весельем народ, будто удалой запевала, выводящий из хоровода девушку в красном сарафане. Лицо девушки вместе смеется и плачет. И рябина машет рукавом… Вот русская действительность – всюду, куда ни оглянешься, даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний. Когда же наступает вечер и туманы оденут окрестность, даль станет еще прекраснее и еще недостижимее».

Итак, начиная с лета 1914-го Есенин работает, постоянно оглядываясь на Блока. Даль, синева и тоска неисполнимых желаний – вот три ключа к его ранней лирике. Пользуясь ими, он соединяет в одном ландшафте синь, простор и даль: «голубизна незримой пущи», «в прозрачном холоде заголубели дали», «синий вечер» и т. д. С не меньшей изобретательностью, прислушиваясь к заочным советам Учителя, сочиняет он и «фигуральности», чтобы «отелить» (одеть в плоть образа) столь пронзительную у Блока «щемящую тоску неисполнимых желаний». Тоска у Есенина и солончаковая, и журавлиная, и озерная, и вечерняя. А как умело использует он уже в «Радунице», а потом и в «Голубени» открытый автором «Безвременья» эффект взгляда на среднерусскую природу сквозь украшающий и поэтизирующей ее туман («Когда же наступает вечер и туманы оденут окрестность, даль станет еще прекраснее»). Типичный есенинский пейзаж подернут туманом («даль подернута туманом»), его и представить-то трудно без «охлопьев синих рос». Потому и краски, несмотря на изначально простую и даже грубую яркость палитры – красный, синий, зеленый да желто-золотой, – сияют и светятся, словно одетые перламутром. Запомнит Есенин, а когда представится случай – использует и счастливо найденное Блоком сравнение дерева с деревенской девушкой, взмахивающего веткой, как рукавом: Блок: «Как рукавом, машут рябины…». Есенин: «Как метель, черемуха Машет рукавом». Но, может быть, главный аргумент в пользу предположения, что Есенин, определив себя в подмастерья к мастеру Блоку, учился у него не только лиричности, но и многим другим секретам поэтического ремесла, – тематическая перекличка или, как выражался сам С. А., перезвон его дореволюционной лирики с вышеназванными вещами молодого Блока.

Какова главная тема «Безвременья» и «Осенней воли»? Конечно же тема дороги – убегающей, бесконечной, струящейся по равнинам. Города и те сдвинуты с постоянного места дорогами, даже в пустынях полей – пунктиры пути. Дороги проложены недавно, обочины загромождены грудами щебня и вывороченной строительной «киркой» тускло-желтой глины. Ни романтических троек, ни песенных ямщиков (голос и колокольчик – где-то там, вдали). Лишь изредка вываливается из придорожного кабака на дорогу пьяный хохот. И снова дорога, дорога, дорога и фигура одинокого путника: «Привычный, далеко убегающий, струящийся по равнинам каменный путь и словно приросшее к нему, без него не мыслимое, согнутое вперед очертание человека с палкой и узлом». Точно такую же расстановку видим и в большинстве стихотворений «Радуницы» и «Голубени» (и далее уже почти везде). И избы, и сама деревня сдвинуты в сторону придорожья, а на первом плане дорога и человек дороги – бродяга, странник, богомолец, вор, кандальник, прохожий, гуляка праздный, уличный повеса:

Пойду в скуфье смиренным иноком
Иль белобрысым босяком —
Туда, где льется по равнинам
Березовое молоко.

* * *

Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам,
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.

Блок: «Но они (странники. – А. М.) блаженные существа. Добровольно сиротея и обрекая себя на вечный путь, они идут, куда глядят глаза».

Есенин: «Счастлив, кто жизнь свою украсил Бродяжьей палкой и сумой».

Блок: «Они как бы состоят из одного зрения, точно шелестят по российским дорогам одни глаза…»

Есенин: «Только синь сосет глаза…»

Автор «Безвременья» был не единственным из столичных поэтов, за критической прозой которых Есенин, готовя прорыв, следил, надеясь найти собеседника, озабоченного, как и он, поисками ключей к тайне поэтического творчества. Даже смутно, понаслышке не представляя себе, кто такой Мандельштам, поскольку сестры Изрядновы ничего о нем не знали, отыскал в новорожденном «Аполлоне» (1913 год, № 2) его эссе «О собеседнике». Отдельные стихотворения, утверждал Мандельштам, в форме посланий или посвящений вполне могут быть обращены к конкретным лицам, но поэзия «как целое всегда направляется к более или менее далекому, неизвестному адресату, в существовании которого поэт не может сомневаться, не усомнившись в себе». Есенин принял это правило как свое. Запомнил, видимо, и стихотворение Сологуба, которое Мандельштам цитирует как образец обращения к далекому неизвестному адресату:

Друг мой тайный, друг мой дальний,
Посмотри.
Я – холодный и печальный
Свет зари…
И, холодный и печальный
Поутру,
Друг мой тайный, друг мой дальний,