banner banner banner
Есенин. Путь и беспутье
Есенин. Путь и беспутье
Оценить:
 Рейтинг: 0

Есенин. Путь и беспутье

Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.

Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеею развилась ее коса.

«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу».
Не заутренние звоны, а печальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.

Не кукушки загрустили – плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе —
Хороша была Танюша, краше не было в селе.

    «Хороша была Танюша…», 1915(?)
Героиня жестокой баллады гибнет, а кто конкретно ее убил – бросивший любовник или обманутый жених – автор не уточняет. Как и положено по закону жанра. С реальной Татьяной Федоровной самого страшного не случилось. К тридцати годам она подурнела и обабилась, потому и притихла, перестала бунтовать и, покорясь неласковой судьбе, вернулась в семью. Правда, поставила мужу два условия: пусть отделит Ивана и его мымру и выстроит новый дом, старый того и гляди рухнет. Александр на оба условия согласился, а со свекровью Татьяна не то чтобы помирилась, скорее смирилась. После внезапной смерти младшей любимой дочери Аграфена Панкратьевна так сдала, что превратилась в собственную тень: смотрит – не видит, слушает – не слышит. Даже рождению внучки Екатерины, крошечки-хаврошечки, до того бойкой и крепенькой, что и годочка не было, а с отцовых колен соскользнула и побежала, не обрадовалась. А вот Татьяну после новых родов как подменили: с рук Катьку не спускает, по ночам к люльке-качалке раз десять подойдет – дышит ли, не хрипит ли, перевернет поудобнее, одеялко поправит. Но все эти перемены произойдут ох как нескоро. А пока Сергей живет у Титовых. Мать из Рязани приезжает редко, а когда приезжает, ни ей, ни деду лучше на глаза не попадаться. Оба злые и ссорятся. Мать злее.

Татьяне Федоровне и впрямь не до нежностей. Отец требует денег (целых три рубля!) на содержание законного сына. Девица Разгуляева просит полтора на прокорм незаконного. Такой суммы ей не заработать. В отчаянье Татьяна Федоровна кинулась было к брошенному мужу. Прикатила в Москву нарядная, коса короной, полушалок малиновый, в белых розанах, щеки кровь с молоком. Александр Никитич нехорошего не говорил, но деньги для Сергуньки отдавать Титовым отказался. Дескать, как отсылал жалованье матушке Аграфене Панкратьевне, так и теперь отсылаю. На все семейство, купно. Пусть у нее Федор Андреич и просит, ежели так обеднел, что при трех коровах одного внука прокормить не умеет.

Прокормить внука Федор Титов, разумеется, мог и рубчики с непутевой дочери требовал не от скаредности, а для порядка. А еще от обиды. Смертно обидела его Татьяна. Какая девка была, а чем кончилось? Что до мальчишки, то Титов был, наверное, единственным из родичей будущего поэта, кому подкидыш не в тягость, а в нечаянную радость.

В автобиографической версии, записанной в феврале 1921 года Ив. Ник. Розановым со слов поэта, Есенин сообщает: «В нашем краю много сектантов и старообрядцев. Дед мой, замечательный человек, был старообрядческим начетником. Книга не была у нас совершенно исключительным явлением, как во многих других избах. Насколько я себя помню, помню и толстые книги в кожаных переплетах». О том, что он из «старообрядческой семьи», Есенин говорил и Александру Блоку. Комментаторская традиция, отнеся процитированные высказывания к Федору Титову, считает, что Есенин, угадав интерес столичной интеллигенции к старообрядчеству, стал сочинять себе модную биографию. Вот как откомментирован записанный Розановым текст в четырехтомнике «Есенин в стихах и в жизни»: «Сведений о том, что дед Есенина был старообрядцем, нет. Но в окрестностях Константинова, в Спас-Клепиках, старообрядцы жили, и Есенин мог слышать от них духовные стихи». В том, что в воспоминаниях И. Н. Розанова речь идет о деде по материнской линии, убеждены почему-то и Ст. и С. Куняевы. Отсюда, видимо, и их реакция на записанный Иваном Никаноровичем есенинский рассказ о себе: «Дед поэта по матери, Федор Андреевич Титов, не был, вопреки уверениям внука, ни старообрядцем, ни начетником. Грамотой он владел еле-еле…»

На мой же взгляд, рассуждения Куняевых – не что иное, как результат недостаточно внимательного вчитывания в текст и вдумывания в контекст. Ни при какой погоде Есенину и в голову бы не пришло называть Федора Титова, почетного прихожанина Константиновского храма, старообрядцем. Начетником, книжником и замечательным человеком он, судя по всему, считал другого, умершего деда – Никиту Осиповича. И ссылки на духовные стихи, которые поэт якобы мог слышать от живших в Спас-Клепиках старообрядцев, – аргумент натянутый. Есенин говорил Розанову не о песнях, а о книгах, и притом о книгах домашних. У полуграмотного Федора Андреевича старинных изданий, разумеется, не было. А вот от Никиты Осиповича книги наверняка остались, и именно такие, какие запомнил (младенческим оком) его гениальный внук: толстые, в кожаных переплетах. Дети Никиты Монаха в них конечно же не заглядывали, хотя и были грамотные. Не слишком, видимо, пеклись и об их сохранности, держали не в тайнике, а на виду, в доступном месте. Короче, в раннем детстве Есенин вполне мог оставшиеся от деда Никиты кожаные фолианты и перелистывать, и рассматривать, хотя прочесть, похоже что не успел. К 1904 году, когда его забрали из титовского в отчий дом, от книжных сокровищ Никиты Осиповича уже ничего не осталось. Часть книг Аграфена Панкратьевна за медный мусор уступила квартирантам, ведать не ведая, что русская старина вошла в большую моду и знающие люди платят за нее хорошие деньги. А то, что осталось из ветхого и потрепанного, пропало, когда после смерти матери (1909) отец поэта на месте обветшавшей двухэтажной избы выстроил новую.

Сложив все это вместе: и рассказы бабки Груни о том, каким замечательным человеком был покойный ее муж, а его, Сережи, дед, и как приходили к нему мужики побеседовать о земном и о божественном, – Есенин, видимо, и пришел к выводу, что Никита Осипович был старообрядцем. Иначе как объяснить: не пил, не курил и до двадцати восьми лет не женился, за что и прозван Монахом? А главная загадка – книги. Откуда они у простого крестьянина? Словом, Есенин не сочинял интересную биографию, а домысливал ее, пытаясь понять, от какой же яблони он яблочко и откуда у него не понятная что матери, что отцу любовь к книге?

Впрочем, и другой его дед, Титов, хотя и был едва грамотным, немало поспособствовал тому, что сам поэт называл «пробуждением творческих дум». В автобиографической прозе о Федоре Титове сказано немного. Скупее, чем об озорных дядьях, учивших плавать, ездить верхом и драться, или о бабке по матери, любившей его без памяти. Вдалбливал-де старую патриархальную культуру, пел старинные заунывные песни, по субботам и воскресеньям пересказывал Библию. А вот судя по стихам, главным человеком в стране детства поэта был именно дед Федор, потому что, сам того не подозревая, растил своего единственного внука поэтом. Старшая из сестер Есенина вспоминает, что Сергей часто пересказывал ей свои разговоры с дедом. Правда, запомнила Екатерина только один, вот этот: «Дедушка с Сергеем спали на печке. Из окна на печку светила луна.

– Дедушка, а кто это месяц на небе повесил?

Дедушка все знал и не задумываясь отвечал:

– Месяц? Его туда Феодосий Иванович повесил.

– А кто такой Феодосий Иванович?

– Феодосий Иванович сапожник, вот поедем с тобой во вторник на базар, я тебе покажу его – толстый такой».

Эту лукавую дедову сказочку Есенин вставит в одну из своих маленьких поэм почти без изменений:

О месяц, месяц!
Рыжая шапка моего деда,
Закинутая озорным внуком на сук облака,
Спади на землю…
Прикрой глаза мои!

    «Сельский часослов», 1918
Действующим лицом оказывается дед Федор и в поэме «Октоих», созданной в тот промежуток краткий, когда Есенин верил, что, сбросив монархическое «иго», Россия станет Великой мужицкой Республикой, а его земляки («отчари»), получив наконец землю и волю, превратят ее в рай изобилия:

Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.

Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.

«И луна, и месяц, – писал страстный почитатель поэзии Есенина композитор и музыкальный критик Арсений Авраамов, – обычно употребляются вместо фонаря, для “светотени”, во свидетели ночных тайн… И так ведется из века в век… И вот пришел Сергей Есенин и, не успев напечатать трех сотен страниц, шутя, между “делом”, дал русской поэзии свыше полусотни незабываемых образов месяца-луны, ни разу не обмолвившись ни единым эпитетом… Не только “шаблонных” нет у него – свои собственные, новые он никогда не повторяет. Сам он – рог изобилия, образ его – сказочный оборотень».

Какие из полусотни нешаблонных образов месяца-луны, типа «ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голубой траве», принадлежат Есенину, а какие придумал для внука Федор Титов, нам уже никогда не узнать. Да это не так уж и важно. Важнее запомнить, что отношение к образу как к сказочному оборотню, обращающемуся, как говаривали в старину, «в разные виды», для Есенина столь же органично, как и для его деда. Властная простота, с какой Федор Титов обращался (и общался) с пространством космоса, делая доступной малолетке «расстановку» небесных тел и сил, аукнулось не только в стихах, особенно в ранних, с мифологическим и фольклорным уклоном, но и в теоретическом трактате «Ключи Марии». Едва грамотный дед, сам того не подозревая, передал Есенину ключи к тайне «органической фигуральности», то есть образности как способу соображения понятий, а значит, и к поэзии русского языка: «Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задавать себе вопроса: откуда он, что есть солнце и вообще что есть обступающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению… он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д.»

Почти на каждое из узаконенных фольклорной традицией уподоблений Есенин создает несколько вариаций: «Колесом за сини горы солнце тихое скатилось…», «Над крышею, как корова, хвост задрала заря…», «Облака лают, ревет златозубая высь…» Процитированные фигуральности настолько необычны, что их связь (соотнесенность) с первоисточником если и фиксируется (узнается), то лишь умозрительно, задним числом, по размышлении и припоминании. А первое впечатление – впечатление ошеломительной ереси, то бишь лирической дерзости и свежести непосредственного восприятия:

И невольно в мире хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка.

Глава третья

Сыплет черемуха снегом…

Разумеется, дед, пусть и заботливый, – не отец, а бабушка – не мать. И все-таки изображать детство Есенина в жалостных сиротских тонах, как это делают некоторые биографы, вряд ли справедливо. В дедовом доме все вертится-вращается вокруг единственного ребенка, окружая его оберегом:

«Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос…»

«В семье у нас был припадочный дядя… Он меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну…»

«Дядья мои (старшие братья младшего, припадочного. – А. М.) были ребята озорные и отчаянные… Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду… После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям… Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду».

«Нянька, старуха-приживальщица, которая ухаживала за мной…»

Такое внимание к ребенку в «простой крестьянской семье» – случай уникальный. Недаром Федор Андреич опасался, что бабы испортят внука баловством, а сам баловень как-то не по-детски, словно большую беду, пережил переселение из дедова в отчий дом, к суровой, вроде как неродной бабке Панкратьевне и крикливой, вздорной тетке, жене отцова брата, дядьки Ивана. А главное – к почти забытой матери, вернувшейся к мужу только потому, что иного выхода у нее не было. Все-все ему в этом доме не нравилось. И не потому, что бедно или грязно, а потому что некрасиво, неуютно, угрюмо. Через несколько лет старый высокий дом разберут. И когда Сергей приедет из Спас-Клепиков в свои первые летние каникулы, на месте уникального строения будет красоваться типовое произведение константиновских домостроев, и от прежней жизни останется лишь любительский рисунок, сделанный кем-то из летних постояльцев. Впрочем, останутся еще стихи, в которых Есенин описал поразившую в день возвращения убогую обстановку отчего дома:

Пахнет рыхлыми драченами;
У порога в дежке квас,
Над печурками точеными
Тараканы лезут в паз.

    «В хате», 1914
У петербургских снобов стихи про лезущих в паз пиитических тараканов вызовут эстетический трепет, восьмилетнего Сережку Монаха реальные тараканьи множества пугали до слез. У Титовых рыжих нашествий не было. Выползали поштучно – огромные, черные, интересные. Но нянька с бабушкой Натальей тут же расставляли блюдца с мухоморным ядом, раскладывали какие-то травки, и черные исчезали, ненадолго, но уходили. Снова возвращались и опять уходили, медленно, не то что рыжие скоробеги.