banner banner banner
Катехон
Катехон
Оценить:
 Рейтинг: 0

Катехон


В том Алайском еще можно было заблудиться.

Как он обрадовался!

Даже его новый горб сладко заныл.

Конечно, он повел ее к мясному павильону, хотя плохо помнил, где тот находится, вообще был равнодушен к мясу.

Сноска. Алайский базар.

Сноска оформлена в виде трех звездочек, которые, если приглядеться, похожи на три хризантемы, которые он купил ей той осенью в цветочном ряду.

По другой версии, эти три звездочки могли означать коньяк «Самарканд», который также мог быть куплен на Алайском.

24

Алайский находился рядом с факультетом.

Разделяла их швейная фабрика, на первом этаже ее был магазин. В витринах стояли картонные человечки, одетые в продукцию фабрики.

Раз в месяц их протирали мягкой тряпкой.

Слово «манекен» произошло от голландского mannekijn, «человечек». «Ручки, ножки, огуречик – появился человечек». «Ручки» у них были вполне себе руками и «ножки» – стройными, пусть и негнущимися, ногами. «Огуречика» не было совсем: один раз, идя с факультета, он видел, как их раздевали, чтобы нарядить в новую продукцию. Картонные мужчины под брюками оказались гладки и бесполы.

Манекены для всей необъятной страны изготавливались в Вильнюсе, Литовская ССР, и они смахивали на литовцев. У манекенов-женщин были серые змеиные глаза.

От вида местной продукции, в которую их наряжали, на их лицах проступала брезгливая улыбка.

Фабрика и картонные люди на витринах были промежуточным звеном. Промежуточным диалектическим этапом между базаром и факультетом.

На базаре пахло жизнью и живыми людьми. Даже в мясном павильоне, где пахло только мясом. Даже в молочном, где пахло молоком и обернутой в марлю брынзой. Даже в хлебных рядах, где стоял запах теплых лепешек.

Человеческий запах проникал везде и везде праздновал свои маленькие победы.

Только в «Живой рыбе» пахло мертвой рыбой и хотелось скорее выйти.

Человек и его запах – тема для еще одного маленького трактата, который он не напишет.

Советский человек выделял в год около двухсот литров пота.

Советский человек радовался, горевал, аплодировал, мялся в очередях, давился в трамвае, бежал под пулями, писал длинные и бессмысленные жалобы. И потел, почти непрерывно потел. Его подмышечные впадины, веки и крылья носа регулярно орошались потом. И весь этот оркестр потовых желез выражал то, что не могли выразить ни его крики, ни его песни, аплодисменты и жалобы.

Двести литров в год. Таковая была его выработка, за которую его никто не хвалил и не премировал. Ташкентский человек, прогретый солнцем, даже перевыполнял ее.

Манекены не потели, они только пылились и безразлично глядели сквозь стекло. В далекой холодной Литве их изготовили из папье-маше, легких, пустых, лишенных сердца, мозга, потовых желез и того, о чем было сказано выше.

Философский факультет был обсажен высокими деревьями и выкрашен в розовый цвет. В середине девяностых факультет отсюда изгонят, деревья вырубят, а здание выкрасят в серый. Но он уже этого не увидит.

Студентов и преподавателей можно было встретить на базаре. Преподаватели чинно несли в авоськах дары земледелия и животноводства.

Философский факультет был Алайским наизнанку. Алайский играл рассветными красками грядущей рыночной экономии; на философском догорала прощальная заря истмата и диамата.

Вдоль длинных коридоров стояли невидимые манекены единства и борьбы противоположностей, перехода количественных изменений в качественные, с негнущимися руками и ногами. На одном было написано ручкой неприличное слово, тоже невидимое.

Как и манекены, эти идеи были произведены далеко от Ташкента, в туманных северо-западных землях, и доставлены по железной дороге в разобранном виде. Здесь их как могли собрали и нарядили в продукцию местной идеологической промышленности.

Как и манекены, эти идеи не имели первичных половых признаков и потовых желез. Если бы идеи могли потеть, то запаха не выдержал бы ни один, даже самый упертый диаматчик, а студентам бы выдавали противогазы, как на занятиях по строевой подготовке. Но идеи не потеют, особенно мертвые. Идеи просто невидимо стоят в коридоре, покрываясь пылью. Тоже невидимой, но ощутимой.

25

«Извините, а где здесь мясной павильон?»

Она держала авоську с помидорами «бычье сердце».

Он повел ее туда, сквозь запахи и голоса. Она шла, с достоинством неся помидоры. Он уже влюбился и стал наблюдать за ней, как за больным. Хотя больным был он сам. Сейчас он наблюдал за ее волосами. За тем, как они шевелятся.

Было солнечно, дул северо-западный ветер, две целых и одна десятая метра в секунду. Когда они входили под навесы, ее помидоры гасли, а когда выходили на солнце, вспыхивали тревожным светом. А волосы шевелились на ветру, дувшем со скоростью две целых и одна десятая метра в секунду, она иногда поправляла их.

Потом они шли по мясному ряду среди подвешенных за ребра бараньих туш.

Они снова вышли на воздух, она усмехнулась.

«Так странно смотрите».

Потому что я хочу обнять тебя и исчезнуть в тебе, – ответил он взглядом.

Она поняла и тоже перешла на язык глаз. Что же мне тогда останется, если ты исчезнешь во мне? – Тебе останусь я, который стану тобой.

«Так странно смотрите», – повторила она.

Ветер усилился. Он шел рядом с ней, как верблюд.

26

Когда мужчина вырастает, он уходит от родителей. Они недолго ищут его и зовут. Вначале они зовут его обычным именем, но это не помогает. Тогда мать зовет его тем именем, которым называла в младенчестве, кормя грудью. А отец – тем именем, которое выколото раскаленной иглой ниже пупка.

Они зовут его, зная, что он не откликнется. Они бегают и кричат, понимая, что он не вернется. Таков их долг. Такова их игра.

Он прячется где-то неподалеку, смотрит на бегающих родителей и тяжело дышит.

Некоторые не выдерживают. Очень тяжело выдержать, когда тебя называют твоими тайными именами. Некоторые выбегают навстречу родителям. И замирают.

Какое-то время они молча стоят и слышен только ветер. Потом отец бросает сыну его новую одежду и уходит. Это женская одежда. Сын возвращается домой, отныне он будет делать женскую работу в доме. По вечерам он будет рассказывать детям сказки, как это делают старухи.

Поэтому, спрятавшись от родителей, беглецы терпят. Некоторые затыкают уши, чтобы не слышать плач матери и крики отца.

Расцарапав себе лицо до крови, родители уходят. «Он стал взрослым», – говорит отец. «Нет», – отвечает мать и идет следом. Из своего убежища он видит, как они становятся всё меньше. Как пространство съедает их – раньше, чем их проглотит время.

А он сидит в укрытии и думает. Но мыслей у него нет, приходится думать пустотой, ветром, пылью. Потом он выходит и идет; вначале идет туда, где стояли и звали его родители. Там он находит женскую одежду, брошенную отцом. Он садится на корточки и смотрит на это платье, вышитое серыми цветами, которое ему пришлось бы надеть, откликнись он на зов родителей. Он кладет это платье в переметную сумку. Оно достанется его первой женщине. После того как он ее сделает своей женщиной и она заснет, он сожжет ее старую одежду. Когда она проснется, он даст ей это платье. И зажмет уши, потому что женщина станет кричать и бросать в него пылью.