Сильверий, казалось, не замечал все возрастающего волнения своей гостьи, что не помешало ему украдкой повернуть голову в сторону Цетегуса, с любопытством ожидая его ответа. Нервное возбуждение вдовы Боэция начинало не на шутку беспокоить хитрого архидьякона.
Но красивый римлянин все так же равнодушно откинулся на спинку своего кресла, и, подняв правой рукой хрустальный кубок с вином, спокойно проговорил:
– Ты нелогична, как все женщины, Рустициана, смешивая сладкую забаву Амура с мрачным делом Немезиды… Ты знаешь, что я был другом твоего мужа, несмотря на то, что целовал его жену… Быть может, именно поэтому… Я не вижу ничего преступного в разделении женской ласки. Ты же… Впрочем, ты прощена церковью, и это должно успокоить тебя, Рустициана… И потом ты знаешь, что я ненавижу готов и их тщеславного короля, осмелившегося присвоить себе титул западноримского императора. Ты знаешь, что моя ненависть неугасима, и веришь, что я хочу и могу отомстить убийцам твоего отца и мужа. Первого ты любила, второго уважала, несмотря на то, что отдавала мне свои ласки… Быть может, именно поэтому… Теперь ты охотно следуешь моим советам и указаниям, и хорошо делаешь… Ты умна и ловка и обладаешь, как многие женщины, недюжинным талантом для интриг. Но твоя горячность не раз уже вредила тебе, заставляла ошибаться в выборе орудий и разрушая твои лучшие планы. Зная это, ты повинуешься моему холодному и спокойному рассудку, и, наверное, хорошо делаешь… Все это вполне естественно и логично… А теперь пора домой, Рустициана… Мы и так замешкались. Твои невольники ожидают у дверей храма конца твоей исповеди, которая не может продолжаться целую ночь. Иди домой и передай мой привет прекрасной Камилле, твоей дочери… Покойной ночи, Рустициана.
Все с той же равнодушной любезностью, с которой провожают хорошую знакомую, Цетегус поцеловал холодную руку вдовы Боэция, руку, которую Рустициана как бы позабыла вынуть из его руки, и проводил ее до потайной лестницы, предупредительно открытой архидьяконом.
На пороге Рустициана еще раз смерила высокую мужскую фигуру сверкающим взглядом, полным самыx противоречивых чувств, и затем, молча покачав головой, опустила темное покрывало и скрылась.
Цетегус вернулся на свое место и не спеша допил чашу с искрящимся вином.
– Странная борьба происходит в душе этой женщины, – качая головой, произнес архидьякон.
Он вынул из стенного шкафа свиток пергамента, восковую дощечку, грифель и другие принадлежности письма, и, положив все это на придвинутый стол, стал рядом со своим молчаливым гостем.
Цетегус пожал плечами.
– Я не вижу ничего особенного в чувствах Рустицианы. Она хочет отомстить за своего мужа, надеясь таким образом загладить свою вину перед ним. В том, что бывший сообщник ее неверности помогает ее мести, делает исполнение этого долга особенно для нее заманчивым. Таково объяснение чувств и колебаний Рустицианы, конечно, инстинктивных и бессознательных… Но оставим этот мало интересный предмет… Скажи мне лучше, что нового, Сильверий?
Сообщники принялись обсуждать то, о чем нельзя было говорить при других заговорщиках.
– Прежде всего надо упрочить владение миллионами Альбинуса и решить, как их использовать. Ты знаешь, как нам нужны деньги.
– Денежные вопросы твое дело, Сильверий, – холодно ответил Цетегус. – Я мог, конечно, заниматься финансами, если бы это было не так скучно. Тебя же золото интересует, и поэтому я не хочу мешаться в твои распоряжения и знать твои планы.
Сильверий улыбнулся в знак согласия и признательности и продолжал докладывать.
– Ты помнишь, конечно, что нами решено было завладеть умами некоторых влиятельных лиц в Неаполе. Вот список имен. Возле каждого ты найдешь примечание о характере, условиях жизни, вкусах, привычках и, – главное – слабостях… Между ними есть люди, не поддающиеся на обыкновенные средства соблазна, обмана или устрашений. Надо придумать что-либо новенькое, дабы сделать их безвредными.
– Вот это я возьму на себя, – ответил римлянин, разрезая золотым ножом сочный персик. – Передай мне список, Сильверий.
После часовой работы секретные документы были разобраны и снова спрятаны в потайной шкаф за большим распятьем, вделанным в стену.
Архидьякон чувствовал себя усталым, и, с завистью взглянув на своего сообщника, железное здоровье которого, казалось, не знало потребности во сне или отдыхе, не мог удержаться от выражения удивления.
– Выносливость – дело привычки, друг Сильверий. Она вырабатывается, как и всякая другая способность тела и души. У меня крепкие нервы, чистая совесть… – с насмешливой улыбкой ответил Цетегус.
– Я говорю серьезно, – возразил архидьякон. – Ты для меня настоящая загадка, всегда и во всем.
– Надеюсь ею и оставаться, друг Сильверий. Разгаданная загадка не нужна даже друзьям.
– Иногда мне кажется, что ты считаешь нас всех настолько ниже себя, что не желаешь высказываться из пренебрежения…
В голосе Сильверия чувствовалась обида.
Цетегус улыбнулся.
– Я только считаю себя не менее проницательным, чем тебя, а так как я всегда был неразрешимой загадкой для самого себя, Сильверий, то надеюсь остаться ею и для других. Ты знаешь, что только мелкие воды прозрачны…
– Да, – задумчиво проговорил архидьякон. – Ключ от твоей души спрятан далеко… Каждого из членов нашего союза можно разгадать, зная причину, побудившую его принять участие в заговоре. Юношеский пыл Люциния, строгое правосознание ученого юриста Сцеволы всякому понятны. Меня, как и всех священнослужителей, воодушевляет желание поработать во славу святой церкви…
– Конечно, – коротко подтвердил Цетегус, но в холодной улыбке, сопровождавшей это слово, прозвучала неуловимая насмешка, заставившая архидьякона запнуться. Однако эта короткая заминка заставила его говорить еще быстрее.
– Да, друг Цетегус. Понять мотивы наших союзников нетрудно. Одних влечет к нам честолюбие, других надежда отделаться от своих кредиторов благодаря междоусобице, третьих – просто скука. Законность и порядок, введенный в жизнь королем-варваром, и долгие годы мира и спокойствия под скипетром Теодорика, до смерти надоели многим искателям приключений. Другие ненавидят владычество готов потому, что были оскорблены одним из варваров. Третьи негодуют на господство варваров-иноплеменников. Привычка считать византийского императора римским побуждает некоторых присоединиться к нам. Большинство же просто хочет пограбить под шумок патриотической революции. Но ни одна из перечисленных причин к тебе не подходит.
– А, это тебе неудобно?.. Не правда ли, Сильверий? Зная пружины, управляющие человеком, нетрудно превратить его в куклу, – насмешливо заметил Цетегус. – Я прекрасно понимаю твое неудовольствие, достойный служитель алтаря, но помочь тебе все же не могу. И потому, в сущности, не могу, что и сам не знаю, что заставляет меня поступать так, а не иначе. Уверяю тебя, что я был бы очень счастлив, если бы ты или другой кто, сумели бы объяснить мне причины и побуждения моих поступков. С благодарностью я, пожалуй, разрешил бы этому мудрецу управлять собой. Но кто может понять то, что мне и самому неясно?.. Одно лишь чувствую я с чисто элементарной силой: отвращение к готам… Я ненавижу этот народ за его счастливую молодость, за его варварскую наивность, за глупое простодушие их по-детски чистого сердца, за их рыцарское геройство… Мне противно германское племя, добившееся власти над великим Римом с его тысячелетней историей, с его славным прошлым, с его древней культурой и с его гражданами, вроде нас с тобой. Мы никогда не сможем примириться с властью этих северных медведей.
Что-то похожее на воодушевление мелькнуло в холодных глазах римлянина и сейчас же исчезло. Снова отхлебнув глоток вина, он поглядел на архидьякона обычным равнодушным взглядом.
Сильверий, внимательно наблюдавший за своим собеседником, едва сдержал возглас недовольства, но вовремя спохватившись, заговорил елейным тоном церковного проповедника.
– Во всяком случае, у нас с тобой одна и та же цель: изгнание варваров из Рима. Этого достаточно. Не зная, чего ты желаешь для себя, скажу тебе откровенно, что я желаю одного только: освобождения Римско-католической церкви из-под власти еретиков ариан, которые, не признавая божественности Христа, низводят Спасителя до степени языческого полубога. Пока Рим будет находиться во власти готов, а византийский император поддерживать епископа константинопольского…
– До тех пор римский архиепископ не будет владыкой мира, даже тогда, когда имя его будет… Сильверий?.. Успокойся, почтенный защитник Христа. Я давно уже знаю твои желания и все же нерушимо сохранил тайну, которую ты не счел нужным мне доверить. – В голосе Цетегуса, перебившего невольно увлекшегося архидьякона, слышалась заметная издевка, немедля сменившаяся серьезностью под пытливым взглядом собеседника. – То же будет впредь, в том порукой мое слово… Налей-ка мне еще полстакана фалернского. Хорошее вино, хотя и сладковато. Настоящее женское вино, для подкрепления кающихся грешниц, которые исповедуются в этой подземной молельне… Что же касается твоих планов, то мне кажется, тебе следовало бы желать изгнания готов, но отнюдь не победы византийцев. Ведь в случае соединения обеих империй, римский первосвященник займет второе место. Первое придется уступить византийскому патриарху. Чтобы избежать этой опасности, тебе следовало бы, прогнавши готов, устроить что-либо новое… не знаю только, что?
– Быть может, восстановить отдельный престол Западно-Римской империи? – невольно увлекаясь, спросил Сильверий.
– Который был бы лишь пешкой в руках римского первосвященника, – докончил Цетегус, отхлебывая фалернское. – Что ж, это возможно, конечно. Но не удобней было бы для этой цели восстановить Римскую империю?
Глаза Цетегуса впились в бледное лицо архидьякона, увлеченного до полного забвения при своей всегдашней осторожности.
– Что ж, быть может, мы и доживем до того времени, когда римский первосвященник будет властителем Италии, Рим – его столицей, а короли варварских земель – Франции, Германии и Испании – покорнейшими сыновьями Католической церкви…
– Не дурной план, Сильверий, но жаль, что несколько преждевременный… Раньше чем делить шкуру готского медведя, надо свалить его, что не так-то легко, друг мой… Итак, пока что предлагаю тебе древний римский тост: «Да погибнут варвары!..»
Осушив чашу до дна, Цетегус поднялся с места и набросил свой грубый плащ на плечи.
– Ночь приближается к концу, а мои невольники должны найти меня на рассвете в моей постели, во избежание лишних пересудов и опасных сплетен. До свидания, Сильверий.
Архидьякон долго смотрел вслед ушедшему римлянину, слегка покачивая головой.
– Странный человек, – прошептал он наконец. – И хорошее орудие. Надо только позаботится о том, чтобы это орудие сломилось вовремя… Ну да церковь римская вечна, а люди непрочны… всегда и все…
В спальне на мозаичном столике у постели Цетегуса лежало письмо, перевязанное шелковым шнурком и запечатанное большой королевской печатью. Сдвинув брови, римлянин разрезал кинжалом шнурок и, развернув складные навощенные дощечки, прочел следующие строки:
«Цезарю Цетегусу, патрицию и сенатору римскому, шлет привет Марк Аврелий Кассиодор. Наш король и повелитель при смерти. Его дочь и наследница желает тебя видеть, чтобы переговорить с тобой еще при жизни своего отца. Тебя прочат на один из важнейших постов Итальянской готской империи. Приезжай немедленно в Равенну».
V
Мрачная тишина свинцовой тучей охватила древнюю Равенну, резиденцию короля готов, императора итальянского, победоносного варвара Теодорика Великого.
Старинная крепость римских цезарей испытала немало переделок, значительно изменивших строгую выдержанность ее архитектуры.
Воинственная привычка двора потребовала уничтожения внутренних стен и перегородок, превращая уютные маленькие комнаты в казармы, склады оружия, фехтовальные и гимнастические залы.
С той же целью новые толстые стены соединили близлежащие здания с дворцом, создавая внутреннюю крепость в крепости, способную выдержать не один десяток приступов. Посреди главного двора, в высохшем водоеме из розового гранита, играли и боролись белокурые мальчуганы, а между нежно-зеленым мрамором колонн, окружающих прежний приемный зал тройной галереей, были приделаны кормушки для великолепных боевых коней Теодорика и его свиты.
Когда Цетегус переступил порог королевского жилища, мрачное здание казалось еще мрачнее от всеобщей печали, охватившей его обитателей, ожидающих кончины того, кто был душой этого дворца.
Гениальный завоеватель, управлявший Европой почти полстолетия, сказочный герой, перед которым преклонялись враги и друзья, великий сын Амалунгов, Дитрих Бернский, еще при жизни ставший героем легенд и сказаний, готовился к смерти.
Врачи предупредили о безнадежном положении короля его близких, как и самого больного. И хотя все окружающие великого старца давно уже предвидели возможность неожиданно скорой развязки болезни, подрывающей могучую силу железного воина, все же сообщение это произвело впечатление громового удара.
С раннего утра город начал волноваться. Густые толпы народа окружили дворец. В публичных банях, на улицах и в домах шептались с озабоченными лицами мужчины, интересующиеся политикой. У фонтанов и на рынках женщины боязливо спрашивали друг друга, что будет после смерти короля. Даже дети присмирели, чувствуя что-то необычное. К полудню появились толпы поселян из соседних деревень. Они окружили дворец тесным кольцом, боязливо расступаясь перед каждым невольником, выбегавшим из дверей, и робко спрашивали:
– Ну что?.. Как?..
Невольники отвечали коротко: «все то же», или ничего не отвечая, кивали головой и бежали дальше, к одному из врачей или сановников, которых постепенно созывали во дворец по желанию дочери короля, Амаласунты.
Ближайшие советники короля, во главе с префектом преторианцев Кассиодором, предвидели неизбежное народное волнение и заранее приняли меры для сохранения спокойствия.
Уже с полуночи дворец был оцеплен преданными германскими пехотинцами. Все входы и выходы охранялись усиленными караулами. Перед главным фасадом, во дворе, стоял сильный отряд германской конницы, а между колоннами галереи Гонория, на широких мраморных ступенях гигантской парадной лестницы, расположились «дружинники», избранные воины, телохранители короля.
Только по этой лестнице можно было войти в дом через калитку, открывающуюся возле наглухо запертых парадных ворот. Но даже эта калитка охранялась часовыми и отворялась только по приказанию двух военачальников, известных своей преданностью Теодорику.
Римлянин Киприан и гот Витихис провожали входящих поодиночке врачей, сановников и офицеров, предварительно опросив каждого. Точно так же проводил Киприан и Цетегуса через заветный порог и оставил его в начале заветного коридора, а сам вернулся к своему посту.
Медленно продвигался вперед римский патриций, внимательно оглядывая многочисленные группы, наполняющие комнаты обширного дворца. Мрачная горесть ясно виднелась на лицах готов. Даже военная молодежь грустно молчала. То тут, то там, в глубокой нише окна или в полутемном углу, стояли, прислонившись к холодному мрамору стен, старые воины, боевые товарищи великого Амалунга, тщетно пытаясь скрыть слезы, жгущие их суровые очи. Посредине одной из зал громко рыдал старик, известный богач-римлянин, которому Теодорик простил участие в заговоре, оставив уличенному не только жизнь и свободу, но и богатство, и свое доверие.
Презрительная усмешка скользнула по тонким губам Цетегуса при виде этого горько плачущего седого патриция. Молча прошел он мимо и спокойно отворил тяжелую дверь в следующий зал, где обыкновенно принимались иностранные посольства. Здесь собрались исключительно готы, цвет германского войска, ближайшие помощники Теодорика. Все эти герцоги, графы и бароны тихо совещались между собой о том, что будет, на что можно надеяться и чего следует опасаться в случае смерти короля. И лица их были мрачны и печальны. Лучшие военачальники собраны были здесь, вблизи комнаты умирающего. Герцог Тулун Провансальский, геройски защищавший Арлес от кровожадного короля франков, герцог Иббо Лигурийский, смелый завоеватель Испании, герцог Пиза Далматинский, победитель болгар и гепидов. Это были смелые и гордые воины, могучие дубы германского леса, благородные отпрыски рода Балтов, прославленного знаменитым Аларихом, королем вестготов, лучшие помощники героя Амалунга, в продолжение десятков лет успешно защищавшие империю, созданную Теодориком, повсюду и на всех ее границах.
Хильдебад и Тейя стояли в этой же группе недовольных снисходительностью короля к побежденным, которых они ненавидели и презирали в одно и то же время, не доверяя ни их преданности королю, ни их послушанию законам победителей. При виде римлянина, явившегося к смертному одру великого германского короля, все готы вздрогнули и подняли головы, провожая Цетегуса взорами, полными гнева и недоумения. Зачем он здесь? В такую минуту? – ясно говорили холодные светлые глаза германцев, сверкающие стальным блеском ненависти и недоверия.
Но черноволосый римлянин гордо прошел мимо, не опуская своих бездонных мрачных глаз перед явно враждебными германцами. Высоко подняв свою красивую голову, Цетегус откинул смелой рукой тяжелую ковровую портьеру, отделяющую большой приемный зал от личной приемной короля, непосредственно примыкающей к спальне больного.
Посреди этой комнаты, возле большого мраморного стола, покрытого свитками пергамента и восковыми дощечками, стояла величественная женская фигура в темной одежде и траурном покрывале: Амаласунта, младшая дочь Теодорика, его наследница, мать последнего Амалунга.
Несмотря на свои тридцать пять лет, Амаласунта все еще была прекрасна, как классическая богиня. Правда, красота ее не трогала сердца. Слишком холодным и гордым было белоснежное лицо с правильными, точно выточенными из мрамора чертами и с громадными темно-серыми глазами, в которых светились неженский ум и неженская энергия. Спокойная самоуверенность взгляда и позы придавали германской принцессе сходство с римскими богинями Юноной или Минервой, сходство, которое усиливалось еще больше классически простой греческой прической.
Рука об руку с Амаласунтой стоял семнадцатилетний юноша, внук и наследник Теодорика – Аталарих. Ни малейшего сходства с прекрасной и величественной матерью не было в нем. Зато все, знавшие его несчастного отца, родного племянника Теодорика, находили юношу живым портретом Эйтериха, безвременно унесенного во цвете лет в могилу какой-то таинственной болезнью. Его единственный сын наследовал от отца не только роковую болезнь, но и характер, кроткий, задумчивый и мечтательный. Зная это, его мать с беспокойством следила за здоровьем богато одаренного и не по летам быстро развивающегося сына. Аталарих был красив, как все Амалунги, недаром считающиеся германцами потомками своих богов. Тонкие черные брови юноши почти сходились на переносице, оттеняя большие темно-серые глаза, в которых томная мечтательность необычайно быстро сменялась воодушевлением. Длинные темно-каштановые волосы окаймляли худое лицо, нежная прозрачность белой кожи то вспыхивала ярким румянцем, то покрывалась бледностью. Высокая, слишком тонкая и гибкая фигура юноши казалась меньше от привычки слегка гнуться, как гнется слишком быстро выросшее дерево под напором холодного ветра. Но как гордо выпрямлялся Аталарих в минуты волнения, как величественно приподымалась прекрасная бледная голова, точно освещенная горячими искрящимися глазами.
В настоящее время эти прекрасные глаза юноши никого и ничего не видели. Аталарих стоял, припав лицом к плечу матери и закрыв концом плаща свою бледную молодую голову, как бы заранее гнущуюся под тяжестью короны.
У окна, выходящего на террасу, занятую готскими войсками, стояла молодая девушка ослепительной красоты, Матасунта, единственная сестра Аталариха. Несмотря на сходство с матерью, Матасунта отличалась от нее как яркое весеннее утро от холодного осеннего вечера. Всепокоряющая прелесть этой восемнадцатилетней сказочной красавицы не поддается описанию. Трудно изобразить правильность женского личика, как бы выточенного рукой гениального художника, невозможно описать неподражаемый блеск атласной кожи, сквозь которую чуть проглядывали синие жилки, нежный румянец и пурпурные губки, напоминающие полураскрытую розу, блеск удивительных глаз цвета прозрачного сапфира, ярко сверкавших между длинными черными ресницами, составляющими резкий контраст с роскошными золотисто-красными волосами, падающими почти до пола и давших Матасунте прозвание «златокудрой богини».
Прелесть Матасунты, не опускающей своих бездонных синих глаз, была столь неотразима, что при взгляде на нее в давно застывшей душе железного римлянина шевельнулось чувство восторга и обожания. Полугерманский, полугреческий наряд, распущенные по белоснежным плечам золотые волосы, ниспадающие живым благоухающим плащом до серебряного шитья на подоле темно-синего платья, – все это делало ее столь прекрасной, что Цетегус на минуту замер, ослепленный ею.
Но ему не дали времени полюбоваться молодой девушкой. Ее мать издали узнала римлянина и, не дожидаясь его почтительного, но исполненного достоинства поклона, заговорила с ним первая.
– Мы давно уже ожидаем тебя, патриций.
Цетегус не успел еще ответить на это милостивое восклицание будущей правительницы, как к нему приблизился старый ученый Кассиодор, вернейший слуга и гениальнейший советник короля, представитель великодушной политики примирения побежденных с победителями, которая, увы, столько раз оставалась светлой, но неисполнимой мечтой во все века, в самых разнообразных условиях.
Почтенный старик, в богатом греческом костюме, быстро поднялся навстречу входящему римлянину и с неудержимым рыданием бросился на грудь холодному честолюбцу. По мраморному лицу Цетегуса скользнула презрительная усмешка, но в голосе его даже самое внимательное ухо не смогло бы различить ничего, кроме нежной и глубокой печали, когда он, крепко сжимая дрожащие руки горько плачущего старика, проговорил серьезно:
– Мужайся, друг Кассиодор. Сегодня, более чем когда-нибудь, нужна сила, мужество и разум.
– Хорошо сказано, патриций, – холодно и спокойно проговорила Амаласунта, освобождаясь из объятий сына и протягивая патрицию свою прекрасную белую руку. – Твои слова достойны римлянина и мужчины.
Цетегус почтительно поднес к губам тонкие пальцы, не дрогнувшие в его руке.
– Гениальная последовательница стойко сохраняет мудрость и силу даже в этот прискорбный день, – произнес он, низко склоняясь перед матерью Аталариха.
– О, нет, патриций, – перебил Цетегуса Кассиодор. – Не языческая мудрость и не человеческая сила воли, а милосердие Господне поддерживает дочь великого Теодорика, сохраняя в душе ее силу в этот день, когда моя старая воля надломлена горем о моем возлюбленном государе…
Амаласунта молча перевела взгляд своих красивых холодных глаз с плачущего, убитого горем Кассиодора на спокойное и серьезное лицо Цетегуса и едва заметно пожала плечами, как бы прося снисхождения к слабости старика. Затем она отвела его в отдаленный угол и проговорила, слегка понижая голос:
– Префект преторианцев, Кассиодор, говорил нам о тебе, патриций, как о человеке, способном занять один из важнейших постов в нашем государстве. Его рекомендации было бы достаточно, даже если бы я тебя не знала. Ты же мне давно знаком, патриций. Я наизусть знала твое переложение первых песен Энеиды, прежде чем узнала их автора.
– Не вспоминай грехов юности, государыня, – смущенно улыбаясь, произнес Цетегус. – Я понял дерзость моего начинания и постарался исправить ее, скупив и уничтожив все экземпляры моей жалкой попытки, после того как появился дивный перевод Тулии.
Амаласунта вспыхнула от удовольствия. Она не подозревала, что римлянину известен псевдоним, под которым она, даровитая женщина, занималась литературой, и потому была вдвойне польщена его похвалой, в искренности которой не могла сомневаться. Невольно и бессознательно голос ее принял новый оттенок доверия, почти фамильярности, когда она перешла к более серьезным вопросам и заговорила о политическом положении страны.
– Ты знаешь, какое горе ожидает нас всех?.. По уверению врачей, дни моего отца сочтены. Каждую минуту смерть может подкрасться к герою, кажущемуся вполне здоровым. Малейшее волнение может убить его, волнения же избежать для монарха невозможно… Что будет дальше?.. Аталарих прямой наследник своего великого деда. Но он еще ребенок… А до его совершеннолетия я должна буду оставаться опекуншей сына и правительницей королевства.
Цетегус почтительно склонил голову.
– Такова воля Великого Теодорика, и мы все, готы и римляне, одинаково восторгаемся мудростью решения нашего государя.
Амаласунта сдвинула свои темные брови.