banner banner banner
«Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста
«Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста
Оценить:
 Рейтинг: 0

«Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста


Вот особенно наглядный пример. Два сторонника поддельности СПИ – К. Трост и М. Хендлер – большое внимание уделяют вопросу о церковнославянских элементах СПИ. По Тросту (1974: 140), в СПИ таких элементов крайне мало, и этим себя выдал сочинитель СПИ Карамзин, который отстаивал тезис, что у русского языка нет никакой органической связи с церковнославянским, и хотел с помощью сочиненного им СПИ показать русскому обществу, что это было верно уже и для эпохи Нестора. По Хендлеру (1977: 129, 159), употребление глагольных времен (и ряд других черт) в СПИ носит отчетливо церковнославянский характер, тесно сближая его с агиографической литературой, что? и выдает неподлинность СПИ, поскольку светское сочинение светского автора такого характера иметь не должно было.

Вообще именно у сторонников поддельности СПИ особенно заметен разнобой аргументов. Чуть ли не у каждого из них свой кандидат на авторство СПИ; тем самым почти каждый новый носитель этой идеи, выступающий на арену, в той или иной степени дезавуирует утверждения своих предшественников. В подтверждение своей идеи А. Мазон находит в СПИ галлицизмы, К. Трост – германизмы, Р. Айтцетмюллер – полонизмы, Э. Кинан – богемизмы. Хорошей иллюстрацией здесь может служить, например, сводка расхождений между А. А. Зиминым и Э. Кинаном, приведенная ниже в статье «О Добровском…», § 13.

Вот также пример из несколько иной сферы. Известно, что граф А. И. Мусин-Пушкин долгое время вообще не отвечал на настойчивые письма молодого историка К. Ф. Калайдовича, просившего его подробно описать обстоятельства приобретения рукописи СПИ. Для Зимина это аргумент в пользу того, что Мусин-Пушкин старался скрыть обстоятельства фальсификации. Действительно, причина могла быть именно такова; но решительно никакой обязательности в этом нет. Столь же легко допустить, например, что Мусин-Пушкин не желал оглашения этих подробностей потому, что тут были какие-то деликатные моменты финансового или юридического свойства, или просто обер-прокурор Синода, старый екатерининский вельможа, считал ниже своего достоинства отвечать дерзкому в своей настойчивости молодому человеку.

И многие работы представляют собой в сущности собрания именно таких аргументов – до какой-то степени вероятных, но ни к чему не обязывающих. И ничего удивительного, что противная сторона может подобрать примерно такие же аргументы в пользу противоположной версии. Читателю же остается только пожать плечами и отвернуться.

Можно лишь поражаться тому, как мало иногда бывает нужно, чтобы построить чрезвычайно далеко идущую гипотезу. Так, Зимин объявляет Иоиля Быковского автором СПИ, имея в своем распоряжении только сведение (причем даже не вполне надежное) о том, что сборник, содержавший СПИ, Мусин-Пушкин приобрел именно у него, что Иоиль имел склонность к сочинению виршей и что он происходил из Белоруссии и учился в Киеве, следовательно, мог быть знаком с белорусским и украинским фольклором. Признавая, что никакого таланта в заурядных виршах Быковского не чувствуется, Зимин считает возможным обойти это препятствие для своей гипотезы так (1963: 352): «Дар художественной стилизации может сочетаться с творческой беспомощностью при создании вполне самостоятельных произведений».

Нередко далеко идущие выводы делаются на основе аргументов, которые имеют не непосредственный, а условный характер: эти аргументы верны лишь при условии, что принята точка зрения автора на некоторую другую проблему (скажем, на интерпретацию спорного места текста или на хронологию определенного фонетического или морфологического изменения) – при том, что эта точка зрения может быть далеко не общепризнанной.

Более того, многие участники дискуссии проявляют преимущественный интерес именно к «темным местам» СПИ и иногда даже прямо провозглашают идею, что как раз «темные места», будучи разгаданы, и принесут нам важнейшие доказательства подлинности (или, напротив, поддельности) текста. Они предлагают для таких мест свое решение – иногда более или менее вероятное, иногда абсолютно произвольное и субъективное, но непременно подтверждающее позицию автора в вопросе о подлинности или поддельности. Такие решения почти никогда не получают всеобщего признания и обычно лишь пополняют фонд альтернативных интерпретаций. И это неудивительно, поскольку простых и самоочевидных решений для таких мест нет: если бы они были, их бы уже давно нашли, и место бы не считалось темным.

Понятно, что аргументы этого рода имеют совершенно иной статус, чем те, которые опираются на бесспорные факты: подобная «двухэтажная» конструкция не имеет никакой силы в глазах противников, поскольку они отказываются соглашаться с ней уже на уровне «первого этажа».

Убедительность многих работ страдает также от того, что их авторы неспособны ограничиться в защите своей версии одними лишь надежными утверждениями. Очень часто автор идет дальше и добавляет к ним также менее надежные и даже просто сомнительные. Ему самому в его страстной вере они представляются столь же очевидными и непреложными; и он не замечает, как переходит порог убедительности для читателя. После этого противникам уже легко ухватиться за одни лишь эти спорные утверждения и, показав их шаткость, получить психологическую возможность относиться без всякого почтения уже и ко всем прочим утверждениям данного автора.

Излишняя страстность (которой чаще грешат защитники подлинности СПИ) тоже не способствует убедительности. Она превращает дискуссию в бой, а в бою, во-первых, можно пользоваться уже любым попавшим под руку оружием, во-вторых, нельзя слушать никаких доводов противника, пусть даже самых резонных.

Особенно обескураживающе для постороннего читателя выглядят некоторые споры в литературоведческой сфере. Так, множество авторов твердят нам: «СПИ – гениальное литературное произведение». А с другой стороны мы читаем у Мазона: «бессвязное и посредственное» (incohеrent et mе?diocre). Напротив, Задонщину, которую большинство исследователей оценивает в литературном отношении не слишком высоко, Мазон объявляет шедевром.

Тот же Мазон заявляет, что СПИ – это явное подражание Оссиану. Якобсон отвечает ему, что СПИ не имеет ничего общего с духом Оссиана, кроме разве что некоторых мрачных картин природы. По утверждению Мазона, совпадение фразы из СПИ с припиской к псковскому Апостолу 1307 г. не имеет никакой доказательной силы, потому что, например, отрезок с?яшется и растяшеть усобицами ('засевалась и прорастала усобицами') – это лишь банальное общее место. Якобсон отвечает, что это не общее место, а одна из оригинальнейших фраз в древнерусской литературе, не повторяющаяся более нигде.

Нетрудно понять, что у непредвзятого читателя перед лицом столь противоположных оценок возникает просто общее неуважение к той сфере, где состояние знаний допускает дискуссию такого вида. Люди негуманитарных профессий нередко даже склонны заключать из подобных ситуаций, что гуманитарные занятия вообще не заслуживают названия науки.

3. Дискуссия о подлинности или поддельности СПИ в значительной степени построена по принципу разговора глухих: в большом числе работ аргументы противоположной стороны вообще не упоминаются или упоминаются без всякого разбора мельком, в пренебрежительной тональности, которая как бы освобождает от необходимости всерьез полемизировать. Некоторые авторы прямо провозглашают окончательность достигнутой ими истины. Например, Р. Айтцетмюллер не боится использовать для этого такие определения, как «неопровержимо» (см. подробнее ниже, «О противниках…», § 1). Якобсон, который дал себе труд последовательно разобрать все утверждения своего оппонента Мазона, – яркое исключение на фоне множества других участников этой дискуссии.

От большинства работ на тему подлинности или неподлинности СПИ у читателя остается ощущение, что автор сперва с помощью некоей глобальной интуиции пришел к выводу о том, какая из двух версий верна, а затем уже подбирал как можно большее количество фактов и фактиков, которые служат на пользу этой версии. Впрочем, не редкость и прямые заявления о том, что подлинность (или, напротив, поддельность) СПИ чувствуется по всему с первого же мгновения. Таким образом, при всей ценности интуиции как инструмента познания, приходится признать, что в данном случае она открывает одним одно решение с такой же ясностью, как другим противоположное.

Но даже там, где автор ссылается не на интуицию, а на логические выводы, чаще всего работа строится (иногда явно, чаще неявно) по следующей схеме: «Я принимаю такую-то из двух противоборствующих версий. И далее я продемонстрирую, как много фактов, требующих объяснения, получает при этой версии хорошее объяснение».

Допустимо ли такое логическое построение? Да, допустимо. Но только рассуждение по этой схеме не достигает своей цели (доказательства правильности выбранной версии), пока не показано, что выбранная версия успешно справляется также с фактами, на которые опирается аргументация противоположной стороны. А когда этого нет, то ничто не мешает появиться работе сторонника противоположной версии, построенной ровно по такой же схеме.

4. Очень существенную роль в том ощущении тупика и отсутствия какого-либо объективного решения, которое сопряжено в общественном сознании с проблемой подлинности «Слова о полку Игореве», играет то, что эта проблема давно перестала быть чисто научной и густо обросла ненаучными обертонами и политическими коннотациями.

Как уже отмечено выше, в советскую эпоху версия подлинности СПИ была превращена в СССР в идеологическую догму. И для российского общества чрезвычайно существенно то, что эта версия была (и продолжает быть) официальной, а версия поддельности СПИ – крамольной. В силу традиционных свойств русской интеллигенции это обстоятельство делает для нее крайне малоприятной поддержку первой и психологически привлекательной поддержку второй. А устойчивый и отнюдь еще не изжитый советский комплекс уверенности в том, что нас всегда во всем обманывали, делает версию поддельности СПИ привлекательной не только для интеллигенции, но и для гораздо более широкого круга российских людей.

Сама тональность большинства работ советского периода по «Слову о полку Игореве» такова, что читателю (и тогдашнему, и нынешнему) трудно воспринять их иначе как пропагандистские сочинения, созданные для внушения заранее заданной идеи. Естественной реакцией на все, что преподносится в такой тональности, является психологическое сопротивление. Отчетливо отрицательное впечатление производят, в частности, фразы типа «из этого следует, что СПИ подлинно», повторяемые как рефрен после каждого существенного или несущественного наблюдения и очень часто там, где логически ничего не следует.

И, конечно, убийственную роль для репутации этих работ у читателей играет лежащее на них клеймо советской цензуры, которая практически не допускала прямого цитирования А. Мазона или А. А. Зимина. Бесчисленные страстные доказательства подлинности Слова подразумевали наличие некоего коварного врага, который стремится обесчестить эту гордость советского народа и о котором по советской традиции читателю не положено было знать сверх этого почти ничего; даже имена врагов предпочтительно было заменять безличным «скептики». А уже по другой, но тоже политической причине читателю не положено было знать и о работах Р. Якобсона, активнейшего противника «скептиков».

Справедливость требует отметить, что политизированное отношение к вопросу о подлинности или неподлинности СПИ было характерно не только для СССР, но и для эмигрантских кругов на Западе. «Патриотическая» окраска большинства выступлений в защиту подлинности СПИ в глазах стороннего читателя вычиталась из их собственно научной ценности.

5. Стоит добавить к этому, что даже независимо от политических обертонов сама идея талантливой мистификации обладает известной привлекательностью. В самом деле, насколько живее и интереснее версия, по которой перед нами некая масштабная игра, а не просто еще одна единица хранения, долежавшая до великого московского пожара. Соблазнительна также мысль о том, какое количество почтенных специалистов оказывается в дураках, вот уже двести лет глубокомысленно наводя науку на чью-то озорную шутку. Ср. поразительно широкий успех в определенных кругах российского общества, который получила теория А. Т. Фоменко, провозглашающая подделку не просто одного какого-то сочинения, а тысяч документов и сочинений, на которых основаны наши представления о мировой истории.

§ 4. Такова в общих чертах та малосимпатичная картина, которая сложилась за двести лет дискуссии и которая побуждает часть ученых просто сторониться данной проблемы, как потерявшей собственно научный характер.

Дискуссия о СПИ заставляет задуматься о способе аргументации в гуманитарных науках вообще. Вот, например, перед читателем книга Якобсона (1948). В ней предъявлено такое множество аргументов в пользу подлинности СПИ – с какой стороны на это произведение ни взглянуть, – что читателю уже кажутся излишними долгие разговоры: все ясно! Но если после этого у него в руках оказывается, скажем, книга Кинана (2003), то там он находит такое же множество аргументов в пользу поддельности СПИ, изложенных с таким же напором, и тоже получается, что все ясно.

Но ведь кто бы из них ни был прав, другой-то неправ! А ведь и у него бездна аргументов – от маленьких до таких, которые он считает неотразимыми!

Как такое вообще возможно? Ответ ясен: безусловное большинство фигурирующих в дискуссии аргументов носит не абсолютный характер, а использует лишь одну из возможностей объяснения того или иного факта. И увы, показывает, как легко гуманитарий поддается соблазну истолковать в пользу своей гипотезы даже самые незначительные и логически ни к чему не обязывающие обстоятельства дела. А потом тот же эффект происходит в восприятии читателя: вот уже десятое, тридцатое, сотое маленькое подтверждение развиваемой автором идеи. Конечно, каждое в отдельности подтверждение легонькое и, если вдуматься, необязательное. Но их так много! Значит, идея верна: не может же быть, чтобы из такого великого множества аргументов все оказались недействительными. Однако же достаточно вспомнить об описанном выше противостоянии, и становится ясно: к сожалению, может!

Таким образом, степень прочности аргументов должна рассматриваться как несопоставимо более важный признак, чем их количество.

Что же делать, чтобы попытаться вырваться из этой дурной бесконечности?

Очевидно, необходимо отказаться от рассуждений в рамках только одной из двух основных версий и рассматривать любые факты сразу с двух противоположных точек зрения. И, конечно, отказаться от любых интуитивных и эмоциональных оценок и от риторического напора.

А при оценке любых аргументов считать самой важной их характеристикой степень надежности.

Ниже мы везде рассматриваем в первую очередь аргументы, основанные на общепризнанных фактах, а те, которые основаны лишь на предположениях (пусть даже правдоподобных), в особенности на одном из нескольких конкурирующих предположений, относим к более низкой категории. И как самые слабые расцениваются аргументы, основанные на конъектурах; они могут даже вообще не приниматься во внимание.

А те случаи, где нам все же хотелось бы предложить свои собственные интерпретации некоторых мест СПИ, мы вынесли в отдельную статью («К чтению…») – с тем, чтобы не строить на их основании выводов общего характера.

Задачи, стоящие перед имитатором древнего текста

§ 5. Для нашего разбора полезно вначале бросить общий взгляд на работу древнего сочинителя и работу имитатора. Испытываемые ими трудности – совершенно разного масштаба. И тот и другой совершает труд литературного сочинительства. Но у обычного сочинителя его задача этим и ограничивается, а имитатор должен еще откуда-то узнать и принять во внимание множество элементов информации, которые сочинителю даны без всякого труда, – он знает их просто из своей текущей жизни. Пример: у сочинителя нет опасности вставить в свой текст цитату из автора, который еще не родился, или слово, которого в его время в языке еще нет; а имитатор от подобных ошибок совершенно не гарантирован. Его может уберечь от этого только точное знание; и таких элементов знания ему необходимо огромное количество. У сочинителя XII века нет ровно никакой заслуги в том, что он написал свое сочинение языком этого века, с диалектными особенностями той области, откуда он был родом, с орфографией, принятой в его время в той среде, к которой он принадлежал, и т. д. Но имитатор, который хочет достичь того же результата через несколько веков, должен каким-то образом узнать и ни в какой момент не упускать из виду сотни вещей, о которых сочинитель никогда даже не задумывался.

Отметим еще одно важное для нас обстоятельство. Очень сильно различаются по трудности имитация единичных фактов и имитация системных фактов. Например, изображая деревенскую речь, имитатор может вставлять время от времени несколько запомненных им словечек вроде давеча или намедни – это довольно просто. Гораздо сложнее правильно воспроизвести некоторое системное явление, скажем, яканье. Имитатор произнесет (или напишет) бяда, дяревня, но он вполне может вставить в свою речь и пясать вместо писать, а это уже неверно: и в действительности не участвует в яканье. Подобные ошибки сплошь и рядом встречаются в литературных имитациях деревенской речи. Для непрофессионального читателя, впрочем, они не имеют значения, и на этом уровне можно считать, что имитатор достиг своей цели, т. е. определенной стилизации. Но если бы дело все-таки дошло до лингвистического контроля, то поддельность выяснилась бы мгновенно.

Вот яркий пример такого рода из творчества писателя, который по всемирному признанию обладал безмерной силой интуиции, – Федора Михайловича Достоевского. В романе «Братья Карамазовы» выведен среди прочих персонажей суровый монах-постник отец Ферапонт. Про него автор говорит, что он сильно окал («говорил с сильным ударением на о», как выражается Достоевский). А немного далее мы читаем: «А грузди? – спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву г придыхательно, почти как хер». (Ясно, что таким образом здесь описано фрикативное [?].)

Достоевский несомненно хотел показать читателю, что отец Ферапонт происходит из крестьян и необразован. Однако же в изображении речи Ферапонта он допустил прямую лингвистическую ошибку: оканье – черта северновеликорусская, а произнесение буквы г как [?] – черта южновеликорусская. Тем самым у русского человека вместе они не соединяются – именно так говорящего Ферапонта в действительности быть не могло.

Конечно, для художественного произведения такая деталь – это всего лишь небольшая неточность, обычному читателю незаметная. Но если бы кто-то вздумал сочинить речь от лица крестьянина и выдать ее за подлинную, а при этом допустил бы ту же ошибку, что у Достоевского, то лингвист сразу же понял бы, что перед ним подделка.

Этот пример наглядно показывает, как мало шансов у имитатора, даже при большом таланте, достичь полного успеха в имитации текста на чужом диалекте, если речь идет не о том, чтобы произвести желаемое впечатление на публику, а о том, чтобы пройти профессиональный лингвистический контроль.

Такое же положение и с имитацией древнего текста. Легче всего вставить в текст взятые из подлинных памятников необычные слова. Их можно набрать, даже не утруждая себя сплошным чтением объемистых летописей и т. п., – достаточно сделать выписки при просмотре. Совсем иное дело, когда требуется воспроизвести некоторую грамматическую закономерность, реализованную в выбранном памятнике, скажем, установить, по каким правилам в нем распределены комплексы типа слышалъ еси и типа еси слышалъ, и соблюсти эти правила в поддельном тексте. Здесь уже недостаточно не только беглого просмотра, но даже и полного прочтения памятника – необходимо провести специальное его исследование с данной точки зрения. Количество требуемого труда тут совершенно несопоставимо с заимствованием единичного слова.

Заметим, что с этой точки зрения позиция почти всех сторонников поддельности СПИ имеет следующую серьезнейшую слабость: в вопросах языка они ограничиваются только лексикой. И потому с легкой душой утверждают, что со стороны языка у Анонима не было особых проблем, так как все использованные им необычные древнерусские слова он мог взять из таких-то памятников.

Ниже мы стремимся уделять основное внимание тем аспектам языка, где как раз наиболее полно проявляется системность, – грамматике и фонетике.

В настоящее время усилиями большого числа исследователей язык СПИ изучен уже достаточно подробно. Общий вывод этих исследований таков: язык СПИ – правильный древнерусский XI–XII веков, на который наложены орфографические, фонетические (отчасти также морфологические) особенности, свойственные писцам XV–XVI веков вообще и писцам северо-запада восточнославянской зоны в частности.

В версии подлинности СПИ эта картина объясняется без всяких затруднений: текст СПИ был создан в конце XII – начале XIII века и переписан где-то на северо-западе в XV или XVI веке. Проблема состоит в том, можно ли получить правдоподобное объяснение этой картины также и в рамках версии поддельности СПИ.

Если Аноним вообще существовал, то он безусловно стремился к тому, чтобы его произведение было принято за подлинное. Он хотел внушить читателям и будущим исследователям, что это произведение XII века, переписанное (с некоторыми искажениями) в XV или XVI веке.

Что касается тезиса Зимина о том, что автор не собирался никого обманывать[2 - Ныне такое же предположение мы находим и в последней книге Кинана (2003: 424).], то, как уже указано в § 1, такая версия невероятна: в этом случае огромные усилия, положенные им на то, чтобы изучить и правдоподобно имитировать не только язык XII века, но также и орфографические, фонетические и морфологические эффекты, которые должны были возникнуть под пером переписчика XV или XVI века, нельзя объяснить уже ничем, кроме прямых психических повреждений. Эту версию можно в дальнейшем уже более не принимать во внимание.

При создании фальсификата перед Анонимом стояло по крайней мере две разных задачи: литературная и лингвистическая.

Литературная часть задачи Анонима состояла в том, чтобы из материала Задонщины и летописного рассказа о походе 1185 г. (взятого в основном из Ипатьевской летописи) создать литературное произведение, которое общество примет за древнее. Эта сторона проблемы более всего и обсуждалась литературоведами обоих лагерей. С нашей точки зрения, в этой сфере имеется целый ряд надежных и чрезвычайно показательных фактов, ведущих к тем же выводам, что и лингвистические аргументы, разбираемые ниже. Но, как уже указано, в настоящей работе мы не касаемся этой стороны дела, а ограничиваемся только лингвистической проблематикой.

Лингвистическая часть задачи Анонима, очевидно, должна была состоять в следующем: