Агнес Жолт
Дневник Евы Хейман
Ева, доченька
Дневник Евы попал ко мне в 1945 году, когда я вернулась в Надьварад[1]. Сберегла его Маришка Сабо, которая долгие годы служила у нас кухаркой. Я – мама Евы, но звала она меня – Аги. Людская злоба, звериная жестокость, царившие в том аду, каким было в 1944-м году надьварадское гетто, разлучили нас друг с другом. Меня увезли в Берген-Бельзен, позже моя судьба повернулась к лучшему, я оказалась в Швейцарии, а Ева 17 октября 1944 года погибла в Аушвице[2]. С того дня, как ее подругу, маленькую Марту Мюнцер, еще в 1941 году, буквально оторвав от клубники со сливками, посадили в вагон, – Ева внутренне очень изменилась. У нее появилось навязчивое убеждение, что ее, да и всех, кого она любит, ждет такой же удел. Очень трудно было отвлечь ее, эмоциональную, чрезвычайно умную, от подобных мыслей, ставших едва ли не навязчивой идеей.
В какой-то мере – это видно из дневника – нам удалось, с помощью аргументов, в то время еще казавшихся логичными, примирить ее с жизнью. Однако боль, которую вызвала в ее сознании судьба Марты, оставила у нее в душе глубокие следы, и 19 марта 1944 года, когда немцы оккупировали Венгрию, образ подруги, очаровательной девочки, обожающей танцевать, вновь кошмарным видением возник перед нею, и вплоть до 3 июня – когда ее тоже затолкали в вагон и увезли в Польшу – она несколько раз в день вспоминала Марту и принималась рыдать. Жизнь Евы оборвалась 17 октября 1944 года. 6 июня, в тот самый день, когда союзные войска впервые ступили на землю Европы, высадив десант в Нормандии, Ева прибыла в Освенцим. Как многие миллионы других несчастных, она прошла через все ужасы концлагеря. По рассказам выживших свидетелей, она, несмотря на физические и душевные страдания, ни на мгновение не теряла воли к жизни, – этим объясняется, что ее физическое состояние, по сравнению с состоянием окружающих, оставалось, можно сказать, удовлетворительным. Двоюродная ее сестра и подруга, Марица Кечкемети, которую Ева не раз упоминает и в своем дневнике, умерла (также по свидетельству выживших) буквально у нее на руках, но воля к жизни и после этого не покинула Еву. Она делала все, на что способен человек в тринадцатилетнем возрасте, чтобы уцелеть и дождаться прихода того времени, о котором мечтали в аду фашизма окружающие ее люди. То есть эта тринадцатилетняя девочка, почти ребенок, боролась за свою жизнь так, что довольно долго противостояла потерявшим человеческий облик палачам Третьего Рейха; но, конечно, зверь в конце концов одолел ее. Чудовище, которое стало непосредственной причиной ее смерти, звали Менгеле. Не стану объяснять читателю, кто такой Менгеле: думаю, нет на земле человека, кто не содрогнулся бы, услышав это имя. К стыду человечества, он получил диплом врача, и, как рассказывали знавшие его, голос его был подобен звукам органа. Выглядел он как какой-нибудь мифологический бог. Менгеле сортировал сотни тысяч депортированных, отбирая тех, кого тут же посылал на смерть в газовой камере. И отдельно – тех, кого приговаривал к жизни.
Жизнь, которую оставлял людям Менгеле, тоже не нуждается сегодня в каких-то описаниях. Так что Ева, находясь в освенцимском лагере «C[3]», под столбами поднимавшегося из труб крематория дыма, вплоть до 17 октября жила той жизнью, какую определил ей Менгеле. А 17 октября 1944 года, очевидно, подгоняемый известиями о стремительном приближении освободительных русских частей, Менгеле провел свою последнюю и самую масштабную селекцию. Если прежде он, своим знаменитым дирижерским жестом, направлял несчастных, бесконечной вереницей проходивших перед ним, направо или налево, то 17 октября он, уже не удовлетворяясь теми жертвами, которых пригнали его прислужники, сам отправился разыскивать спрятавшихся. А Еву действительно спрятала в каком-то бараке одна добросердечная женщина-врач. Менгеле без особых трудностей наткнулся на Еву, которая, к своему несчастью, подхватила паршу, и ноги у нее были покрыты струпьями. «Смотри-ка, – закричал Менгеле, – ты еще и запаршивела, лягушонок. Марш на грузовик!» Человеческий материал для своих крематориев Менгеле возил на грузовике, выкрашенном в желтый цвет. По рассказам свидетелей, Менгеле собственноручно втолкнул девочку в кузов. То, чего она боялась с 1941 года, свершилось: жизнь тринадцатилетней Евы в этот день закончилась.
Агнес ЖолтБудапешт, 1947.Санаторий на горе Свободы.13 февраля 1944 года
Сегодня мне тринадцать лет, родилась я тринадцатого числа, в пятницу. Аги очень суеверна, хотя старается не показывать этого. Это первый мой день рождения, который я провела без Аги. Я знаю, у нее будет операция, но все равно она могла бы приехать. В Вараде хороших врачей тоже можно найти. В общем, в мой тринадцатый день рождения ее нет дома. Аги сейчас счастлива: дядю Белу как раз выпустили из тюрьмы. Аги очень любит дядю Белу, я тоже его люблю. Бабушка говорит, Аги никого больше не любит, только дядю Белу, а меня – нет. Но я в это не верю. Наверно, когда я была маленькая, она меня не любила, а сейчас любит. Особенно с тех пор, как я пообещала, что, когда вырасту, буду фотокорреспондентом и выйду замуж за англичанина, арийца. Дедушка говорит: к тому времени, когда я соберусь выйти замуж, будет все равно, кто мой муж, ариец или еврей. Дедушка даже считает, что слово это, «ариец», тогда забудут. Я так не думаю, потому что хорошо всегда будет тому, кто ариец. Даже если евреев уже не станут посылать на Украину, как дядю Белу или варадских богатых евреев, и не будет больше «еврейских законов». Аги всегда говорит, что после войны их точно не будет, но она раньше всегда говорила, что немцы проиграют войну. Она так считала и два года назад, летом, когда дядю Белу забрали на Украину. Наверно, тот день я никогда не забуду. Сейчас я как раз думаю: до чего же много случилось со мной такого, что я буду помнить, даже когда вырасту и когда стану старой. Милый мой Дневничок, ты уже был, когда дядю Белу увезли на Украину, но я тогда была еще маленькой и не написала подробно, как это было. Но теперь, когда можно сказать: «все хорошо, что хорошо кончается», и когда дядю Белу выпустили из тюрьмы, которая на проспекте Маргит, я как-нибудь опишу этот день. Но было и такое, чего я еще никогда в тебе не писала, потому что тогда, Дневничок, тебя еще не было, да и я совсем была маленькой. Например, как нацисты увозили Марту в Польшу. И еще как ушли отсюда румыны, а Миклош Хорти[4] на белом коне проехал по главной улице, и я смотрела на него из окна аптеки. Аги очень сердилась, увидев, как я помахала Хорти рукой, и сказала, что этот Хорти убивал на Балатоне евреев[5], когда сама она была еще ребенком. Я обиделась на Аги: зачем она говорит такое про наместника, у которого внук – такой красавец. Но вскоре после этого у дедушки хотели отобрать аптеку. Я тогда поняла, что Аги была права, когда назвала Хорти убийцей. Видишь, мой Дневничок, я и про то тебе еще не писала, что венгры чуть не отобрали у дедушки аптеку. Дедушка говорит, что это Аги помогла уладить это дело, но, по словам бабушки, дедушка просто дал кому-то много денег и так сохранил аптеку. Ты, Дневничок, конечно, не знаешь, кто это такой – витязь[6] Сепешвари, который так обошелся с дедушкой; потом я тебе все расскажу. Дядя Бела тогда сказал, что какой-нибудь Попеску или Ионеску никогда бы так не поступили, как поступил этот «витязь». Бабушка говорит, она румын все равно терпеть не может, но Аги и дедушка их любят, только бабушке этого не говорят, потому что боятся. Я дядю Белу об этом спросила, но он ответил, что обобщать не стоит и что для нас, евреев, трагедия в том, что если, например, Эмиль Адорьян, который в Вараде самый богатый человек, скопит много денег, то арийцы и меня возненавидят, потому что я тоже еврейка, хотя у меня-то никаких денег нет. Все свои карманные деньги я трачу на подарки ко дню рождения; правда, мне тоже подарки дарят, и на день рожденья, и на Рождество. В этом году Аги и на Рождество не приезжала домой, а я в Пешт[7] не могла поехать, потому что болела. Перед праздником Аги позвонила и сказала, что не может же она дядю Белу бросить в тюрьме одного; хотя он там вовсе не один, там, в военной тюрьме на проспекте Маргит, 87, с ним много евреев сидит. Я тоже написала туда дяде Беле письмо, а на его день рождения, 8 января, послала еще и фотографию. Папа сказал, чтобы я на конверте написала: Беле Жолту, заключенному. Но я не послушалась и написала: господину Беле Жолту. Я боялась, иначе он обидится. Дедушка сказал, раньше в тюрьму сажали только тех, кто украл, или убил, или обманул, и это был ужас какой позор, а теперь этим гордятся. Дедушка вот прямо гордится, что его зять четыре месяца отсидел в тюрьме. Дядя Шапира, учитель французского в нашем лицее, сказал мне на большой перемене, что дядя Бела благодаря этому, может быть, станет большим человеком, когда война кончится. Дядя Бела и сейчас большой человек, он очень много книг написал, только мне их читать не разрешают, мол, ты их все равно не поймешь. Хотя я вот читаю же Мора Йокаи и Кальмана Миксата, да и у Шекспира всё понимаю. Раньше дядя Бела писал передовые статьи в газете «Уйшаг», но их я в самом деле не понимаю. Правда, тогда я была совсем маленькая; а позже, из-за еврейских законов, статьи на первой странице стали писать другие. Но это я уже и не пыталась читать.
Раньше на дне рожденья у меня всегда были гости, но в прошлом году ко мне пришли только две лучшие подруги: Марица Кечкемети, моя двоюродная сестра, и Анико Пайор; ну, и Аги была, конечно. Бабушка сказала, она не позволит нам устраивать целый прием, а то соседи скажут, ишь, дескать, у еврейских детишек – прямо пир горой. Правда, у нас христианка только Маришка, наша кухарка, и еще Юсти, гувернантка. Но они такого, конечно, не скажут. Маришка, та и раньше всегда служила в еврейских домах, потому что там прислуга ест то же, что и хозяева. Маришка говорит, это у арийцев прислуге другая еда положена, а она терпеть такого не может. Юсти же обожает евреев, она в свое время еще Аги воспитывала, вообще она всегда у нас была. Юсти я люблю больше всего на свете, даже, может быть, больше, чем Аги. Юсти – немка, вернее, австриячка, мать у нее живет в Книттельфельде, но она все равно больше всего на свете ненавидит немцев, то есть не немцев, а Гитлера и его приспешников, они все нацисты, а лучше сказать – эсэсовцы. Сегодня Юсти целый день будет у нас. С тех пор как Фольксбунд запретил ей жить у евреев, она пошла гувернанткой к двум маленьким арийцам на хутор. Знаешь, милый мой Дневничок, тот день тоже невозможно забыть, когда Юсти, по распоряжению Фольксбунда, пришлось расстаться с нами и уехать на хутор, к семье Порослаи. Прошлым летом я несколько дней провела у них на хуторе, и дядя Порослаи со мной разговаривал очень ласково, но Юсти знает, что он евреев ненавидит. Тетя Порослаи евреев не ненавидит, потому что она очень набожная католичка, дядя Порослаи тоже католик, но все-таки ненавидит, хотя мне он этого и не показывал. К ним вдруг приехали гости, и Юсти тут же меня увела из дома, потому что там были секретарь управы и учитель, и они прямо при мне стали ругать евреев, жидами их называли. А еще я случайно услышала, как дядя Порослаи сказал тете Боришке, жене своей, что я пока что очень миленькая девчушка, а когда вырасту, еврейская порода вылезет наружу. Я, правда, так не думаю, потому что папа мой, Бела Хейман, он точь-в-точь как ариец. Такой же стройный, высокий, с голубыми глазами, как в «Сигнале»[8] – типичные арийцы. Мой красивый, голубоглазый папа даже теперь, все еще, любит венгров и арийцев, и в кондитерской «Яппорт» он часто сидит с ними за одним столом. Папа в самом деле выглядит, как ариец, он очень красивый, но Аги его не любила, вот почему они разошлись. Ты, Дневничок, ничего об этом, наверно, не знаешь, ведь это случилось девять лет назад, мне тогда было всего четыре года. Но я это все-таки помню, хотя и не так хорошо, как тот день, когда забрали Марту, она как раз была у нас, мы полдничали, а перед этим вместе катались на велосипеде. Завтра продолжу, только напишу еще, что мне подарили на день рожденья. Аги – золотой браслетик с голубой эмалевой вставочкой, этот браслетик ей отдала мама Дюрки Биро, жена д-ра Гезы Биро из Коложвара[9], потому что Дюрка, бедняжка, умер на Украине от сыпного тифа, а его старший брат, Фери Биро, пропал без вести, но тетя Биро надеется, что он жив, только находится в плену у русских. Аги говорила мне, под Воронежем венгров разбили и взяли в плен огромное количество солдат, ну и, конечно, тех, кто отбывал трудовую повинность на фронте, только Аги понятия не имеет, почему тогда война не кончилась. По радио каждый день в 4 часа бывает передача из России на венгерском языке, но в Пеште ее глушат. Однажды Аги была у нас и слушала эту передачу по нашему радио: как раз шел репортаж с первой партизанской линии, из Середина-Буды[10]. Дядя Бела тогда был там, и по радио рассказывали, что в России таких людей, как Бела Жолт, в 50-градусные морозы не водят на тяжелую работу, они не подвергаются побоям, не голодают, они работают за письменным столом, как им и положено. Аги тогда ужасно плакала, бабушка и Юсти – тоже. Интересно, что мама дяди Белы слышала эту же передачу у себя в Комароме, она потом написала Аги, что тоже плакала, но она надеется, что Бог поможет дяде Беле вернуться домой. Я свою неродную бабушку никогда не видела, но Аги говорит, она старая, но очень красивая, умная и ласковая. Так что у меня три бабушки: Луйза Хейман, бабушка Рац и еще бабушка в Комароме. Бабушка Луйза – очень странная, я иногда ее очень люблю, а Аги считает ее сумасшедшей, как и всех Вейсловичей. Бабушку в девичестве звали Луйза Вейслович. Ее брат – дядя Эмиль Вейслович, которому принадлежит гостиница «Парк», но бабушка Луйза с ним в ссоре, они поругались из-за наследства.
Поэтому дядя Эмиль и на меня сердит, хотя я не виновата, что они поссорились с бабушкой Луйзой, когда меня еще на свете не было. Я думаю, не стоило им ссориться, ведь у обоих осталось достаточно всего. Но мой папа говорит, у Вейсловичей состояние – больше, чем у Хейманов: в гостинице много персидских ковров и белья, а у бабушки – только стены. Правда, в этих стенах – и кинотеатр, и лавки, и квартиры. Аги и дядя Бела часто смеются над Эмилем Вейсловичем, и каждая история, которую они про него рассказывают, кончается тем, что он выгоняет гостей из гостиницы. Однажды он даже румынского короля выгнал, гостиницу тогда закрыли, но что там было на самом деле, я точно не знаю.
Бабушка Рац мне подарила бежевое весеннее пальто и темно-синее платье. Папа – черные туфельки с французским каблуком, раньше я носила только на низком каблуке; и еще – две пары настоящих взрослых чулок, раньше у меня были чулки на поясе с резинками или носки. Бабушка Луйза – три пижамы, дюжину цветных носовых платков и конфеты. Тетя Лили, папина сестра – красивую золотую цепочку. Знаешь, Дневничок, на этой цепочке я буду теперь носить ключик, которым тебя запираю, чтобы никто никогда не узнал мои секреты. Дедушка – граммофонные пластинки, которые очень нравятся Аги: «Parlez moi d’amour», «J’attendrai» и еще три, на всех поет Люсьен Буайе, которую Аги видела своими глазами и говорит, что она – самая очаровательная женщина в мире. Дедушка купил их, чтобы я выучила французские тексты, тогда Аги будет счастлива, потому что она даже моим школьным отметкам не так радуется, только если я по французскому успеваю, ведь фотокорреспондент должен очень хорошо знать языки. Я хорошо знаю венгерский и немецкий, румынский я забыла, и вот французский начинаю понимать. Дедушка обожает Аги, я думаю, ему все равно, знаю я французский или нет, ему главное – чтобы я в школе хорошо училась, но ради Аги он очень хотел бы, чтобы я выучилась французскому. Дедушка только Аги любит, и когда кто-нибудь говорит, мол, какая прелестная девочка эта Ева, он всегда отвечает: ничего удивительного, мать у нее вон какая красавица. И вообще дедушка об Аги иногда такие глупости говорит, например, что Аги – красивее, чем Грета Гарбо, и тут все смеются. Бабушка уверена, что я, когда вырасту, буду красивее, чем Аги: она всего только миленькая, а у меня еще и современная фигура будет. Это потому, что я много занимаюсь спортом, плаваю, на коньках катаюсь, на велосипеде, гимнастикой занимаюсь, хожу на ритмическую гимнастику к Клари Вайс, но ее я терпеть не могу. Еще я получила в подарок 14 книжек, апельсины, шоколад, а от Маришки – медовый пряник, какие продают на базаре, на нем написано «От сердца к сердцу». Но хватит, сегодня я уже много написала, ты, наверно, тоже устал, Дневничок.
14 февраля 1944 года
Вот и прошел мой день рождения, мы пили чай с сэндвичами, и был торт Захер. Раньше угощали еще шоколадом и взбитыми сливками с калачом, но теперь молока не хватает, потому что война, да и вообще чай – это больше подходит для взрослой девушки. Было довольно весело, только Марица была грустной, она на год старше, учится танцевать, английскому и на фортепьяно, но упражнения терпеть не может. Аги не хочет, чтобы я училась играть на фортепьяно: слух у меня есть, но Аги говорит, что мне таланта не хватает, и что когда я стану немного старше, буду учить английский. Фотокорреспонденту английский тоже надо знать. Папа пообещал, что в конце года подарит мне вспышку, тогда можно будет фотографировать даже в комнате, а так я фотографирую уже хорошо. Я и Анни сняла, только на фото она некрасивая, она говорит, что я не умею фотографировать. Хотя я умею, а если у меня будет аппарат Цейс Икон, такой, как у папы, то я буду и дальше учиться, а потом еще научусь проявлять. В ванной у нас из-за воздушных налетов окно все равно заклеено черной бумагой, так что там темно и вполне можно заниматься проявлением. Многие говорят, нас тоже будут бомбить, как в Германии. Аги в какой-то радиопередаче из-за границы слышала, что Мюнхена уже, можно сказать, нет, – но Аги очень любит англичан и верит только тому, что передают по английскому радио. Слушает она его тайно, потому что это запрещено, бабушка Рац говорит, что из-за Аги мы все попадем в тюрьму, но Аги даже Москву слушает, а этого уж совсем нельзя, но Аги считает, что русские тоже не врут, и «Голос Америки» не врет, а врет только немецкое и венгерское радио. Вчера мы как раз сидела за полдником, когда Аги позвонила из Пешта. Завтра она ложится в санаторий, но говорит, что беспокоиться не нужно, ложится она на небольшую операцию. Если бы операция была здесь, я бы каждый день могла к ней приходить, а там с ней будет только дядя Бела. И вообще она говорит, в марте они приедут сюда и останутся, пока не закончится война. Дядя Бела работать все равно не может, из-за еврейских законов. Закон относится и к аптекарям, но дедушки, слава богу, это не касается, потому что аптека городского подчинения может и у еврея быть, только заведовать аптекой еврей не имеет права. Поэтому сейчас аптекой заведует Бачкаи, а дедушка в ней работает, работает и за него, за Бачкаи, хотя тот моложе. Бабушка говорит, что из-за Бачкаи у нас доход меньше, но это ничего, только бы пережить войну, а потом дедушка опять будет заведовать аптекой. Дедушка был председателем цеха надьварадских аптекарей, но его сняли, потому что он еврей. Бабушка об этом не жалеет: ему все равно за это ничего не платили, а работать приходилось с утра до ночи, но дедушка все-таки расстроился, да и Аги плакала, когда об этом узнала. Она сказала: «Ничего, отольются волку овечьи слезы», она имела в виду, что после войны не Айтаи будет главой надьварадских аптекарей, а снова дедушка, Айтаи же повесят, потому что он нилашист. Бабушка считает, что Аги слишком много говорит о политике, за это ее тоже могут посадить, как и за то, что она слушает радио. Я думаю, дело совсем не в этом: Аги говорит, что коммунизм все равно может наступить, и тогда ни у кого ничего не будет, только то, что человек умеет. Но я все равно стану фотокорреспондентом, потому что это – такая профессия, на которую даже тогда можно будет прожить. Бабушка в таких случаях всегда говорит: ерунда это все, Аги вечно преувеличивает, но учиться все равно нужно, потому что работать должны все, и мужчины, и женщины, только дети не должны работать, это безнравственно, если детей работать заставляют. Сегодня я снесла велосипед с чердака: через две недели, может быть, можно будет кататься. Я обожаю кататься, велосипед у меня – не какой-нибудь детский, а настоящий, взрослый. Вот только бы Марта мне не вспоминалась каждый раз, когда я вижу велосипед! Милый мой Дневничок, я ведь обещала, что расскажу тебе, что случилось с Мартой, потому что ты – мой лучший друг, от тебя у меня нет тайн. Марта на два года старше, чем я, Аги говорила, что Марта – гениальная танцовщица, похожа на Джозефину Бейкер, только та – негритянка, а Марта просто брюнетка и очаровательная. Я всегда так гордилась, что эта гениальная танцовщица, да еще на два года старше меня, со мной дружит. В тот день, летом будет три года, Марта вечером была у нас, перед этим мы катались на велосипеде в Сальдобаде[11], это была первая моя настоящая прогулка на красном велосипеде, у Марты был точно такой же, только посветлее. Потом мы пришли домой, Аги попросила Марту, чтобы она станцевала под граммофон, но Марта отказалась, потому что устала после нашей прогулки. Потом мы сидели за полдником, ели шоколад со взбитыми сливками и клубнику, тоже со сливками, клубнику Марта любила больше всего на свете, даже больше, чем танцевать. Тут вдруг в дверь позвонили пять раз, это была бывшая няня Марты, которая служила у нас кухаркой, потому что Марте няня была уже не нужна, она сказала: «Мартика, ступай домой, там из полиции пришли, тебе с папой и мамой надо куда-то идти». Я до сих пор помню, как Аги побледнела, но Марта сказала, это наверняка потому, что она слишком быстро ехала на велосипеде по улице Риманоци, а папа ей сколько раз говорил, что она «за превышение скорости» в полицию попадет. Я тоже успокоилась, когда это услышала, но Аги так странно ходила по комнате туда-сюда, и все время звонила по телефону тете Пастор, бабушке Марты, но там никто не отвечал. Утром я тоже позвонила Марте, но мне тоже не ответили. Я слышала, как Аги сказала дедушке: накануне вечером в Клубе журналистов говорили, что правительство готовит какое-то большое свинство, и всех, кто родился не в Венгрии, а также евреев увезут в Польшу, и там их ждет что-то ужасное. Я тогда этого не поняла, ведь Марта родилась в Вараде, ее мама тоже, а у дедушки ее в Надьвараде была газета, бог знает с каких времен, когда еще и Аги не родилась. Кажется, ее название было «Надьварадская свежая газета». Но дедушка Марты, дядя Пастор, умер, и теперь у них оставалась только книжная лавка и рекламное бюро, но владел ими отец Марты, дядя Мюнцер. Аги сказала, дядя Мюнцер родился на Буковине, но это ничего не значит, потому что Буковина[12] тоже относилась к монархии. Я тогда не поняла, что такое монархия, и спросила у дедушки, потому что он старый и помнит все, что было давно. Когда мать Марты была еще девушкой, она училась в Вене, и дядя Мюнцер тоже. Они полюбили друг друга и поженились, и с тех пор живут здесь, в Вараде. Дядя Мюнцер хорошо говорит по-венгерски, Марта же даже немецкий не знает, только английский. В общем, у нас тогда был ужасный переполох, Аги все время плакала и звонила куда-то, но бабушка рассердилась и запретила ей звонить, сказала, об этом нельзя говорить по телефону, и Аги тогда побежала в город, к газетчикам. А те рассказали, что десять тысяч человек, таких же, как родители Марты, посадили в вагоны и увезли в Польшу, без багажа и без еды. И еще сказали, что если тетя Мюнцер с мужем сумеют быстро развестись, то она и Марта, может быть, останутся. Но разводиться они не захотели, и Марта тоже не захотела остаться здесь без папы. Аги слышала, что бабушка Марты поехала в Пешт и там все-все испробовала, что только могла; один министр, кажется, Керестеш-Фишер, даже телеграфировал на польскую границу, чтобы им разрешили слезть с поезда, но там, на границе, телеграмму почему-то не получили. Аги сказала, все это вранье, получили там телеграмму, просто все вокруг – мерзавцы, им даже министр не указ. А велосипед Марты так и остался, рядом с моим, в подворотне, не решились мы отвезти его к бабушке Марты. Аги принималась рыдать каждый раз, когда видела эти два красных велосипеда. Я даже спросила, чего она все время плачет, нас же никуда не должны увезти, потому что папа мой родился в Будапеште, дядя Бела – в Комароме, а дедушка – в Капошваре. Но она все равно плакала и говорила, еще много всего может случиться, нас тоже могут посадить в вагон и увезти в Польшу – только потому, что мы евреи, а здесь – фашизм. Я не знаю, что такое фашизм, но наверняка это значит, что евреев увозят в Польшу. Бабушка Марты говорит, что Марта и ее родители живы, только написать не могут, немцы не разрешают. К ней уже несколько раз заходили солдаты, сначала просили денег, а потом говорили, что видели Марту и ее маму в каком-то польском городе, называется вроде Каменец-Подольский. Я нашла этот город на карте и подчеркнула красным карандашом. Только вот одежды у них нет: чемодан они с собой не взяли, да и солдаты одежду у всех отбирают, чтобы не мерзнуть. Еще рассказывали, что тетя Пастор, бабушка Марты, на галерее чистила фрак дяди Мюнцера, потому что фрак дома остался, там он никому не нужен, солдаты берут только теплую одежду, потому что там очень холодно. А мама Марты, выходит, не мерзнет, значит: дедушка слышал, недавно какой-то солдат приходил за ее летней одеждой. Я и у Аги пробовала спрашивать, но она не захотела говорить, сказала, ни к чему мне знать эти ужасы, у меня и так детство не очень-то счастливое. Тут Аги права: однажды, когда они сидели на галерее и думали, что я сплю, Юсти сказала Аги, что у разведенных родителей дети никогда не бывают счастливыми. Аги на это ответила, я и сейчас помню ее слова: несчастные дети бывают и у таких родителей, которые не разведены, и что ради меня она осталась бы с папой, хотя и не любила его.