Оуэн Адриан
В серой зоне
Adrian Owen
Into the gray Zone: A Neuroscientist Explores the Border Between Life and Death
© Adrian Owen, 2017
© Школа перевода Баканова, 2020
© Издание на русском языке AST Publishers, 2020
* * *Посвящается Джексону
на случай, если меня не будет рядом, чтобы рассказать тебе эту историю
Быть может, ты увидишь сокровенный смысл,
Это бытие,
Это бытие».
Джон Леннон и Пол МаккартниПролог
Я почти час просидел у постели Эми, и она наконец шевельнулась. Когда я подошел к ее кровати в маленькой канадской больнице, неподалеку от Ниагарского водопада, девушка спала. Будить ее казалось бессмысленно, даже грубо. Я знал: оценивать самочувствие пациентов в вегетативном состоянии, когда они наполовину спят, бесполезно. Потом глаза Эми раскрылись, голова приподнялась. Девушка застыла не мигая, только взгляд блуждал по потолку. Ее густые темные волосы были коротко подстрижены и уложены в аккуратную прическу, как будто парикмахер побывал здесь всего несколько минут назад. Интересно, явилось ли это внезапное движение результатом автоматического запуска нейронной сети в ее мозге?
Я пристально всмотрелся в глаза Эми. И увидел лишь пустоту. Тот самый бездонный колодец пустоты, который видел бессчетное количество раз у пациентов вроде Эми. О них говорят «в сознании, но без осознания». Эми никак не дала понять, что видит меня. Она зевнула. Широко раскрыла рот и с долгим, почти горестным вздохом упала на подушку.
Спустя семь месяцев после несчастного случая трудно, конечно, представить, какой Эми была раньше. Она училась в колледже, играла в баскетбол и не имела серьезных поводов для печали. Как-то поздно вечером девушка, возвращаясь с компанией из бара, встретила парня, с которым недавно рассталась. Бывший приятель сильно толкнул ее, и она, упав навзничь, ударилась головой о бетонный бортик тротуара. Другая на ее месте отделалась бы парочкой шрамов или сотрясением мозга, однако Эми не повезло. Ее мозг стукнулся изнутри о черепную коробку. Сорвался с привязи, как срывает штормом корабль от причала. Когда ударные волны изрезали и смяли важнейшие участки мозга, включая те, что находились вдали от точки удара, нервные волокна натянулись, а кровеносные сосуды разорвались. И вот теперь у Эми торчала из живота гибкая трубка, по которой поступали жизненно важные жидкости и питательные вещества. Мочу выводили через катетер. Позывы кишечника Эми не контролировала, на ней были впитывающие подгузники.
В палату неторопливо вошли два доктора.
– Каково ваше мнение? – спросил старший коллега, глядя мне прямо в глаза.
– Ничего не могу сказать, пока не сделаем сканирование мозга.
– Что ж, не люблю гадать, но в данном случае я практически уверен, что пациентка находится в вегетативном состоянии.
Его голос звучал беззаботно, почти весело.
Я промолчал.
Вошедшие обратились к родителям Эми, Биллу и Агнес, которые терпеливо ждали все время, пока я наблюдал за их дочерью. Не старая еще супружеская пара, лет около пятидесяти, оба ухоженные, – они явно были измучены. Агнес сжала руку Билла, слушая, как доктора объясняют, что Эми больше неспособна воспринимать речь, у нее нет ни воспоминаний, ни чувств, она не ощущает ни боли, ни радости. Врачи напомнили, что за девушкой потребуется круглосуточный уход до конца ее дней. И поинтересовались: не стоит ли родителям в отсутствие других предварительных распоряжений подумать об отключении Эми от системы жизнеобеспечения и позволить ей умереть? Разве не этого пожелала бы она сама?
Родители Эми были не готовы принять такое решение и подписали документ, согласно которому мне предоставлялась возможность сделать их дочери магнитно-резонансную томографию и попытаться выяснить, не осталась ли где-то в глубине мозга Эми хотя бы частичка той девочки, что они так любили. На машине скорой помощи Эми перевезли в Университет Западного Онтарио, где я руковожу лабораторией, в которой мы исследуем больных, перенесших острые черепно-мозговые травмы или страдающих от последствий таких нейродегенеративных расстройств, как болезни Альцгеймера и Паркинсона. С помощью новейших технологий сканирования мы как на ладони видим изображение мозга пациентов и вырисовываем их внутренние вселенные. В результате нам открывается то́, как, каким образом мы думаем и чувствуем, каковы основные конструкции нашего сознания и архитектура нашего чувства самосознания – мы видим буквально воочию, что значит быть живым и быть человеком.
Спустя пять дней я снова вошел в палату к Эми. Билл и Агнес сидели у кровати дочери. Они одновременно взглянули на меня, ожидая ответа. Я глубоко вздохнул и сообщил им то, на что они запрещали себе надеяться:
– Сканирование показало, что Эми вовсе не находится в вегетативном состоянии. Она осознает происходящее.
За пять дней интенсивных исследований мы выяснили, что Эми не просто жива, а пребывает в полном сознании. Она слышит все разговоры, узнает всех посетителей и внимательно слушает, какие решения принимаются якобы с ее согласия. И в то же время она не может шевельнуться и как-то сообщить окружающим: «Я здесь. Я еще не умерла!»
* * *Книга «В серой зоне» – это рассказ о том, как мы научились устанавливать контакт с пациентами вроде Эми, и о том, как исследования разного рода травм оказали влияние на науку, медицину, философию и юриспруденцию. Пожалуй, самое важное наше открытие состоит в том, что от пятнадцати до двадцати процентов больных, находящихся в вегетативном состоянии, которых считают попросту «овощами», на самом деле полностью осознают происходящее, хоть и не имеют возможности ответить на внешние раздражители. Они могут открыть глаза, издать хрипы и стоны, иногда произносят бессвязные фразы. Эти люди, будто зомби, живут в собственном мире без мыслей и чувств. Многие действительно неспособны думать, как справедливо считают их лечащие врачи. Однако значительное количество пациентов на самом деле чувствуют себя иначе: их неповрежденный разум заключен в израненном теле и мозге.
Вегетативное состояние – целый мир в сумрачных областях серой зоны. Прошу не путать с коматозным состоянием. Люди в коме не открывают глаза и, судя по внешнему виду, ни в малейшей мере не осознают происходящее. В мультфильме «Спящая красавица» студии Уолта Диснея (многим родителям этот фильм наверняка знаком) сон Авроры напоминает коматозное состояние сродни колдовскому оцепенению. В реальности все куда прозаичнее: нам приходится иметь дело с обезображивающими травмами головы, деформированными конечностями, сложными переломами и изнурительными болезнями.
Некоторые пациенты, находящиеся в серой зоне, могут подать знак, что они понимают происходящее. О таких говорят: «В минимальном сознании». Иногда они реагируют на просьбы шевельнуть пальцем или проследить взглядом за предметом. Эти пациенты то постепенно теряют сознание, то будто выныривают из глубокого колодца, показывая нам, что живы, а потом снова уходят в бездонные глубины.
Синдром «запертого человека», в сущности, нельзя назвать состоянием серой зоны, однако оно достаточно близко к состоянию тех, кого мы исследуем в нашей лаборатории, и помогает нам понять, как именно существуют наши пациенты. При синдроме «запертого человека» пациент полностью в сознании и, как правило, может моргать и двигать глазными яблоками. Жан-Доминик Боби, редактор французского издания журнала «Elle», – один из самых известных пациентов, живших с этим синдромом. После обширного инсульта головного мозга Боби обнаружил, что полностью парализован и способен лишь моргать левым глазом. С помощью ассистентки Жан-Доминик написал книгу «Скафандр и бабочка». Чтобы создать это произведение о своей жизни, журналист моргнул двести тысяч раз.
Боби очень живо описал свое состояние: «Мой разум порхает подобно бабочке. Столько дел, столько дел… Можно заехать к возлюбленной, сесть рядом и нежно погладить ее по сонному лицу. Можно построить замки в Испании, похитить Золотое Руно, отыскать Атлантиду, исполнить детские мечты и претворить в жизнь всевозможные планы». Конечно, эта «бабочка» и есть разум Боби – свободный, не отягощенный физическим телом, ответственностью, готовый лететь куда душа пожелает. Однако в то же время Боби заперт в «скафандре», тесном пространстве, из которого не выбраться и который опускается все глубже в бездну.
Спустя несколько дней после магнитно-резонансного сканирования Эми я присел у ее постели. Мне отчаянно хотелось понять, о чем она думает и что чувствует. Я вижу, как она конвульсивно подергивается, у нее вырываются спазматические булькающие звуки. Ощущает ли она себя, как Боби? Открылась ли перед ней воображаемая вселенная свободы и бесконечных возможностей? Или девушка заключена в мучительной тюрьме, откуда нет спасения?
Когда я сообщил о результатах сканирования родителям Эми, ее жизнь круто переменилась. Агнес проводит у постели дочери дни и ночи, читает ей вслух. Билл заходит каждое утро, приносит свежие газеты и пересказывает Эми последние семейные новости. Приходят друзья и родственники. На выходные девушку забирают домой и даже празднуют ее дни рождения. Ее возят в кино. Все медсестры и санитары разговаривают с Эми, сообщают свое имя, объясняют, что и зачем будут делать, какие процедуры проводить и какие лекарства давать. Спустя семь месяцев в серой зоне Эми снова стала личностью.
Все глубже погружаясь в это новое направление в науке, я не мог и предположить, что же именно хотел сделать. В самом начале мне думалось, что все происходит случайно, как результат нескольких совпадений. Однако теперь, оглядываясь назад, я вижу ясно: все началось по воле сложнейших переплетений ткани самой жизни, которая связывает нас в одно целое причудливыми и неожиданными способами. Мой путь в серую зону берет начало в том непонятном и удивительном явлении, которому я стал свидетелем в тихом пригороде южного Лондона теплым июльским днем двадцать лет назад…
1. Призрак, который меня преследует
Люди не живут и не умирают, они просто держатся на плаву,
Она ушла с человеком в длинном черном пальто.
Боб ДиланНаучные исследования порой идут странной дорогой.
Когда я только начинал изучать нейропсихологию в Кембриджском университете, где занимался связями между поведением и мозгом, я влюбился в Морин, шотландку, – она ко всему прочему была еще и нейропсихологом. Мы встретились осенью 1988 года в Ньюкасле-на-Тайне, английском городке в шестидесяти милях от границы с Шотландией. Меня направили в университет Ньюкасла, чтобы укрепить рабочие отношения между моим научным руководителем, Тревором Роббинсом, и руководителем Морин, который носил совершенно невероятное имя – Патрик Рэббит и искал подтверждения передовым идеям о старении мозга. Нас с Морин будто бы толкнуло друг к другу. Она меня очаровала. У Морин было великолепное чувство юмора, прелестные каштановые локоны и веселые глаза, которые она зажмуривала всякий раз, когда смеялась. А смеялась она постоянно. Я стал приезжать в Ньюкасл-на-Тайне уже по менее связанным с наукой поводам. Проводил за рулем моей старенькой побитой «Фиесты», которую купил с первой зарплаты за целую тысячу фунтов, по шесть часов туда и обратно, тащился в выходные дни по забитым дорогам.
Морин познакомила меня с музыкой. И не с банальными гламурными рокерами из ранних восьмидесятых, с накрашенными глазами, обрызганными лаком волосами и в облегающих комбинезонах, вроде групп «Adam and the Ants», «Culture Club» и «Simple Minds», коими я заслушивался в юности, а с настоящей музыкой, которую я до сих пор ношу в своей душе. С Морин я впервые услышал страстные мелодии, воспевающие легенды о земле и прошлом, о сплетении судеб и жгучем желании. Сентиментальные, задушевные кельтские песни в исполнении группы «Waterboys», Кристи Мура и Дика Гогана. Брат Морин – Фил, живший в городке Сент-Олбанс приблизительно в сорока пяти милях от Кембриджа, – быстро убедил меня, что будущее без гитары в руках – и не будущее вовсе, и отвел в магазинчик, где я купил свою первую электрогитару – «Ямаха»; она до сих пор со мной и навсегда со мной останется.
Попутешествовав несколько месяцев между Кембриджем и Ньюкаслом-на-Тайне, я переехал в пригород столицы, милях в шестидесяти от Лондона, поскольку именно там находились пациенты, которых я изучал. Я продолжил работать нейропсихологом, за что мне платил научный руководитель в Кембридже, и начал собирать материал для докторской диссертации в Институте психиатрии при Лондонском университете. Чтобы исполнять свои обязанности на обоих постах, я ездил в Лондон несколько раз в неделю. Выдерживать такой режим было непросто, но я очень любил свое дело. Морин нашла работу в Лондоне, и вскоре мы стали счастливыми обладателями собственного жилья – небольшой двухкомнатной квартирки на третьем этаже дома, от которого можно было всего за несколько минут дойти пешком до больницы Модсли и Института психиатрии в южном Лондоне, где мы теперь работали.
Здание, точнее, здания Института психиатрии не могут не разочаровать своим видом – бессмысленный лабиринт строений без малейшего намека на солидность и академическую репутацию. Мой кабинет находился в сборном панельном домике, в Великобритании такие называют «жилыми вагончиками». Зимой в них леденящий холод, а летом жарко, не продохнуть. Как только хлопает входная дверь, весь домик вздрагивает. Нас не раз обещали перевести в одно из зданий института, говорили, что вагончики скоро снесут. Когда же я вернулся в Институт психиатрии спустя много лет, то, к своему изумлению, обнаружил эти хлипкие домишки на прежнем месте. В них наверняка по традиции трудились честолюбивые аспиранты.
Наше с Морин восторженное настроение и счастливые дни после переезда в общую квартиру вскоре сменились рутиной: мы каждый день посещали пациентов по всей южной Англии, сидели в бесконечных пробках в Лондоне, выискивали свободные места на автомобильных стоянках неподалеку от дома. А мне к тому же приходилось заводить «Фиесту» от соседского аккумулятора, когда машина решала никуда не ехать, что случалось с ней почти каждое утро.
Работая в институте и больнице с пациентами, невозможно оставаться к ним безучастным. По холодным коридорам зданий бродили, казалось, легионы душ, страдающих депрессией, шизофренией, эпилепсией и деменцией – приобретенным слабоумием. Морин, добрая, заботливая Морин, особенно глубоко им сочувствовала. Вскоре она решила выучиться на медицинскую сестру для работы в отделении психиатрии. Порыв, без сомнения, благородный, однако мне было жаль видеть, как она отказывается от блестящей научной карьеры. Морин стала проводить много времени по вечерам с новыми коллегами, а я сидел дома, писал и переписывал свои первые научные статьи. Я тогда исследовал поведенческие сдвиги у пациентов, которым удалили часть мозга, чтобы облегчить симптомы эпилепсии или при борьбе со злокачественными опухолями.
Истории болезни и просто рассказы о том, что произошло с людьми, оставшимися без части мозга, меня буквально завораживали. У одного пациента, с которым я работал, имелось минимальное повреждение лобных долей головного мозга, однако его поведение стало в высшей степени расторможенным. До травмы его описывали как «очень скромного и интеллигентного молодого человека». А после он набрасывался на прохожих на улице без видимой причины и носил с собой банку с краской, которой размалевывал объекты частной и общественной собственности, до каких только мог дотянуться. Речь его переполняли нецензурные выражения. Постепенно его поведение ухудшилось: однажды он убедил друга подержать его за лодыжки и свесился из окна скорого поезда – безумный поступок, иначе и не скажешь. В результате ударился головой о мост, что привело к сложной черепно-мозговой травме. По воле судьбы сравнительно легкая травма стала причиной тяжелейшего повреждения лобных долей и коры головного мозга – то есть того же участка мозга, что и пострадал при первом несчастном случае.
Возможно, самым фантастическим я назвал бы случай молодого пациента с «автоматизмом» – то есть бессознательными, непроизвольными действиями, которые он совершал время от времени, сам того не осознавая. Автоматизмы, как правило, являются следствием приступов эпилепсии. Они зарождаются в височных или лобных долях головного мозга и быстро распространяются целым каскадом усиливающихся нейронных импульсов, охватывающим весь мозг. В течение таких эпизодов пациенты впадают в нечто, подобное состоянию в серой зоне. Их глаза открыты, они странным образом подвижны и на первый взгляд действуют вполне осознанно. Обычно в такие минуты они занимаются привычным делом: готовят, принимают душ или едут по знакомому маршруту. А когда все заканчивается и пациент приходит в себя, то часто не понимает, где он, и не помнит, что с ним произошло.
Я работал с долговязым и вечно растрепанным юношей, проверял, бывают ли у него случаи потери памяти после операции, которую ему сделали, чтобы снизить частоту приступов эпилепсии. Юношу обвиняли в убийстве матери – несчастную задушили, когда в доме находились она и ее сын. Только двое. В ходе следствия выяснилось, что юноша давно и успешно занимался восточными единоборствами и с ним не раз случались приступы автоматизма. В сущности, хотя на то указывали лишь косвенные улики, молодой человек мог убить мать во время домашней тренировки и не понять, что сделал нечто ужасное.
Оценивая состояние и анализируя память этого молодого человека с помощью лучших на тот момент компьютерных диагностических программ, я всегда садился поближе к двери – ход, который я подсмотрел в детективных сериалах. В комнате с тем испытуемым мне было не по себе. Хотелось запастись оружием. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но тогда, один на один с человеком, которого обвиняли в убийстве матери голыми руками, а он не помнил, что́ совершил, мне становилось по-настоящему страшно. Если юноша действительно ее убил – привлекут ли его к ответственности по суду? Такой уверенности у меня не было. Тогда считалось, да и считается до сих пор, что автоматизмы – скорее не выражение подсознательных желаний, а непроизвольные программы, внезапно включающиеся в мозгу и не поддающиеся нашему контролю. Будь тот молодой человек плотником, он в состоянии автоматизма пилил бы и строгал, а не набрасывался на родную мать, отрабатывая на ней приемы карате.
Мог ли мозг вновь заставить его совершить убийство? Этот вопрос занимал меня больше всего. Как мне защититься? Кабинет, в котором мы сидели с испытуемым, был завален пачками бумаг, книгами и всяческими атрибутами научных исследований – оружия из такого набора не сделать. Рядом с письменным столом я заметил ракетку для сквоша и схватил ее, представляя, как стану отражать ею удары. К счастью для нас обоих, та встреча закончилась благополучно. Однако я не раз воображал, как пациент набрасывается на меня будто ниндзя, а я отбиваюсь от него ракеткой для сквоша – невероятная картина!
Работа меня захватила, а вот мы с Морин все сильнее отдалялись друг от друга. Спустя год после покупки квартиры наши с Морин отношения совсем разладились. Мы с ней двигались в разных направлениях. Я стремился к научной карьере, она была поглощена работой медицинской сестры в психиатрическом отделении больницы. Между нами что-то неуловимо изменилось. Я не понимал, почему Морин перестала восхищаться работой мозга и тем, как на него влияют травмы и заболевания. Не понимал, почему она предпочла заботиться о больных, вместо того чтобы попытаться решить проблему в корне. За несколько лет до того я отказался от традиционной карьеры в клинической медицине. Мне никогда не хотелось становиться врачом, выслушивать жалобы пациентов и раздавать лекарства, следуя раз и навсегда установленным правилам. Я старался понять, как работает человеческий разум, и, быть может, отыскать новые способы лечения мозга. Вот задача для нейроученых! Я думал, что иду в правильном направлении, однако, по-видимому, повторил ошибки всех неопытных, но непомерно самоуверенных исследователей. Мне казалось, стоит понять, почему и как развиваются болезни Паркинсона и Альцгеймера, – и мы отыщем лекарство.
В те годы я был слеп в моей наивности относительно блистательного будущего, которое виделось мне в изучении нейронаук.
Мой научный руководитель отправлял меня выступать с речами в разные экзотические места. Например, на конференции в городе Феникс, штат Аризона, я оказался в джакузи практически посреди пустыни вместе с двумя другими нейроучеными-англичанами. Представляете? Вчера мы бродили по Англии в тумане под вечным дождем, а спустя сутки загорали и наслаждались жизнью под кактусами.
Вероятно, возвращаясь из этих поездок, я так и лучился самодовольством. Мы с Морин постоянно спорили, стоило ли ей тратить жизнь на заботу о пациентах в психиатрическом отделении, рассуждали о науке ради науки и о сложных отношениях между научными открытиями и медицинским уходом.
– Изучать людей, конечно, важно, – помнится, говорила Морин. – Однако помогать им справляться с трудностями и болезнями – более правильное использование ресурсов.
– Если мы перестанем заниматься научными исследованиями, болезни и связанные с ними проблемы никуда не денутся! – парировал я.
– Результаты исследований, может, и спасут кого-нибудь, но лишь спустя много лет. Большинство ваших открытий в настоящем ни к чему не ведет. Пациенты, которые тратят время и силы на участие в исследованиях, не получат никакой помощи, хотя наивно надеются изменить свою жизнь к лучшему.
– Я всегда сообщаю пациентам, что им моя работа не поможет.
– Неужели? Какой ты добрый!
В нашем вечном споре всегда слышались и нотки противоборства Англии и Шотландии. С начала времен англичане, холодные, корыстные наемники, угнетали шотландцев, честных, страстных и простодушных. Некоторым образом наш спор «чистая наука против ухода за больными» отражал вековое противостояние народов.
В конце концов я встретил другую девушку, расстался с Морин и съехал от нее. Произошло это в 1990-м, как раз в год экономического кризиса в Великобритании, когда рынку недвижимости особенно сильно досталось. Квартира, за которую мы с Морин заплатили шестьдесят тысяч фунтов, в одночасье подешевела до тридцати тысяч. На нас повис огромный долг. Проценты по ипотечному займу удвоились, и мы едва сводили концы с концами, пока Морин жила в квартире. Когда же к ней въехал новый приятель, стало еще хуже. Чтобы выплачивать ипотеку, нам пришлось сдать квартиру друзьям из Бразилии, однако Морин отказалась вести какие-либо дела, связанные с недвижимостью. Я собирал арендную плату, переводил деньги банку, занимался налогами и мелким ремонтом, когда требовалось. К тому времени мы с Морин перестали разговаривать – просто обменивались гневными письмами по электронной почте. Меня пустил к себе пожить приятель в северном Лондоне, и я спал на полу в его квартирке, от которой мне приходилось целый час добираться по утрам на машине к пациентам в больнице Модсли. Предыдущие владельцы квартиры, где я теперь жил, забрали кошек, но оставили блох. Тоскливое было время.
В тот год, пока я обследовал пациента за пациентом в южном Лондоне, тщательно записывал все детали их черепно-мозговых травм и истории их жизни, нечто непонятное стало происходить с моей матерью. Ее одолевали невыносимые головные боли, и она вдруг начала странно себя вести. Однажды днем она ушла на несколько часов, а когда вернулась, сообщила, что ходила в кинотеатр неподалеку. Моя мама уже много лет не ходила в кино, тем более одна, без подруг, средь бела дня! Ей недавно исполнилось пятьдесят лет, и наш семейный доктор решил, что и головные боли, и странности в поведении – следствие менопаузы. К сожалению, он ошибся. Однажды вечером, когда мои родители смотрели телевизор, отец спросил маму, показывая на женщину в левом углу экрана:
– Как тебе нравится платье вон на той актрисе?
– Разве там есть женщина?
Мама ее не видела. Точнее, она не видела ничего, что должно было бы попасть в поле зрения ее левого глаза.
К головным болям и странному поведению добавилась односторонняя слепота. Теперь маме было опасно вести привычный образ жизни. Ей требовалась помощь, чтобы перейти улицу. Представьте, что ваше поле зрения резко сократилось. (Поле зрения – это все, что вы видите, когда держите голову ровно и смотрите вперед.) Дело в том, что наш мозг великолепно адаптируется к всевозможным изменениям, и в такой ситуации попросту показывает нам только то, что мы в состоянии видеть, полностью игнорируя то, что видеть мы не можем. Отсутствующая часть при этом вовсе не окрашивается черным и не превращается в пустое пространство – она полностью исчезает. Переходить дорогу, не видя и не зная, что творится у вас с левой стороны, крайне опасно, и мы не могли позволить маме так рисковать.