banner banner banner
По мостовой моей души
По мостовой моей души
Оценить:
 Рейтинг: 0

По мостовой моей души

Обогретый теплом дружества в стране Гёте, Владимир Владимирович еще не знал, что последовавшее затем его пребывание в Париже, длившееся всего-то семь дней, затмит берлинские впечатления.

«Я въезжал с трепетом…»

Почему в Париж с трепетом? Да потому, что «после нищего Берлина – Париж ошеломляет», – отчитывался Маяковский о своем первом (будет и второй… и шестой) выезде во Францию. И далее раскрывает, что же помимо многого другого его, прибывшего из голодающей России и «нищего Берлина», «ошеломило»: «Тысячи кафе и ресторанов. Каждый, даже снаружи, уставлен омарами, увешан бананами. Бесчисленные парфюмерии ежедневно разбираются блистательными покупщицами духов. Вокруг площади Согласия вальсируют бесчисленные автомобили… Ламп одних кабаков Монмартра хватило бы на все российские школы».

Зоркий Маяковский узрел и то, что станет для него более важным и привлекательным во все приезды в город своей мечты: «Веселие Парижа старое, патриархальное, по салонам, по квартирам, по излюбленным маленьким кабачкам, куда, конечно, идут только свои, только посвященные». В один из дней и он оказался «своим» и «посвященным», позванным в салоны, а затем уж и счет потерял, в каких кружках и собраниях оказывался, выступая с речами, стихами, докладами.

И на улицах им увиделось «веселие тоже старое, патриархальное»: его поразило, что все европейские «тустепы» и «уанстепы» тут померкли «рядом с потрясающей популярностью… российских “гайда-троек”. Танцуют под всё русское. Под Чайковского (главным образом), под “Растворил я окно”, под “Дышала ночь восторгом сладострастья”, под “Барыню” даже!..».

А далее гость Франции пожелал «осмотреть высший орган демократической свободной республики» (пригласили: «осматривайте»). Просит «показать что-нибудь новое из парижской “материальной культуры”» – тут же повезли на технически очень обихоженный аэродром Бурже. «Вот Франция!» – восклицал довольный экскурсант, но тут же осторожно заключил: «Ругать, конечно, их надо, но поучиться тоже никому из нас не помешает».

С музыкой здешней знакомить приезжего из России взялся не кто иной, как сам «опарижившийся» Игорь Стравинский, автор всем известных «Соловья» и «Петрушки»; «Париж также его прекрасно знает по постановкам С.П. Дягилева». Но не он произвел впечатление на Маяковского, а – Сергей Прокофьев, «маяковствующий», как писали еще с дозаграничного периода: «Прокофьев стремительных, грубых маршей».

На миг отвлечемся, чтобы отметить: новым термином – «маяковничать», т. е. новаторствовать, создавать нечто свое, – стали пользоваться в 1910-е и 1920-е годы очень широко, например, в театре, чтобы охарактеризовать то, что вводил в лицедейство его восходящая звезда Всеволод Мейерхольд. Но отважнее, нахальнее прочих маяковничали живописцы-модернисты: их развелось столько, что они оставили далеко позади так же маяковствующих поэтов из новаторских групп имажинистов, будетлян, эгофутуристов, заумников, конструктивистов, ничевоков, серапионов (почти все они встретились Маяковскому там, в Берлине и Париже).

В отчетной главке «Покажите писателя!» Маяковский пишет, как он обратился с просьбой к водителю, его возившему, показать литератора «наиболее чтимого сейчас Парижем, наиболее увлекающего Париж». «Конечно, два имени присовокупил я к этой просьбе: Франс и Барбюс». В ответ водитель (он не простой, а с ленточкой Почетного легиона на лацкане пиджака) только поморщился: «Это интересует вас, “коммунистов, советских политиков“. Париж любит стиль, любит чистую, в крайности – психологическую литературу. Марсель Пруст – французский Достоевский, – вот человек, удовлетворяющий всем этим требованиям».

Разговор происходил накануне смерти Пруста, и Маяковскому через три дня «пришлось смотреть только похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж».

Париж заставил Маяковского вспомнить и о том, как он еще юношей увлеченно изучал искусство Франции, будучи учеником школы живописи, ваяния и зодчества. И вот теперь ему далась возможность не только увидеть воочию работы парижских мастеров, но и беседовать с ними. Свой очерк о встречах с великим искусством и с его творцами он назвал так: «Семидневный смотр французской живописи», т. е. он каждый день обхаживал выставочные залы. Не станем пересказывать его воспоминания, а только адресуем читателей к ним и назовем тех, кем поэт восторгался, кого и за что-то очень уважительно поругивал: Пикассо, Делоне, Брак, Леже, Гончарова и Ларионов (ставшие «французами»), Барт – о каждом главка в отчетной брошюре воспоминаний.

Вот он встречается с Пикассо в мастерской, а перед тем восхищенно вглядывается в его картины и – вопреки ученым толкованиям – не находит в них «периодов»: где он розовый, где голубой, негритянский, кубистический, энгровский, помпейский?.. Для него художник един и узнаваем во всех работах, независимо от того, какого они периода, что и высказал великому мастеру (на то он и Маяковский, чтоб «сметь свое суждение иметь»).

Запомнилась встреча с Жаном Кокто: «Это поэт, прозаик, критик, драмщик, самый остроумный парижанин, самый популярный, – даже моднейший кабачок окрещен именем его пьесы “Бык на крыше”». С ним пришлось тоже заспорить: не мог Маяковский согласиться с тем, что в Париже нет и быть не может литературных школ. «Школы, классы, – пренебрежительно заметил Кокто, – это варварство, отсталость». «Бешеным натиском, – пишет Маяковский, – мне удалось все-таки получить характеристики, в результате чего оказалось, что прежде всего существует даже “школка Кокто”». И настаивает на своем – уж ему ли, главе футуристов, этого не знать: «Отсутствие школ и течений – не признак превосходства, не характеристика передового французского духа, а просто “политическая ночь”, где все литературные кошки серы». В этом мнении он вскоре утвердился еще раз, когда стал знакомиться с эмигрантскими писательскими объединениями Парижа (их там тьма-тьмущая).

Зададимся, наконец, вопросом уместным, давно назревшим: обманывался ли Маяковский аурой приязни и приятия, теплом, гревшим его и в Берлине, и в Париже, в Мексике и Америке? Думается, что нет, обмана он не встретил, хотя и ослеплялся светом дружества. От недоброжелательства и озлобленности отмахивался шутками и остротами, в пререкания с явными врагами не вступал, понимая бесполезность дискуссий с такими. Он не мог не знать, что, например, Гиппиус с Мережковским и с ними Бунин решительно избегали встреч с «гостем из эсэсэрии». Он не мог не читать тамошние враждебные статьи о себе. Знал, в частности, о том, что общавшийся с ним еще в России с 1912 года и то и дело попадавшийся ему на глаза теперь в парижских кружках Владислав Ходасевич очень его не любил, такой уж если и напишет о нем, то это будут враждебные предвзятости.

Так и произошло: в 1927 году Ходасевич в газете «Возрождение» напечатал о Маяковском статью с оскорбительным заголовком «Декольтированная лошадь». Эту же статью он потом переработал и в том же «Возрождении» опубликовал 24 апреля 1930 года в качестве отклика на гибель поэта, оплакиваемую не только в СССР, но и во всех центрах эмигрантского рассеяния. Этот бывший сотоварищ по поэтическому цеху совсем отбросил все сдержанности и деликатности, добавил (в некролог!) злобной остроты и брани – ведь Маяковский уже мертв («нет Маяковского. Но откуда мне взять уважение к его памяти?»), чего теперь с ним дипломатничать? кто осудит, кто защитит?

Однако защитники нашлись (и было их немало), пристыдившие, осудившие, отвернувшиеся от злобствующего критикана. Среди них – Роман Якобсон, назвавший публикацию Ходасевича «пасквилем висельника, измывательством над трагическим балансом своего же поколения». «Несравненно тягостней, – писал он, – когда помои ругани и лжи льет на погибшего поэта причастный к поэзии Ходасевич. Он-то разбирается в удельном весе, – знает, что клеветнически поносит одного из величайших русских поэтов»[2 - «О поколении, растратившем своих поэтов» // Смерть Владимира Маяковского. Берлин, 1931).].

Но и у Ходасевича отыскались с ним согласные. Вот один из них – А.Я. Левинсон, попытавшийся развернуть в Париже посмертную антимаяковскую кампанию. В газете Les nouvelles litteraires 31 мая 1930 года он в некрологе напечатал: «Маяковский никогда не был великим русским поэтом, а исключительно сочинителем официальных стихов». За эту публикацию писатели крепко побили автора (среди «карателей» был и Луи Арагон). Защищая Маяковского, в той же газете 13 июня (перепечатано в «Последних новостях» 14 июня) с протестом против левинсоновских нападок выступили 108 (!) деятелей культуры России и Франции.

Так прощался с Маяковским очень ему полюбившийся Париж.

Как поэту открывалась Америка

В десятимиллионную «столицу долларов» Маяковский приехал 30 июля 1925 года. И уже на третий день в одной из здешних русских газет (Русский голос. 1925. 2 августа) появилась заметка «У Маяковского». Автором публикации был его стариннейший приятель по цеху футуристов, поэт и художник Давид Бурлюк. «Я не видел, – писал он, – Владимира Владимировича Маяковского, поэта и художника, знаменитейшего барда современной новой России, с апреля 1918 года. Тогда я расстался с ним в Москве». Уехавший в эмиграцию и с сентября 1922-го поселившийся в Америке, Бурлюк стал здесь гидом своего друга в его бесчисленных выступлениях, – всё точно так, как и в те давние, ими не забываемые времена, когда они вместе то в Москве, то в Петрограде, то в странствиях по России эпатировали публику желтыми кофтами да выкриками «Долой Пушкина с парохода современности!»

И вот – их встреча в Нью-Йорке. И первое здесь удивление Маяковского: «Сначала я делал дикие усилия в месяц заговорить по-английски; когда мои усилия начали увенчиваться успехом, то близлежащие (близстоящие, сидящие) и лавочник, и молочник, и прачечник, и даже полицейский – стали говорить со мной по-русски». И Маяковский облегченно вздохнул: его тут поймут, он может смело встречаться и говорить с теми, кто захочет слушать его стихи, его рассказы о стране, в которой идет еще никем не знаемый, для всех еще загадочный и этим завлекающий социальный эксперимент.

А вот второе впечатление об Америке, обретенное не сразу, но уже в поездках по городам и после сотен бесед с американцами:

«О вас не скажут мечтательно, чтобы слушатель терялся в догадках, – поэт, художник, философ. Американец определит точно:

– Этот человек стоит 1 230 000 долларов.

Этим сказано все: кто ваши знакомые, где вас принимают, куда вы едете летом, и т. д.

Путь, каким вы добыли ваши миллионы, безразличен в Америке. Все – бизнес, дело, – все, что растит доллар. Получил проценты с разошедшейся поэмы – бизнес, обокрал, не поймали – тоже».

Несмотря на то, что в основном лишь «левая» печать широко и шумно, с рекламным размахом оповещала обо всех появлениях Маяковского перед публикой, выступления «знаменитейшего поэта из большевистской Москвы» стали в США одним из самых примечательных событий, о чем будут долго помнить.

Еще открытие: «В Нью-Йорке 300 000 русских», – отметил Маяковский, определяя, кто его здесь будет слушать. И замелькали в американских газетах и журналах броские заголовки: «Владимир Маяковский выступит в ближайшую пятницу» (Фрайгайт. 1925. 8 августа); «Маяковский в Нью-Йорке! Владимир Маяковский! Бум, банг, бум!» (Нью-Йорк уорлд. 1925. 9 августа); «Динамический русский поэт находит Нью-Йорк отсталым городом; мы, на взгляд Маяковского, старомодны и неорганизованны» (Там же. Интервью с Маяковским); «Маяковский выступит в Сентрал Опера Хауз завтра» (Фрайгайт. 1925. 13 августа), «Завтра все на вечер Маяковского!» (Новый мир. 1925. 13 августа).

А далее – эмоциональные отчеты, в которых поэта высокопарно аттестуют: «титан русской литературы», «богатырь советской поэзии», «живой плакат СССРовского сегодня», «прост и велик, как и сама Россия». «Фрайгайт» под восторженным заголовком «Маяковский гипнотизирует более двух тысяч человек на своей лекции» пишет: «Как очарованные, сидели тысячи человек, собравшиеся в зале, и чутко прислушивались к каждому слову поэта. За два часа, что они с ним провели, перед ними открылся совершенно новый, светлый мир, построенный на месте старых представлений о литературе и искусстве».

14 сентября, в день второго выступления Маяковского, газета «Новый мир» рядом с заголовком и таким же крупным шрифтом напечатала: «Сегодня вечером все нью-йоркские маяки потухнут. Будет светить только один, но зато громадный СССРовский маяк – Владимир Владимирович Маяковский. Сходите посмотреть на него и послушать в Сентрал Опера Хауз. Просят пароходы к Маяковскому не приставать, так как мест мало, а желающих послушать много».

Маяковский, и сам изобретательный рекламщик, гораздый на выдумку, читал, дивился и радовался тому, что и здесь, вдали от родины, нашлись родственные талантливые души.

Вот адреса его последовавших далее поездок по США, отмечаемых прессой: Чикаго, Филадельфия, Детройт, Питтсбург, Кливленд… И все – на ура, все – в переполненных аудиториях.

На исходе десятой «американской» недели Маяковского газеты запестрели заголовками, отражавшими его итоговые впечатления. «Америка в воображении русского» – об этом поэт уже начал задумываться все чаще и высказывался, о чем читаем в его речах, статьях и там же им написанных стихах:

Налево посмотришь –
мамочка мать!
Направо –
мать моя мамочка!
Есть что поглядеть московской братве.
И за день
в конец не дойдут.
Это Нью-Йорк.
Это Бродвей.
Гау ду ю ду!
Я в восторге
от Нью-Йорка города.

    («Бродвей»)
«Что я привезу в СССР?» – так он назвал и одну из своих последних встреч с американцами. Это было его выступление 4 октября в Нью-Йорке, о котором газета писала, цитируя Маяковского: «Мы приезжаем сюда не учить, но учиться тому, что нужно, и так, как нужно для России. Но Америка в целом непригодна для Советского Союза как образец. Америка для СССР – лозунг устройства советской индустрии, но американизм, как уклад жизни, для Советского Союза неприемлем» (Новый мир. 1925. 8 октября).

Маяковский и в «американских» стихах подытожил свои впечатления:

Я в восторге
от Нью-Йорка города.
Но
кепчонку
не сдерну с виска.
У советских
собственная гордость.
(«Христофор Коломб»)

Встреча с невенчанной женой

Маяковскому, хоть и не без труда, удалось выкроить время для того, чтобы по свежим впечатлениям, там же, за океаном, написать книгу-отчет «Мое открытие Америки» о своем трехмесячном пребывании в США. Она тогда же, в конце 1925-го, была издана в Нью-Йорке с рисунками Давида Бурлюка. Пролистав ее до конца, лишь об одном эпизоде, правда, очень-очень личном, мы не найдем в ней рассказа. Об этом же ни слова и в ряде других изданий, целиком посвященных самой интимной сфере жизни поэта, расписывающих в подробностях тех, кого Маяковский любил, кем увлекался, кому изъяснялся в пылких чувствах и посвящал стихи. Но среди них только одна-единственная оказалась по необъяснимой причине даже не названной, хотя именно с нею Маяковский чуть было не создал семью, такую, какая виделась ему в мечтаниях.

Этот сокровенный эпизод судьбы поэта оставался более шестидесяти лет тайным для всех, за пределами многих книг, в том числе лучшей его биографии (ЖЗЛовской) Ал. Михайлова. Раскроем, о ком и о чем речь: в 1925 году Давид Бурлюк познакомил Маяковского с Элли Джонс (Елизаветой Петровной Зиберт; 1904–1984), и вспыхнуло у обоих чувство, переросшее в невенчанное супружество, которое могло (высказанному предположению доказательств не найдено) привести его даже к решению остаться с нею там, в среде эмигрантов.

Россиянка Елизавета Петровна, ставшая американкой Элли, родилась в семье немцев-колонистов Поволжья. Ее отца Петра (Питера) Зиберта расстреляли большевики. За что? Он, оказывается, посмел на свои кровно заработанные деньги построить для сельчан больницу, школу, две мельницы. Ясное дело, что дочь «врага народа» решилась на очень рискованное: при первой же возможности бежать из страны. Она без долгих раздумий ответила согласием выйти замуж за англичанина, приехавшего в составе делегации для оказания помощи голодающим Поволжья. В 1923 году, будучи еще в Москве, Элли попала на одно из выступлений Маяковского. Поэт произвел на нее впечатление незабываемое. Супруги Зиберт жили то в Англии, то в США. Однако брак их оказался неудавшимся и вскоре распался. Однажды Элли появилась в числе гостей у Давида Бурлюка в Кэмпиндайге, что в окрестностях Нью-Йорка. Там же был и Маяковский. Как и Бурлюк, он тогда карандашом набросал портрет приглянувшейся ему красавицы, еще не зная, что пылко увлечется ею.