banner banner banner
Воденников в прозе. Лучшие эссе
Воденников в прозе. Лучшие эссе
Оценить:
 Рейтинг: 0

Воденников в прозе. Лучшие эссе


И вот я приезжаю в Воронеж (по своим делам, никак не связанным с Мандельштамом) и вечером прошу отвезти меня на ту улицу, где он жил. Меня везет туда машина, на улице стоит предновогодний дубак, температура приближается к 23 градусам мороза. Мы едем по ярко освещенному городу, двоятся и переливаются фонари, когда наша машина поворачивает, и на всем протяжении пути сверкает декабрьская иллюминация.

Когда меня подвозят к искомому месту, мы выходим из машины и спускаемся к началу странного проулка.

В этот момент со временем что-то случается. Оно как-то надламывается.

Проулок ныряет вниз, а я начинаю скользить на легких подошвах. Возникает ощущение, что мы провалились в щель времени. Я вижу вросшие в ледяную землю низкие одноэтажные и двухэтажные дома, и только припаркованный у правого хлипкого домика джип свидетельствует о том, что время провалилось не окончательно.

– Здесь Мандельштам и жил, – говорит сопровождающий.

Я вижу дом, где жил ссыльный О.М. Вижу низкое окно. Вижу ледяную горку улицы, скатывающуюся вниз.

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова —
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…

Почему-то меня охватывает страх. Я думаю, что сейчас выйдет хозяин припаркованного джипа и спросит, что мы делаем у его машины.

– Давайте уедем, – говорю я.

Меня отвозят обратно в гостиницу, но даже там меня не оставляет ощущение застрявшего в костях холода. Я остаюсь один, лежу в номере, пишу какие-то глупости в Фейсбуке, а холод не уходит и не уходит. Впрочем, может, что-то там было с отоплением в этой гостинице? Черт его разберет.

И вот через два года – яркой желто-голубой осенью – я иду по Москве свои ежедневные километры. Перебегаю на последнем мигании светофора через Старую Басманную и зачем-то подхожу к газетному киоску. (Слова с суффиксом «-то» – это вообще мои слова. Зачем-то, куда-то, почему-то. Я плохо иногда понимаю, что мной руководит в тех или иных моментах моей не самой сознательной жизни. Но неожиданные подарки от этого неопределенного суффикса часто перевешивают его же ущербы и досадные недостатки.)

На самом видном месте газетного развала лежат пластмассовые тарелки. Те, которые вешают на стену. Для красоты. Кто-то любит кошечек. Кто-то – цветочки. Кто-то уважает Путина. А кто-то любит погорячее. И вот на одной из этих тарелок отпечатан Сталин. Собственной персоной. Иосиф Виссарионович.

И тут я осознаю, что эпоха опять, в очередной раз, сдвинулась и щель времени ползет по только ему, времени, понятному шву.

Я понимаю, что возвращение к советскому стилю (в оформлении, в хорошо отрежиссированной ностальгии, в мышлении) – это болезнь нашего языка. И нашего сознания. Когда-то казалось, что все это ушло в прошлое навсегда. Но нам это только казалось.

Немного сухой информации. Жители Октябрьского района Новосибирска недавно установили памятник Иосифу Сталину, пишут нам местные СМИ.

Экскаваторщик Виктор Дмитриев нашел полуразрушенный бюст Сталина в одном из ангаров городского завода. Он отреставрировал памятник, раскрасил его золотистой и черной красками и установил перед домом на бетонном блоке. Власти города пока никак не реагируют на несанкционированную установку монумента.

«Он лежал среди мусора, в пыли, медали с его груди были отбиты, в общем, в плохом состоянии памятник был. Мне подумалось: «Негоже вождю валяться на свалке», – рассказал «реставратор» о своей находке.

Отношение к памятнику у новосибирцев различное: пожилые люди возлагают к нему цветы, молодые активисты, наоборот, предпринимают попытки разбить бюст. Накануне вождю уже откололи нос.

Нос. Понимаете? Нос. И нос Сталина встал и пошел бродить по России. Нет, это просто Гоголь какой-то.

Но закончить я все-таки хочу на другом.

Осип Мандельштам был гений. Может, самый фонетический поэт после Пушкина. Когда ты его читаешь вслух – возникает ощущение, что ты перекатываешь языком янтарную виноградину. Но этого поэта убили. После плановой дезинфекции (от вшей) одежды заключенных Мандельштаму стало плохо, он положил левую руку на сердце и рухнул на пол. Он лежал на полу голый, с бледным лицом, не дышал.

Подбежали его товарищи по лагерю, тоже голые, сгрудились вокруг него. «Затем повернули тело: никаких мышц, одна шкурка – бесформенное, истощенное тело человека, боявшегося съесть свою порцию! Но положить тело было некуда, так как лавки были завалены бельем». После чего поэта Мандельштама положили на тележку и увезли.

Помните, я цитировал вам последнее письмо Надежды Яковлевны своему мужу? Так вот. Я его процитировал не полностью. Этим письмом завершается книга ее воспоминаний, и это письмо режет, как и положено бумаге. Прочтем его до конца.

«Мы, как слепые щенята, тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова, и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье. <…> Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, куда нести все это добро, потому что не знаю, где ты. Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу. Это я – Надя. Где ты? Прощай. Надя».

И вот теперь нам предлагают тарелочки.

Балконы большого города

Меня всегда удивляло, как люди обустраивают свое пространство для жизни. В квартире, в блоге, в электронном письме.

Я иду по городу (городу, в котором половина года зима или непонятная межсезонная мгла и слякоть) и вижу, что большинство балконов застеклены. Почти ни одного балкона с решеткой, все обшиты либо шифером – а он ужасный: серый, скучный, как сны улитки, – либо желтой и зеленой пластмассой. Очень практично. Наставил там банок на балконе, завалил все бесполезной требухой, ошметками своей жизни, которыми никогда больше не воспользуешься, но которые выбросить жалко, закрыл все это от взгляда прохожих, сидишь в конуре, на балкон не выйти: дзынь-дзынь, говорит старый велосипед, который больше тебя никогда не прокатит, только стукнешься об него бедром, которое больше никто не сожмет в страсти, чертыхнешься, но выбросить велосипед жалко. Пусть стоит здесь до лучших дней. Вдруг пригодится!

Не пригодится.

Не сожмет, не прокатит велосипед, не зазвонит звоночком. Не будет их, лучших дней.

Девушка не выйдет тебе навстречу в легком платье, с тонкими руками, не обнимет за плечи. Потому что она тоже постарела, завалила свой балкон банками, причем пустыми, чтоб про запас, а в шкафу это легкое несбывшееся платье погребено под мохером и кофтами. Сверху – шапка из песца. Для тепла.

Прощай, девочка, здравствуй, лоджия!

Кстати о лоджиях. Самое страшное, что я вижу в городе, – это они.

Это ж какой печалью – звериной, пушной – надо обладать, чтоб понастроить у балконной двери огромный скворечник, впустить в комнату вечный сумрак, зажигать из-за этого даже днем люстру, такую вечную, бабушкину, хрустальную, в сосульках. Повесить тяжелые шторы. А некоторым и этого мало: не только лоджию из балкона соорудили, но еще и занавески на ее окнах повесили. Чтоб уж вообще никакого света. Одно тепло. Надышанное годами. Милое, удушающее, овечье. Забаррикадировать жизнь.

…Я помню, как я жил две недели в Париже. Жил я у самого Люксембурского сада, в обычном центральном парижском доме начала XX века, с такими чугунными окнами, с защелкой, с витой перегородкой на четверть окна. Чтоб не выпасть.

Но через сад я видел другой дом. Годов шестидесятых. И этот дом был счастьем.

Там окно было во всю стену. Именно во всю. Точнее сказать, стены никакой и не было. Стена и была окном. И эти окна сияли. Особенно по вечерам. И можно было наблюдать за людьми, которые ходили по своим квартирам, пили вино, ели, ссорились, просто сидели, тосковали, скучали, работали, ничего не делали. Просто жили жизнь – свою, открытую и живую.

Вот теперь и у меня есть мечта. Невоплотимая, как любая другая настоящая мечта. Снести нижнюю часть балконной двери. И всю ее просто застеклить. Чтоб в нее можно было видеть прутья балконной решетки и московское дерево под окном.

И я видел недавно такой дом. Да-да, тут в Москве, причем у себя по соседству. Синяя решетка балкона, пустое пространство за ней – и балконная дверь. Сплошная балконная дверь без нижней перегородки. Я стою внизу, рот раскрыл, оторваться не могу. Я бы хотел жить с вами, шепчу, в маленьком городе.

Но не тут-то было!

Сверху свешиваются хозяева и кричат: «Уходите, старый дурак! Это наше счастье. Наши окна в пол. Как бальные платья! Не твое это, уходи».

Ушел.

А дома залез в интернет, открыл один пост в ленте и вижу. Под какой-то новостью из Европы – комментарии. Один слаще другого. Я их, если что, сохранил. Чтоб такое чудо не потерять.

Вот министр иностранных дел Швеции Карл Бильдт считает, что в последние несколько лет Россия изменилась в худшую сторону. Если в первое десятилетие после развала Советского Союза она демонстрировала в политике приверженность западным ценностям и пыталась привить их населению, то нынешнее русское руководство встало в жесткую оппозицию Западу.

Бог с ним, с министром. Бог с тем, что он там считает. Бог с ней, со Швецией. Бог с ней, с оппозицией Западу. Гораздо поучительней, что пишут наши с вами соотечественники. Цитирую: