banner banner banner
Нетелефонный разговор
Нетелефонный разговор
Оценить:
 Рейтинг: 0

Нетелефонный разговор


Печаль моя – математика! Все ее строчки в аттестате, как ранения – в четверках. Иначе бы медаль! Нет, я был проворен и в алгебре. Мало того, ни одна отличница (а лучше меня в классе учились всего две девочки!) не могла опередить меня в скорострельности: на контрольных уже через двадцать-тридцать минут я сдавал свои листки и победоносно покидал класс самым первым.

Часто это бывала пиррова победа! У всех выходящих в коридор позже ответ был, например, восемь, а у меня, шустрого, двенадцать. Ну хоть бы у кого еще было двенадцать. Нет, восемь у всех. Ладно, во-первых, еще посмотрим, кто прав, когда объявят отметки. А во-вторых, двенадцать, но быстро, и можно покурить в туалете. Хотя так было и когда я еще не курил. И вообще, зачем футболисту знать, через сколько часов заполнится бассейн водой, если я совсем не собираюсь плавать?

Мне стыдновато, но истина дороже – я плохо знаю даже историю. Правда, по уважительной причине. Учитель истории Николай Иванович Силин был футбольным болельщиком – и он посещал, когда мог, матчи первенства города Ростова-на-Дону. Я был главным забивалой голов в юношеском «Спартаке», ни о каком другом, кроме футбольного, своем будущем не задумывался и всегда видел на трибунах (зрителей на таких матчах всего-то и бывало несколько десятков) Николая Ивановича.

А назавтра он ловил меня на перемене и говорил:

– Ну, Михаил, вчера ты давал и впрямь как Шавгулидзе! – Был такой защитник в тбилисском «Динамо»; не знаю, почему я, форвард, носил такую кличку?

Осмелился бы такой фанат вызвать меня к доске и спросить что-нибудь, например, о каких-то Рюриковичах?

Скажите, могу ли я похвастать серьезным знанием истории, если очень подозреваю, что и сам Николай Иванович Силин тоже ее не знал? Он был парторгом школы…

Почему футбол, а не какая-то другая игра, занял в мире то место, которое занял? Ну что, например, такое теннис? Перекидывают мячик через сетку, стараясь попасть в линию, иногда мажут, долго, занудно, и люди на трибунах поджариваются на австралийском солнце (почему именно на австралийском?), ворочая головами налево и направо, как кенгуру. И все известно заранее: сильнейший победит слабейшего, если только он накануне не переборщил по части виски. А если она, то по линии ночного бдения с другой лесбияночкой. Скучно, господа австралийцы!

Футбол – это напряженно, коллективно, это ногами, это борьба, это всегда экспромт, каждую секунду, несмотря на домашние заготовки, – попробуй их повторить, кто же тебе даст, ведь у тех – свои домашние заготовки! Какое движение, какое разнообразие возможностей и разочарований. Футбол – как море, он не бывает два раза одинаковым. Футбол, может быть, и есть сам господин Спорт, а не просто спорт номер один! В нем – легкая атлетика и гимнастика с ее кульбитами, и шахматная стратегия, и двести миллионов кричащих до инфаркта зрителей на бразильском стадионе Маракана. Не какие-то кенгуру с пепси-колой!

Когда ты бежишь
От ворот, от чужих,
После гола
И гол этот сам,
К ликованью трибун,
Сотворил –
То в звездную эту минуту
Твою и футбола
Ты Пушкин,
Ты Дант,
Ты закон притяженья открыл!
И вправе ты думать,
Под душем осанисто стоя,
В компании точно таких,
Ну, почти что таких
Молодцов,
Как громко звучит
Твое имя простое!
И что тебе – Дант,
Если сам ты
Великий Стрельцов.

«Пятьсот веселый» до Ростова

Городок на берегу,
Весь в сиреневом дыму,
Нет на свете городов
Ближе к сердцу моему.
Воробьи – на маяке,
Лодки пахнут смолой!
Ты позвал, городок,
Я иду
На свиданье с тобой.

Из Таганрога ходил в Ростов поезд – езды было всего-то два часа, но что это был за поезд! На каждой остановке (а их было много!) местные жители выносили на перрон массу всякой красочной и пахучей снеди: жареных кур и гусей, вяленую, жареную и свежую рыбу, каймак в мокитрочках, копченую тюльку ожерельями, фрукты и овощи.

Особенно запомнились раки. Крупные, теперь почему-то таких и нет, измельчали, они раздвигали клешни в бессилии ущипнуть. Я всегда боялся их, даже вареных, в красных рыцарских доспехах – не схватят ли за палец. И всегда не понимал: почему этот заворачивающийся хвост называется шейка?

А черешня – розовая с красным, и красная, и эта желтая, как бы неспелая, но самая сладкая! А вареники «з вышнямы» – почему-то окрестные села говорили больше на украинском.

И все это изобилие, весь этот праздник Еды – всего-то через два-три года после голодающего Дона, опухших от голода людей на улицах! Что это, колхозы постарались? Как бы не так! Нет, это был какой-то вздох после голода, а вынесло снедь крестьянское подворье. А рыбу пособило украсть ночью родное Азовское море и вечно впадающий в него в наших краях Дон. В честь которого и называется второй город моего детства – Ростов-на-Дону.

Вагон питался без остановки. Никто не ест так много, как пассажиры пригородных поездов!

А я, рассказывая о себе, как две карты из колоды, тасую эти два города моего детства. То у меня было в Ростове, то – в Таганроге… И вот почему. Счастливая серия моей детской жизни оборвалась так.

Город Таганрог днем дымил трубами своих нескольких заводов, люди набивались в недавно пущенные моим отцом трамваи первого и второго маршрутов, торопились к дневным своим заботам. А ночью, прильнув к окошкам, ожидали арестов; аресты были повальными, массовыми и трудно объяснимыми, было непонятно, кого и по какому поводу берут. Однако никто, ни один человек оттуда не вернулся, и можно было думать что угодно.

Потом откуда-то просочились слухи, что чуть ли не все наши мирные и такие заурядные соседи, инженеры, слесари и бухгалтеры, игроки в домино, оказывается, были в лучшем случае польскими и румынскими, а то и бери выше – японскими шпионами! Зачем им понадобилось за границей столько шпионов, да еще в Таганроге? Это трудно умещалось даже в неразумной детской головенке.

Но уже прошли в Москве первые процессы, и мы слушали подробные передачи о них по своему приемнику «ЭКЛ-34». Слышимость была прекрасная, эфир не засоряли на заре электроники ни тысячи вещателей, ни тысячи глушителей. Перед приговором, помню, отец сказал нам с мамой:

– Вот посмотрите, Радека не убьет!

И правда, тогда не убил («десять лет лагерей»), убил потом, в лагерях!

Весь руководящий Таганрог уже сидел в подвальных камерах городского НКВД. Отец догадывался, что и о нем не забудут, и, как бы прощаясь со мной, подолгу водил меня по городу, который знал до камешка – от Петра Великого до цветовода Комнено-Варваци, у которого город отобрал оранжерею. И рассказывал, рассказывал мне, опасаясь не успеть, об истории города, и порта, и Чехова, и яхтклуба, и чуть не каждого заметного дома, от Крепости до Собачеевки.

Не успел. Они пришли перед рассветом. Как всегда, перед рассветом, чтобы застать врага врасплох и чтобы поменьше людей знало об их ночных подвигах. Их было пятеро. Понимаю, что среди них был и тот следователь в коверкотовом форменном пальто с пристегивающимся воротником, который потом въедет в нашу квартиру. Таков был закон времени. Комнату в коммуналке получал настучавший сосед. «Я на тебя напишу!» – было не просто угрозой, а еще и похвальбой: вот я какой простой советский человек!

Я сидел в качалке, дрожал от холода и от страха (было 8 января, и в доме стояла неубранная елка) и смотрел, как спокойно отец потребовал у них предъявить ордер на обыск.

Позвольте перепрыгнуть в 1947 год, это было уже в Ростове, когда они пришли за мной и моими подельниками и одному из них, Никите Буцеву, предъявили ордер совсем с другой фамилией.

– Я не Соломин. Я – Буцев!

– Ах так? – удивился оплошке старший. – Тогда вот этот документ! – И вынул из стопки листков правильный. – Буцев, говоришь? Собирайся!

Но тот обыск 1938 года в доме моего отца я запомнил навсегда и мог бы описать его в стандартных подробностях. Боюсь повториться – столько об этом написано. Вспомню одну отличительную деталь. Молодой лейтенант (у них, впрочем, это означало что-то большее, чем просто армейский лейтенант!) встал на валик дивана, приподнял стоявший на шкафу завернутый в бумагу и перевязанный веревкой чайный сервиз (он видел, что это сервиз!) – подарок ростовского дедушки – и бросил его на пол. Дзынь-дзынь-дзынь! Бывшие чашки с блюдцами грустно зазвенели в свертке, будучи уже черепками.

Почти через десять лет, в Ростовской внутренней тюрьме МГБ (не верьте меняющимся названиям!) я узнал того молоденького лейтенанта в грузном инспекторе (нельзя ли что сделать еще хуже?), крупном чине, чуть ли не самом начальнике областного управления. Он был одет в пижонскую, подпоясанную кавказским ремешком чесучовую гимнастерку с генеральскими погонами. Я же говорил вам, что лейтенант в органах значит больше обычного лейтенанта. Отдайте сервиз, генерал!

И отца увели навсегда. Сначала у нас принимали передачи, и мать получала оттуда какие-то бодрые отцовы записочки, но через пару месяцев записочки исчезли, передачи принимать перестали, и нам было сообщено: «Осужден. Десять лет без права переписки. Ясно?» Ответа не требовалось.

Нескоро стало известно, что это означало – расстрелян. А пока… Если бы только убили человека, так нет, долгие еще годы иезуитский отдел НКВД, или, как там он еще назывался, отдел дезинформации, продолжал убивать семью расстрелянного, обманывать надеждой ожидания молодых, обездоленных тридцатилетних женщин! Чтобы помнили, чтобы ждали, чтобы спокойней было в изнасилованном государстве.

К нам, например, как-то заявился человек, вызвал маму на улицу и таясь, по секрету сообщил: «Видел вашего в лагере. В Рыбинске, прорабом работает. Бороду отпустил». Вот так – и бороду отпустил! Какие дьявольские драматурги сочиняли эти пьесы? А главный сценарист нашего всенародного горя покручивал усы в своей бессонной кремлевской канцелярии.

Нет, дорогие граждане грузинского города Гори, заберите вашего генералиссимуса домой, в его Пантеон. И можете кланяться и молиться ему как богу. У нас разные боги.

Провинция, прощай!