banner banner banner
Тот Город
Тот Город
Оценить:
 Рейтинг: 0

Тот Город

Ося быстро глянула на приятеля, спрятавшегося у художника за спиной, тот отчаянно замотал головой, соглашайся, мол, и не думай.

– Я могу попробовать, – нерешительно сказала Ося. – Я не знаю, получится ли.

– Будете трудиться – получится. Мой метод доступен для всех. Сделанность – это результат труда, а не гения. Вы знаете, в чём состоит правда искусства?

Не решаясь сказать ни да, ни нет, Ося молчала, глядела во все глаза на странного человека в линялой толстовке и заплатанных полотняных, несмотря на декабрь, штанах.

– Правда искусства – это правда анализа. Сила искусства – это действие правды, добытой анализом и выявленной живой, говорящей формой, – убеждённо сказал он. – Поэтому мой метод называется аналитическим.

Говорил он часа четыре, практически без остановки. Осе хотелось есть и спать, она давно уже перестала понимать, о чём он рассказывает, но упрямо слушала, даже записывала что-то. К вечеру народу в комнату набилось столько, что она стала похожа на улей – и видом своим, и непрекращающимся низким мерным гудением разговоров. Начинались идеологические занятия, теоретическое обоснование филоновского метода. Приятель сказал, что это самое интересное, но Ося больше не могла слушать. Она тихонько выскользнула из комнаты, благо народу было много, и отправилась домой. От усталости и голода у неё немного кружилась голова, тело было лёгким, невесомым, казалось, взмахни руками – и взлетишь. Она даже попробовала, взмахнула, засмеялась сама над собой.

На следующий день, в воскресенье, она никуда не пошла, достала из ящика заветный альбом, подаренный матерью на окончание школы, последний материн подарок, сняла со стола скатерть и села рисовать по памяти соседского мальчишку, но не так, как раньше, а по-новому, так, как вчера учил мастер. Она решила, что не вернётся к Филонову, пока не сделает этот рисунок. Рисовать по-филоновски было непривычно, он требовал начинать с малого, с точки, доводить каждую точку до совершенства, до идеала, находить для неё единственно правильный цвет и единственно правильную форму. Каждая сделанная точка должна была создавать вокруг себя живое пространство, чтобы рисунок рос и развивался, как живой организм. У Оси не получалось, она сердилась, карандаш царапал бумагу, а потом и вовсе сломался. Она бросила рисунок под стол и отправилась варить суп. По воскресеньям она всегда варила суп из купленных задёшево костей и потом ела его всю неделю. Но и с супом дело не заладилось: думая о другом, она прозевала, не успела вовремя снять пену, бульон получился грязный, непрозрачный. Она вернулась в комнату, подняла с пола рисунок, осторожно, не дыша, очинила свой любимый карандаш, но в альбоме рисовать не стала, взяла обычный тетрадный лист.

Поздно вечером, изведя целую тетрадь, Ося убрала карандаши в ящик, вновь накрыла стол скатертью, налила себе пригоревшего несолёного супа и задумалась. С детства все вокруг твердили, что она хорошо рисует. Она и вправду могла нарисовать всё, что просили, – зверей, цветы, людей; могла уловить сходство, но всё это случалось словно само собой, бездумно, почти без усилий. И чем меньше требовалось усилий, тем лучше получалось, как правило. Филонов же утверждал обратное, он требовал думать, анализировать, знать про каждую линию и каждую точку – почему они такие, почему они там. Ей казалось, что этот анализ сродни вскрытию, а вскрытие можно делать только на мёртвом, живое оно убивает. И всё же Филонов был ей интересен.

Даже полвека спустя, когда она мне всё это рассказывала, Ося не могла объяснить, чем так притягивал её Филонов.

– В нём было что-то завораживающее, почти сверхъестественное, – сказала она. – Как в гипнотизёре. Голос сухой, но при этом глубокий и низкий, виолончельный какой-то. Глаза странные, вишнёвые, нечеловеческие. И фанатизм, абсолютный, выстраданный, начисто лишённый любых сомнений, фанатизм мученика. Когда ты был рядом, ты не мог не верить.

На первую филоновскую работу у неё ушло три месяца. Через три месяца, прижимая к груди папку с двумя рисунками, она вновь пришла на Карповку, поднялась по узкой лестнице, прошла длинным захламлённым коридором, постучалась в последнюю дверь справа – теперь уже сама, без приятеля. Филонов был один, работал, встретил её настороженно, но рисунки посмотрел внимательно, сделал несколько замечаний, сказал:

– Рад, что вы вернулись. Надо верить в себя. Талант – это выдумка. Главное – это труд, это сделанность.

Многие филоновцы учебу бросали, но Ося из ЛХПТ не ушла, хотя все свободные вечера проводила в филоновской келье среди странных людей и ещё более странных картин. И сам Филонов, и его студийцы к её дневным занятиям относились неодобрительно, а вот к работе на заводе – с пониманием, и это тоже было странно.

Так прожила она год, а весной тридцатого года Академия художеств решила устроить примирительную выставку, на которой выставятся все: реалисты, супрематисты, экспрессионисты, индивидуалисты и прочие – объединений и направлений в тогдашнем Ленинграде было едва ли не больше, чем самих художников. Пригласили и Филонова. Как всегда, он заявил, что выставляться будет вместе с учениками. Начали обсуждать, кто показывает, что показывают. Филонов вдруг предложил одну из Осиных работ, ученики согласились, не слишком на этом факте задерживаясь, каждого интересовал он сам. Сначала Ося испугалась, потом обрадовалась, потом испугалась снова. Ходить на Карповку пару раз в неделю по вечерам – это одно, официально признать себя последователем филоновской школы – это совсем другое. Филонов, некогда ценимый властью, нынче был в опале, выставка его в Русском музее никак не могла открыться, картины висели в залах почти год, но людей в эти залы пускали редко, только на закрытые просмотры. Каталог выставки переиздали, поменяв текст с доброжелательного, временами восторженного, на злобно насмешливый. «Единственный известный мне случай, когда в каталоге выставки ругают выставляемые картины», – вскользь заметил Филонов.

Были у Оси и другие, нехудожественные опасения. Только что прошло «Шахтинское дело»[22 - «Шахтинское дело» – инсценированный судебно-политический процесс (1928) над руководителями и специалистами угольной промышленности СССР, представителями дореволюционной технической интеллигенции. Они обвинялись во вредительстве, саботаже и связях с зарубежными антисоветскими центрами. В 2000 году все осуждённые были реабилитированы за отсутствием состава преступления.], власти провозгласили политику «великого перелома», отношение к «бывшим», терпимое по необходимости в годы НЭПа, становилось всё менее и менее терпимым. Счастливые пионерские годы, когда она верила, что может стать своей, настоящей, не «бывшей», прошли. Ей было страшно. И всё же главная причина была не в страхе перед возможными последствиями, точнее, не только в нём. Как бы ни нравилось Осе бывать у Филонова, как бы ни старалась она работать по принципу сделанности, она не чувствовала себя настоящей, по духу, а не по обстоятельствам, филоновской ученицей.

– Так зачем же ты к нему ходишь? – спросила она сама себя и, зажмурившись, честно сама себе ответила: – Из-за Яника.

3

Яник был старше Оси на пять лет, выше её на голову и талантливее, как ей казалось, раз в двести. Он пришёл к Филонову на год раньше, ходил к нему нечасто, но регулярно и был одним из немногих, кто не боялся открыто спорить с мастером. Он вообще ничего не боялся. В восемнадцатом году, когда его семья вместе со всей польской общиной Белостока бежала в Польшу, он отстал от поезда и три года скитался беспризорником по Украине, пытался перейти польскую границу, бродил с цыганским табором, бил чечётку в борделе в Минске, рисовал фальшивые деньги для воровской банды в Смоленске. В двадцать первом году добрался до Петрограда, жил в детской коммуне в Царском Селе, торговал на толкучке сахарином и папиросами поштучно. Там-то его и приметил хорошо одетый вежливый человек, постоянный посетитель толкучки, скупавший по случаю картины, скульптуры и прочую роскошь. Человек этот часто останавливался рядом, внимательно Яника разглядывал, а однажды сказал своему спутнику по-французски, видимо, не хотел, чтобы Яник понял:

– Смотри, какие умные глаза. Жаль мальчишку, из него мог бы выйти толк.

– О каком именно толке вы говорите? – по-французски же поинтересовался Яник, мать которого преподавала французский язык в Белостокском институте благородных девиц.

С толкучки они ушли вместе, новый знакомый оказался архитектором, ценным спецом, проектировщиком заводских зданий для ГОЭЛРО[23 - ГОЭЛРО (Государственная комиссия по электрификации России) – государственный план электрификации Советской России после Октябрьской революции 1917 года.]. Кроме того, он был профессором ВХУТЕМАСа[24 - ВХУТЕМАС (Высшие художественно-технические мастерские) – учебные заведения, созданные после революции 1917 года в Москве, Петрограде и других российских городах.] и – поляком. За четыре года, проведённых в семье профессора, Яник откормился, сдал экстерном экзамены за школьный курс и поступил во ВХУТЕМАС на архитектурный факультет, деканом которого оказался его неожиданный покровитель. В двадцать четвёртом году профессор с женой отправился в Лондон на конференцию и обратно не вернулся. Янику он не сказал ни слова. Яника вызвали в НКВД, допрашивали, даже арестовали на несколько дней, но потом отпустили. Оставшись один, он без особой грусти распрощался с реквизированной профессорской квартирой, переехал жить к приятелю-студенту, перевёлся с архитектуры на живопись и начал ходить к Филонову. Имея возможность сочинить себе с нуля выгодную пролетарскую биографию, он тем не менее сохранил откровенно польские имя и фамилию и не скрывал своей шляхетской родословной, напротив, ею гордился. Впрочем, скрывать было бесполезно, всё в нём: походка, манера держаться, поднимать глаза, поворачивать голову, говорить – выдавало неправильное происхождение. Именно это поначалу и отметила Ося – нескрываемый, даже подчёркнутый аристократизм, редкая смелость оставаться собой.

За первый год знакомства они не сказали друг другу и трёх слов. Они и виделись-то нечасто – Яник бывал на Карповке редко и по утрам, работал по ночам сторожем в кожевенном кооперативе. Ося приходила, как правило, вечерами, на занятия по идеологии. Однако Ося была уверена, что он её заметил, что она ему нравится. К концу первого года эта уверенность начала исчезать – в те редкие случаи, когда они пересекались, кроме вежливого «добрый день», он так и не сказал ей ни слова. Но часто, резко повернув голову или неожиданно подняв глаза, она замечала, что он на неё смотрит цепким, оценивающим, очень мужским взглядом. Заметила она и то, что в обсуждении её рисунков и картин он никогда не участвовал, хотя о других высказывался очень активно. Ося набралась смелости, подошла к нему после занятий, когда студийцы толпой высыпали в узкий коридор и на лестнице образовалась пробка, спросила:

– Почему вы никогда ничего не говорите о моих работах? Не считаете их достойными?

– Я не считаю достойным критиковать женщину, – улыбаясь, ответил он. – Я старомодно воспитан.

С упавшим сердцем Ося осознала, что он прав: он не обсуждал не только её работы, но и работы всех девушек-студийцев.

– Это не старомодность, – сердито выпалила она. – Это – поощрение неравноправия. Вы не верите, что женщина может быть настоящим художником?

Он помолчал, явно выжидая, пока очередь на лестнице рассеется и они выйдут на улицу, потом ответил неожиданно серьёзно:

– Я верю в то, что настоящего художника нельзя сделать, им можно только родиться.

– Так зачем же вы ходите к Филонову? – удивилась Ося.

– Я верю в то, что настоящий художник не имеет ни пола, ни возраста, ни национальности. Он не позволяет себе опускаться до таких мелочей. Это очень трудно, но Филонов это сумел.

Несколько минут они шли молча, Ося размышляла над его словами, потом вдруг спохватилась, поняла, что он идёт рядом, совсем не в ту сторону, в какую ему нужно идти. Он поймал её взгляд, сказал, улыбаясь:

– Захотелось составить вам компанию.

– Зачем?

– Ну вот уж сразу и зачем. Просто так, для удовольствия поболтать с девушкой своего круга.

– Какого круга?

– Doskonale rozumiesz, co mam na mysli[25 - Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду (польск.).], – по-польски ответил он.

С этого дня они начали встречаться. Хотя правильнее было бы сказать – провожаться. Дважды в неделю Яник провожал её от Карповки до дома, доводил до подъездной двери, вежливо прощался и уходил, а Ося долго стояла в подъезде, следя сквозь неплотно прикрытую дверь, как он неторопливо пересекает двор и скрывается за углом. Иногда она загадывала: если обернётся, то всё будет хорошо. Он никогда не оборачивался.

Кроме польских корней, у них нашлось ещё много общего: они любили те же книги, ту же музыку, те же картины, их раздражали похожие вещи и похожие вещи радовали, даже детские воспоминания у них были похожи. С ним было легко и интересно, с ним она не боялась своего прошлого, не стеснялась своей биографии. Даже сдержанность его поначалу ей льстила, но спустя пару месяцев начала раздражать, а через полгода она решила со вздохом, что они просто друзья. Было грустно, но она утешала себя тем, что друзьями можно оставаться всю жизнь, а любовь ни к чему хорошему не приводит, достаточно она насмотрелась на подружек и на их роковые романы. Да и замуж она не собиралась, она привыкла быть одна, сама решать, когда и куда пойти, чем заняться и на что потратить деньги.

Летом среди филоновцев случился раскол. Ссоры и споры бывали и раньше: слишком много молодых, талантливых, энергичных людей набивалось в филоновскую келью, даже его непререкаемый авторитет не мог удержать всех в одних и тех же жёстких рамках. Но такой серьёзный раскол случился впервые. Началось всё, как часто бывает, с пустяка. Появилась новая ученица, вздорная немолодая дама, Филонов сделал ей постановку, она ходила на занятия. Выставка в Академии художеств всё ещё шла, филоновцы по очереди дежурили у картин, объясняли всем желающим, что такое принцип сделанности и аналитическое искусство. Новенькая тоже пыталась объяснять, очень неуклюже и неправильно. Филонов запретил ей появляться на выставке, она покаялась и согласилась, но приходить и говорить не перестала. Ученики называли это профанацией, требовали её прогнать, запретить ей называть себя членом МАИ. Тогда взбунтовался Филонов, сказал, что не позволит никого изгонять, что любому можно объяснить, нужно только терпение и время. С ним не согласились, были сказаны резкие, неприятные слова; все прежние, подавляемые его авторитетом несогласия вылезли наружу. У Филонова кончилось терпение, он сказал сухо:

– Если нам больше не по пути, те, кто со мной, – отойдите налево. Те, кто против, – направо.

Ося отошла влево. Не потому, что была за новую ученицу, а потому, что метод был филоновский, и мастерская – филоновская, и нельзя было так его предавать. Но многие, не меньше двух третей, отошли вправо. Яника не было, и от Филонова Ося побежала на Васильевский остров, где он по-прежнему жил вдвоём с приятелем. Подняться к ним она не решилась, вызвала Яника на улицу, рассказала ему, что произошло. Он слушал невнимательно, думал о чём-то своём. Ося даже обиделась, спросила:

– Тебе всё равно?

– Я хожу общаться с Павлом Николаевичем, а не с его учениками, – пожав плечами, ответил Яник.

– А если всё развалится, и он перестанет учить?

– Рано или поздно это должно произойти.

– Тогда до свидания, – рассердилась Ося. – Тогда нам не о чём говорить.

Она повернулась, собираясь уходить, но не успела: он взял её за руку, с силой развернул к себе и сказал:

– Вот тут ты ошибаешься. Как раз сейчас нам есть о чём поговорить.

– О чём? – робко спросила Ося, радуясь, что темно и не видно, как она покраснела.

– О нас, – жёстко выговорил он. – О нас с тобой.