– И что мне, по-вашему, с ними делать?
С грустным презрением, благородным движением руки он отстранил графиню от себя:
– Нет, ваше сиятельство, нет, я не возьму эти купюры. Их я возьму только вместе с другими. Я цельный человек, мне нужно все целиком. Когда вы сможете передать мне всю сумму?
– Сколько времени вы мне дадите? Неделю? – спросила графиня, все еще надеясь собрать деньги у знакомых.
– Графиня де Сен-При, неужели церковь ошиблась? Неделя? Я скажу вам только два слова: папа ожидает! – Он воздел руки к небу. – Что же это! Вы удостоены чрезвычайной чести, в ваших руках его спасение, а вы медлите! Страшитесь, графиня, страшитесь, как бы Господь наш в день вашего спасения не заставил несостоятельную душу вашу так же медлить и томиться у райских врат!
Он стал грозен и страшен, потом вдруг поднес к губам крестик на четках и забылся в краткой молитве.
– Но мне же нужно время написать в Париж? – в отчаянье простонала графиня.
– Пошлите телеграмму! Пусть ваш банкир перечислит шестьдесят тысяч в парижское отделение «Земельного кредита», а они телеграфом дадут своему отделению в По распоряжение выплатить вам означенную сумму. Пустяковое дело.
– У меня есть деньги на счету в По, – решилась она.
– В банке?
– Как раз в «Земельном кредите».
Тут аббат совершенно возмутился:
– О! Ваше сиятельство, что же вы так долго крутили, пока не сказали это мне? Так-то вы показываете ваше усердие? Что вы скажете, если теперь я вовсе откажусь от вашего содействия?
Он заходил по комнате, заложив руки за спину, словно заранее настроенный против всего, что может услышать:
– Это более, нежели теплохладность, – он пощелкал языком, показывая свое отвращение, – это почти служение двум господам…
– Господин аббат, умоляю вас…
Еще с минуту аббат ходил все так же насупленно и непреклонно. Наконец сказал:
– Вы, я знаю, знакомы с аббатом Буденом; сегодня я с ним как раз обедаю… – он вынул из кармана часы, – и уже опаздываю. Выпишите чек на его имя; он получит за меня эти шестьдесят тысяч и тут же мне передаст. Когда увидите его, скажите просто, что это вклад на поминальную часовню; он человек не болтливый, знает жизнь и допытываться ни до чего не станет. Ну! Чего вы еще ждете?
Графиня, в забытьи лежавшая на канапе, встала, подошла к маленькому секретеру, открыла его, достала оливковый блокнот и продолговатыми буквами исписала одну из его страниц.
– Простите меня, ваше сиятельство, что я сейчас был с вами несколько резок, – сказал аббат, смягчившись, принимая протянутый чек. – Ведь сейчас на карте столько стоит!
Он положил чек во внутренний карман.
– Благодарить вас было бы нечестиво, не правда ли? Даже во имя того, в чьих руках я всего лишь недостойное орудие…
Он всхлипнул, спрятав рыдание в галстуке, но тут же опомнился, топнул ногой и торопливо прошептал что-то не по-французски.
– Вы итальянец? – спросила графиня.
– Испанец. Прямота моих чувств выдает меня.
– Но не акцент. Впрочем, вы очень чисто говорите по-французски.
– Вы мне льстите, графиня. Простите, что покидаю вас так поспешно. Благодаря нашей маленькой комбинации я уже вечером смогу быть в Нарбонне, где меня с нетерпением ожидает архиепископ. Прощайте!
Он взял ее за обе руки и, чуть откинувшись, пристально посмотрел ей в глаза:
– Прощайте, графиня де Сен-При, и помните: одно ваше слово может все погубить.
Не успел он выйти, как графиня бросилась к звонку:
– Амелия, скажите Пьеру, чтобы коляска дожидалась меня готовая, после обеда сразу поедем в город. Да, вот еще! Пусть Жермен садится на велосипед и сейчас же отвезет госпоже Лилиссуар записочку – вот эту…
Стоя у секретера, который так и оставался открытым, она написала:
«Милостивая государыня, я сейчас к вам заеду. Ждите меня часа в два, у меня к вам очень важное дело. Сделайте так, чтобы мы были только вдвоем».
Подписалась, запечатала конверт и отдала его Амелии.
II
Госпожа Лилиссуар, урожденная Пьерди, младшая сестра Вероники Арман-Дюбуа и Маргариты де Барайуль, носила нелепое имя Арника. Ботаник Филибер Пьерди, при Второй империи довольно известный своими злоключениями в браке, смолоду намеревался называть будущих детей цветочными именами. Имя Вероника, полученное старшей дочерью, кое-кто из знакомых счел не совсем обычным, но когда после Маргариты отец стал слышать, что опошлился, уступил общим вкусам, скатился в заурядность, он возмутился и сразу же решил третье свое произведение наградить именем столь откровенно ботаническим, что все злые языки смолкнут.
Характер у Филибера быстро портился, и вскоре после рождения Арники он расстался с женой, оставил столицу и переехал в По. Супруга его зиму проводила в Париже, но с первыми вешними деньками возвращалась в Тарб – свой родной город, – и селила у себя в старом фамильном доме двух старших дочерей.
Вероника и Маргарита делили год между По и Тарбом. Маленькой же Арникой мать и сестры пренебрегали – и действительно она, по правде сказать, была простовата и не столько хороша собой, сколько трогательна, – так что зимой и летом она оставалась при отце.
Самой большой радостью девочки было собирать вместе с ним гербарий вокруг города, но часто этот маньяк, поддаваясь озлобленному настроению, оставлял ее дома, один отправлялся в нескончаемый поход, возвращался, не чуя ног, и после ужина сразу кидался в кровать, не одарив дочку ни словом, ни улыбкой. В поэтические минуты он играл на флейте, без конца твердя все одни и те же мелодии. Все остальное время скрупулезно вырисовывал портреты разных цветов.
За ребенком смотрела старая служанка по прозвищу Резеда, ведавшая кухней и прочим хозяйством; она потихоньку учила Арнику тому немногому, что знала сама. При таком воспитании девочка к семи годам еле-еле читала. В конце концов уважение к окружающим все же надоумило Филибера отдать Арнику в пансион вдовы Семен, преподававшей начатки знаний дюжине девочек и нескольким очень маленьким мальчикам.
До этого дня Арника Пьерди, беззащитная и беззлобная, даже не подозревала, какая у нее смешная фамилия. Поступив в пансион, она убедилась в этом немедленно; под волной насмешек девочка согнулась, как лента водоросли, покраснела, побледнела, заплакала, а госпожа Семен разом наказала за непристойное поведение весь класс и своим неловким поступком безобидные поначалу шуточки сделала злобными.
Длинная, дряблая, хилая, хмурая стояла Арника посередине маленького класса, а когда госпожа Семен указала: «Садись, Пьерди, за третью парту слева», – все началось пуще прежнего, невзирая на любые учительские кары.
Бедняжка Арника! Жизнь уже простиралась перед нею длинной пустынной дорогой, обсаженной колкостями, с обидами на обочинах. По счастью, госпожа Семен не осталась бесчувственной к ее страданиям, и вскоре малышка обрела убежище у колен вдовицы.
Арника частенько оставалась после уроков в пансионе, потому что отца можно было дома и не застать. У госпожи Семен была дочь лет на семь старше Арники, немножко горбатая, но симпатичная; в надежде зацепить ей мужа, госпожа Семен воскресными вечерами принимала гостей, а дважды в год даже устраивала маленькие домашние утренники с декламацией и танцульками; туда являлись некоторые бывшие воспитанницы в сопровождении родителей – из благодарности, и некоторые молодые люди без средств и без будущего – от нечего делать. Арника тоже бывала на всех этих сборищах: цветочек невзрачный, скромный до неприметности – и все же ее приметили.
В четырнадцать лет она лишилась отца, и вдова Семен приютила сироту; сестры были гораздо старше ее и навещали только изредка. Но в одну из таких редких встреч Маргарита и увидела в первый раз того, кто два года спустя стал ее мужем: Жюльюс де Барайуль, которому тогда было двадцать восемь лет, приехал в деревню к своему деду Роберу, поселившемуся, как мы уже говорили, в окрестностях По через малое время после присоединения герцогства Пармского к Франции.
Блестящий брак Маргариты (впрочем, девицы Пьерди были не вовсе бесприданницы) сделал сестру еще более недосягаемой в ослепленных глазах Арники; она понимала: никогда, склонившись над ней, не вдохнет ее аромат никакой граф, никакой Жюльюс. Завидно было и то, что сестре удалось распрощаться с обидной фамилией Пьерди. Маргарита – имя прелестное; как чудно оно звучало вместе с фамилией де Барайуль! И увы – с любой замужней фамилией останется просто смешным имя Арника.
Бунтуя против действительности, ее нерасцветшая истерзанная душа попробовала обратиться к поэзии. В шестнадцать лет она обрамляла свое бледное лицо висячими локонами, которые зовут «покаянными», а ее задумчивые голубые глаза сами дивились соседству с черными волосами. Голос ее был бесцветен, но нисколько не груб; она декламировала стихи и пыталась сама писать их. Поэтичным она считала все, что давало ей бежать от жизни.
Завсегдатаями вечеров госпожи Семен были два юноши, которых с самого детства сблизила друг с другом нежнейшая дружба. Один был не слишком высок, но сутул, не столько худ, сколько сухощав, с волосами не столько светлыми, сколько белесыми, с гордым носом и робким взглядом: то был Амедей Лилиссуар. Другой, коротенький и толстый, с жесткими черными волосами над низким лбом, по странной привычке всегда ходил со склоненной на левое плечо головой, с раскрытым ртом и протянутой вперед правой рукой: вот описание Гастона Блафаффаса. Отец Амедея был мраморщик, делал надгробные памятники и торговал похоронными венками; Гастон был сыном крупного аптекаря.
(Как ни странно может показаться, фамилия Блафаффас очень распространена в деревнях предгорий Пиренеев, причем она еще и пишется по-разному, так что в одном лишь большом селе, где автору этих строк пришлось принимать экзамены, встретились вывески нотариуса Блаффаффаса, цирюльника Блафафаза и мясника Блаффафасса; на мой вопрос они отказывались признать между собой какое-либо родство, и каждый из них довольно презрительно говорил, что другие варианты его фамилии весьма неизящны по написанию. Но эти филологические заметки могут заинтересовать лишь крайне ограниченный круг читателей.)
Как жили бы Лилиссуар и Блафаффас друг без друга? И представить себе невозможно. На переменах в лицее они всегда держались вместе; над ними непрестанно глумились – они друг друга утешали, поддерживали, помогали терпеть. Их прозвали Блафафуарами. Обоим дружба их казалась ковчегом спасения, оазисом в беспощадной пустыне жизни. Не успевал один вкусить какую-либо радость, как желал уже разделить ее с другом, или, вернее сказать, ничто для них не было радостью, если они ее вкушали без друга.