Антанас Шкема
Белый саван
Белый саван
Благословенны идиоты, ибо они
самые счастливые люди на земле.
Чрезмерное мудрствование подобно глупости;
чрезмерное краснобайство подобно заиканию.
Лао-цзыЛапяйский органист заикался при разговоре,
но пел красиво.
Из людских пересудовВступление
B.M.T. Broadway line[1]. Экспресс останавливается. Антанас Гаршва выходит на перрон. Время послеобеденное: без шести четыре. Он шагает по почти пустому перрону. Две негритянки в зеленых платьях наблюдают за выходящими пассажирами. Гаршва поднимает воротник своей шотландской рубашки. Почему-то мерзнут пальцы рук и ног, хотя в Нью-Йорке стоит август месяц. Гаршва поднимается вверх по ступенькам. Блестят начищенные мокасины. На правом мизинце – золотое кольцо, подарок матери, память о бабушке. На кольце выгравировано: 1864 год, как раз год восстания. Светловолосый дворянин почтительно замер, пав на колени у ног женщины. Возможно, я умру, досточтимая госпожа, если погибну, последними моими словами будут: я люблю вас, простите великодушно за дерзость, люблю тебя…
Гаршва идет по подземному переходу, направляясь на 34-ю улицу. В витринах стоят манекены. Ну почему в таких витринах не устраивают паноптикумы? Скажем, вот замер с серьезным видом восковой Наполеон, одна рука засунута за отворот сюртука, а рядом – восковая девушка из Bronx[2]. Цена платья – всего двадцать четыре доллара. Тук-тук-тук-тук. Сердце бьется слишком часто. Хочется, чтобы поскорее согрелись пальцы на ногах и руках. Плохо, когда мерзнешь перед самой работой. Зато в кармане таблетки. Значит, полный порядок. Большинство гениев были тяжело больны. Be glad you’re neurotic[3]. Книгу эту написал Louis Е. Bisch, М. D. Ph. D. [4]. Два доктора в одном лице. Этот двойной Louis Е. Bisch утверждает: Александр Великий, Наполеон, Микеланджело, Паскаль, Поп, Эдгар По, ОТенри, Уолт Уитмен, Мольер, Стивенсон – неврастеники. Список весьма убедительный. И заключают его: dr. L. Е. Bisch и А.Гаршва.
Тут Антанас Гаршва сворачивает направо. Снова ступеньки. Слишком много этих ступенек, явный перебор. Неужели сюрреализм терпит крах? Пускай. Я построю костел святой Анны в Вашингтонском сквере (прав Наполеон, возжелав перенести этот костел в Париж), и туда войдут красивые монашки с желтыми свечами в своих невинных руках. Эляна видела, как в 1941 году из Вильнюса большевики вывозили монахинь. Везли их на обшарпанном грузовике: улочка была вымощена неровно, грузовик трясло, и вытянувшиеся в струнку монахини падали – они ведь не занимались спортом. У бортов расположились охранники и прикладами винтовок отталкивали падавших на них монашек. Одной даже пробили лоб, и она не вытирала со лба кровь, наверное, у нее не нашлось носового платка.
Антанас Гаршва выходит на улицу через стеклянную дверь мастерской готового платья «Гимбелс». Он придерживает дверь, пока в нее проскальзывает веснушчатая девушка с накладной грудью, шестьдесят семь центов за пару. Но обращать на нее внимание он не станет. Эляна, он ее просто не заметит. Эляна, я подарю тебе кольцо с карнеолом и забытый трамвайный вагон с площади Queens[5]. Эляна, ты вылепишь для меня голову дворянина, она там, на карнизе дома, на улице Пилимо, в Вильнюсе. Эляна… ведь ты же не хочешь, чтобы я плакал.
Антанас Гаршва идет вдоль тридцать четвертой улицы. В свой отель. Вот закусочная: 7up, кока-кола, сандвичи с окороком, с сыром; итальянские бутерброды с салатом. Вот магазин: прочные башмаки из Англии, клетчатые носки, чулки. Эляна, я подарю тебе чулки. Ты неаккуратная. Чулки у тебя на ногах вечно перекручены, шов перекошен, да сними ты их, сними. Я сам натяну чулки на твои ноги, когда их куплю. Туго натяну. Эляна, мне нравится повторять твое имя. В темпе французского вальса. Эляна, Эля-на, Эля-на-а. Немного грусти, немного вкуса, esprit[6]. Панглос был профессором метафизико-теолого-космологонигологии. Камни нужны для возведения твердынь, проповедовал он. Дороги – это средство сообщения, утверждал один из министров путей сообщения. Твое имя нужно для того, чтобы вспоминать о тебе. Все очень мудро. Хочу снова целовать тебя. Благоразумно. Только в губы, только в губы. Я начерчу магический знак у тебя на горле, нарисую мелом меч Тристана и Изольды. И ниже не стану тебя целовать. Тук-тук, тук-тук. Слава Богу, пальцы на руках и ногах больше не мерзнут. Эля-на – Эля-на-Эля-на-Эля-на-а. Вот и мой отель.
Антанас Гаршва входит в дверь for employees[7], машет watchmany[8] в стеклянной будочке, вытаскивает белую карточку из прорези на черной доске. На карточке – фамилия, elevator operator[9], дни, часы. «Цакт» – компостирует часовой механизм в металлической коробочке. Четыре часа и одна минута. Сердце – «тук», часы – «цакт». Watchman бродят ночами с часами на животе, запрятанными в кожаные футляры и постоянно фиксирующими время. По всем углам отеля вмонтированы стальные стержни. «Цакт» – и готово. Сработал компостер. Часы, подобно проститутке, переходят из дома в дом. Каждые два часы watchman может сделать перекур, в такие мгновения часы отдыхают на его дряблом животе. «Солнечные часы в моем сгинувшем замке спят на песке», – написал литовский поэт.
Антанас Гаршва спускается по ступенькам в подвал. На пути ему попадается негр, которому оторвало правую руку по локоть машиной для производства мороженого. Тот интересуется:
– Как поживаешь?
Гаршва отвечает:
– Хорошо, а ты?
Негр ничего не говорит в ответ и продолжает взбираться наверх. Однажды он внезапно почувствовал жар, рука упала на кусок льда и, наверное, растопила его. Этот негр – фанатик. Ему платят один доллар и четырнадцать центов в час.
Антанас Гаршва идет подвальными коридорами. Вдоль стен рядами стоят жестяные бочки. Трубы парового отопления выведены наружу и крепятся прямо на потолке. До них легко достать рукой. Но в этом нет нужды. Пальцы у него теплые. Кровь разогнал сам организм. Леонардо да Винчи напрасно интересовался анатомией. Лучше бы написал еще одну «Тайную вечерю», на холсте «Вечеря» бы не плесневела. А мне лучше не ходить в таверну и не беседовать с симпатичным мужем Эляны.
Кабы я сумела, кабы возомнила,Я бы тот передникна два поделила,А передник новый, зелены узоры.Антанас Гаршва попадает в помещение раздевалки. И сразу в нос шибает привычным тяжелым духом. Тут же рядом – отхожее место. Между стульчаками легкие перегородки, когда по соседству с тобой кто-нибудь восседает, тебе отлично видны его башмаки и спущенные штаны. Здесь же умывальники и зеркала. Местная инструкция гласит: служащий отеля обязан быть чистоплотным и тщательно причесанным. Запрещается иметь на лбу прядь в поэтическом беспорядке. Еще запрещены желтые туфли и курение в помещении на виду у обитателей отеля. Я помню слова старичка капеллана, обращенные к нам, детям. «Вот вам пример ся. Ребенок ся, красивенький ся, чистенький ся, намытый ся». О, как мы ненавидели нашего первого ученика!
– Чего печальный такой сегодня, Топу? – спрашивает лифтер Joe. Это крупный, розовощекий парень. Он сидит на скамье и листает клавир «Фауста». Учится петь баритоном.
– «Я должен уж покинуть этот мир…», – поет Антанас Гаршва. – Так звучит по-литовски ария Валентина.
– Музыкальный язык, – говорит Joe.
«Вот я и посол литовского народа», – думает про себя Гаршва.
Справа – дверной проем, в проеме виднеются зеленые шкафчики для одежды. Антанас Гаршва отпирает свой шкафчик и расстегивает пуговицу на вороте шотландской рубашки. Раздевается он неторопливо. Какое-то мгновение он совершенно один. Не будь Вильнюса, Эляна бы не рассказала о нем. А если бы на стене не висела женщина (в руках у нее скрипка, точь-в-точь молитвенник, волосы распущены и синие-синие), я бы не заговорил о ней. И не услышал бы легенду о клавесине, и меня бы не допрашивали судьи. «Ein alltaglicher Vorgang A. hat mit В., aus H ein wichtiges Geschaft abzuschliessen…» [10] и так далее. Треугольник: жена, любовник, муж. Облитовившийся актер взмахнул ручонкой и произнес из «Буриданова осла»: «Я любовник!» Что это со мной сегодня? Один образ наплывает на другой. Может, проглотить таблетку? Сегодня воскресенье, сегодня трудный денек.
Антанас Гаршва снимает с вешалки униформу лифтера: синие брюки с красным кантом и свекольного цвета сюртук с синими отворотами, с «золотыми» пуговицами, с плетеными галунами. На отворотах сюртука с обеих сторон посверкивают номера. 87-й слева, 87-й справа. Если гость недоволен лифтером, он может, вспомнив номер, пожаловаться на него диспетчеру. «87-й, сукин сын, поднял меня на четыре этажа выше, 87-й, 87-й, 87-й, из-за этого сукиного сына я пробыл в тесной коробке на две минуты дольше, проклятый балбес 87-й!» Приятно ругаться цифрами. Приятно оперировать числами. 24 035 – в Сибирь. Приятно. 47 погибли в авиакатастрофе. Приятно. Продано 7 038 456 иголок. Приятно. В эту ночь Mister X. будет счастлив трижды. Приятно. Сегодня Miss Y. умерла однажды. Приятно. В данный момент я один и посему проглочу одну таблетку. И мне тоже станет намного приятнее. Антанас Гаршва нащупывает в кармане брюк желтый и продолговатый целлулоидный пистон, глотает его. Затем усаживается на брошенный ящик и ждет. Тук-тук, тук-тук – это мое сердце. Стук его отдается в мозгах, в жилах, в мечтах.
Лен, леночек,Милый мой цветочек, ай туто,Милый мой цветочек, ратуто —Дождь моросит, туто!Голубой цветик, ай ратуто!Доктор Игнас любит литовские народные песни. Он повторяет наизусть целые куплеты, просвечивая больного, вгоняя ему иголку шприца, выписывая рецепт, пожимая руку. «Милый мой цветочек, ай ратуто, надеюсь увидеть вас в четверг бодрым и здоровым». Эту любовь к народным песням доктору Игнасу привил Гаршва еще в немецкое время в Каунасе. Доктор Игнас и сам сочиняет стихи в ожидании пациентов. Он долго советуется с Гаршвой по поводу каждой строфы. Его круглое личико покрывается девичьим румянцем, когда он слышит комплимент. Стихи его не претендуют на что-то неординарное, это вирши для себя. Доктор Игнас их не печатает. Он читает их Гаршве и своему отцу, с трудом одолевающему газеты.
Антанас Гаршва посетил доктора Игнаса две недели назад. И снова тот просвечивал ему ребра рентгеном; снова ползла лента, и на ней высвечивались зигзаги, показывающие работу сердца; и снова накладывал резиновый жгут на обнаженную руку, а ртутный столбик поднимался до определенной отметки, – доктор мерял кровяное давление; и снова на него глядели внимательные глаза.
«Ой, ты, рожь моя, ты чего колышешься?» – произнес доктор Игнас, когда они оба уселись в кабинете возле письменного стола, напротив друг друга. Антанас Гаршва ждал приговора. Доктор Игнас молчал. Его ангельская головка свесилась на грудь, желтые волосы блестели на широком черепе, две печальные складки пролегли возле носа, в зеркальных стеклах роговых очков отражалось почти византийское лицо Гаршвы. В тишине они курили сигареты, Гаршва и доктор. Цветные карандаши, засунутые в карандашницу, имитирующую бейсбольный мячик, приобрели вдруг серый оттенок.
– Жду твоего нового стихотворения, – проговорил Антанас Гаршва. Доктор Игнас снял роговые очки и положил их поверх рецептурных бланков. Он моргал, как большинство близоруких людей.
– Да я не написал пока, – с грустью заметил он.
– Почему?
– Ты бы мог не работать какое-то время? – спросил доктор Игнас.
– Дела обстоят столь серьезно? – поинтересовался Гаршва.
– Ничего трагичного, однако…
– … однако я возвращаюсь в усадьбу и встречаю матушку, в руках у нее зажженные свечки, – стал вспоминать вслух Гаршва. И это тихое воспоминание возвратило ему летний вечер, озеро, желтые кувшинки, удаляющееся мычание коров, загорелые ноги Йоне в белых туфельках и долетающую издалека песню. Вечер в литовской глуши, где главным богатеем был еврей Миллер, торговавший сардинами, которые ему доставляли из Каунаса.
– Можешь сказать точнее?
– Пока никакой трагедии. Придешь послезавтра, осмотрю тебя еще раз и тогда скажу точно. Если твои денежные дела плохи, я помогу.
Голова доктора Игнаса еще больше склонилась на грудь.
– Хотелось бы до среды поработать, в среду получу кругленькую сумму, – сказал Антанас Гаршва.
– Дерзай, но обязательно загляни послезавтра. – Гаршва встал и направился к двери. У порога они пожали друг другу руки.
– Во темнице пчелка, во темнице серенькая! – произнес Гаршва.
– Пчелка, пчелка, соты ткала! Жду тебя послезавтра, – откликнулся доктор Игнас.
Гаршва бросает взгляд на ручные часы. Пятнадцать минут до старта. Неужели действительно никакой трагедии? В этом году и впрямь никаких трагедий. В нью-йоркских театрах, не успевших развалиться, идут пьесы и комедии. В музеях демонстрируются котурны. В шкафчике для одежды висят шотландская рубашка и коричневые брюки. Модернизированный Иоганн Штраус – вот кого напоминает эта лифтерская униформа. Человек в опереточном одеянии может вдруг заболеть, и его номер 87-й. Я так и не сходил к доктору Игнасу в назначенный день. Просто назавтра вызвал по телефону мужа Эляны, и мы встретились с ним в таверне у Стевенса. А может, плюнуть на работу, стащить с себя униформу и навестить доктора Игнаса? Как-то неуютно здесь. Очертания распахнутой дверцы облупленного шкафа напоминают гигантское ухо. Кто запретил сюрреализм в литовской литературе? Может, Мажвидас? Бросьте вы этих Каукасов[11], Жямяпатисов и Лауксаргасов, лучше берите меня и читайте. Никак не могу снять униформу. Я – литовский домовой из оперетты Иоганна Штрауса. Берите меня, губите и, когда станете губить меня, тогда все и поймете. В нынешнем году не случилось совершенно никаких трагедий. Есть только обшарпанные дверцы облупившегося шкафчика, ящик из-под кока-колы, несколько минут до старта. Тук-тук, тук-тук – в висках, в жилах, в мечтах. Берите же меня, елки-палки зеленые! Целлулоидный пистон растаял, горький порошок щекочет мозги. Ну, вот уже и спокойнее, вот и полегчало тебе, 87-й. На цифрах проступил какой-то химический налет. Эляна, я не подарю тебе кольцо с карнеолом, я не подарю тебе забытый вагон с площади Queens. Эляна, теперь мне все равно, меня обуяло полное равнодушие.
1
Днем в таверне у Стевенса спокойно. За углом гомонит бойкая Bedford Avenue, и случайные выпивохи редко сюда заглядывают. Клиентура Стевенса (Стяпонавичюса) – рабочий люд. Они любят нагрянуть вечером, в конце недели, и на откормленном, пронырливом лице Стевенса тотчас расцветает услужливая улыбка. И руки начинают двигаться механически, механически он сыплет остротами, механически кивает головой, когда приходится сочувствовать какому-нибудь несчастному пьянице. Таков Стевенс.
В десять часов утра, когда в дверях возник Антанас Гаршва, Стевенс читал Daily News в пустой таверне. Стевенсу нравился этот стройный, слегка сутулящийся, светловолосый мужчина. Он частенько заходил сюда в дневное время, у него был приятный голос, и он не любил хвастаться или жаловаться. Стевенса вполне устраивали их отношения – отношения владельца таверны и ее завсегдатая. Болтая с Антанасом Гаршвой, Стевенс всякий раз убеждался, насколько правильно устроена его собственная жизнь.
Антанас Гаршва снова видел перед собой знакомые предметы и знакомого человека. Светлые прозрачные бокалы, накрытые розоватыми клетчатыми скатерками, пока еще чисто подметенный пол. Сияли зеркала, основательно надраенная стойка бара, красная клеенка на высоких стульях, телевизор в углу под потолком, музыкальный автомат, посверкивали напитки в бутылках. И только пыльные рожи старых боксеров висели по стенам, подобно неприкосновенным реликвиям.
Антанас Гаршва снова вдыхал легкий, стойкий даже при открытых окнах запах пива и мочи. Услышав шелест Daily News, он произнес:
– Привет, мистер Стевенс!
– Привет, мистер Гаршва!
На лице хозяина проступила улыбка – самый любезный вариант услужливости.
– Мать задушила подушкой трехлетнего ребенка, а сама выпрыгнула в окно четвертого этажа. Это случилось в Bronx, – любезно проинформировал Стевенс.
– Далековато. Может, «Белой Лошади» плеснешь?
– Весть добрую, что ли, получил, раз пьешь шотландский виски? – поинтересовался Стевенс. – Скоро сюда подойдет еще один клиент. Надо поговорить. Важное дело.
Гаршва устроился за стойкой. В зеркале он видел свое лицо в обрамлении бутылок. Бледное и поблекшее, с темными подглазинами, и синие губы. Маску, отражавшуюся в зеркале, так и хотелось сорвать и смять.
– Хорошая у тебя корчма, Стевенс. Я бы купил такую.
– Ты копи, а я тебе потом эту корчму продам, – пообещал Стевенс, наливая шотландский виски из булькающей бутылки.
Торопливый глоток, и сразу учащенное дыхание, красные пятна на скулах.
«А парень-то не очень здоров», – подумал Стевенс.
– Если повезет, приглашу тебя поначалу партнером, сказал Гаршва. – Налей-ка.
– О.К.Yea… [12]
Солнечные квадраты пролегли вдоль половиц. Вспыхнул, засветился колпак на музыкальном автомате – стеклянный, волшебный шар: в нем отразилось внутреннее помещение таверны, вытянулась дальняя перспектива, отодвинулись куда-то назад двери, зыбким предчувствием обозначилась далекая улица. В шатком изгибе застыли мебель и люди. Антанас Гаршва сделал еще глоток.
Лицо в зеркале затуманилось, глаза заблестели. «Excited, excited [13], он трет ладонями стойку», – осенило Стевенса. Белый песик потерся о наружную дверь и убежал, задрав хвост. На стойке бара лежали даймы и никели[14] – сдачу не принято тут же ссыпать в карман.
– Славная погодка, – заметил Гаршва.
– Yea. Уже не жарко, – согласился Стевенс.
Муж Эляны распахнул дверь таверны. Широкоплечий, темноволосый, с голубыми глазами, в давно не глаженном сером костюме, в спортивной рубашке, с выступающим вперед подбородком, упрямый и печальный, точно заблудившийся кентавр. Он выжидательно замер у двери. Гаршва сполз с высокого стула. Муж Эляны ждал, чуть подавшись вперед, и его коротко остриженные волосы воинственно торчали дыбом. Гаршва сделал несколько шагов. Оба стояли друг против друга до тех пор, пока в их глазах не промелькнуло решение: руки друг другу не подавать. «Если возникнет потасовка, Гаршва свое схлопочет», – решил Стевенс.
– Давайте присядем, – предложил Гаршва. Они выбрали столик рядом с музыкальным автоматом. – Что будете пить?
– А вы что пьете?
– «Белую лошадь». Заказать?
– Ага.
– Две, – Гаршва вскинул два пальца.
– И два стакана сельтерской.
Вернулся тот самый песик, опять потерся о дверь таверны и исчез. Стевенс принес рюмки и стаканы и, зайдя за стойку, углубился в газету. Шелест газеты и учащенное дыхание Гаршвы какое-то время были единственными звуками, раздававшимися в таверне. Муж Эляны вылил виски в стакан с сельтерской.
– А я не смешиваю, – заметил Гаршва.
– Знаю, – откликнулся муж Эляны.
У Гаршвы дрогнули веки.
– Мне Эляна говорила.
– Она рассказывала обо мне?
– Она призналась.
Муж Эляны с завидным спокойствием потягивал разбавленный виски.
– Я даже принял решение убить вас.
– Приняли решение?
– Да. Но потом передумал. Любовь сильнее смерти, не так ли, вы должны лучше знать, вы – поэт.
– Дурацкое дело. А я вызвал вас сюда… потому что совершенно противоположного мнения на сей счет.
Муж Эляны резко поставил стакан на стол. Несколько капель выплеснулось на розовую скатерть.
– Смерть сильнее любви, – проговорил Гаршва.
– Я всего лишь инженер, – муж Эляны. – И не умею мыслить так туманно. Поясните.
«Если завяжется потасовка, я подсоблю Гаршве», – решил Стевенс.
– Вчера я навестил своего доктора.
– Знаю. Вчера вы потеряли сознание.
– Она вам все рассказала?
Гаршва в третий раз приложился к рюмке. Сделал глоток, провел по губам ладонью. Он внимал инженеру, как будто тот был ксендзом, отпускающим грехи. «Не нравится мне, что Гаршва так боится», – разозлился Стевенс и перевернул лист Daily News. В таверну ввалился небритый оборванец, утративший человеческий облик, и потребовал бокал пива. Воцарилась тишина. С Bedford Avenue донесся гул проносящихся мимо автомобилей.
– Я захотел Эляну. Она не согласилась. Мы проговорили всю ночь напролет. Вы можете быть спокойны, она верна вам. Она любит вас. – Гаршва говорил, поигрывая пустой рюмкой. Он вертел ее между пальцами, словно волчок, который никак не удается раскрутить. – Мне очень жаль, что так вышло, – проговорил он тихо.
– А вы любите Эляну? – спросил инженер, опять принявшись за виски.
– Очень, – еще тише признался Гаршва.
– Вы так серьезно больны?
– Схожу еще раз к доктору. Все выяснится.
Теперь уже инженер поднял два пальца, и Стевенс принес рюмки и стаканы. «А у моего парня, видать, неплохо подвешен язык. Этот господинчик на глазах становится сговорчивее», – подумал Стевенс и, вернувшись за стойку, налил подремывающему оборванцу бесплатный бокал пива.
– И что собираетесь делать?
Гаршва нерешительно поглядел на свою полную рюмку. Забавляться теперь было уже сложнее.
– Я отнюдь не романтик. Поэтому прыгать вниз с тридцать пятого этажа не стану. Я эстет и, даже будучи мертвым, не хочу, чтобы меня кто-то видел безобразно раздавленным.
– Не шутите. Что будете делать? – спросил инженер, сосредоточенно размешивая виски с сельтерской.
Гаршва разглаживал пальцами скатерть. Он внимательно посмотрел в спину любителя пива и ощутил, как пальцы рук и ног сковывает холод, ему захотелось услышать голос Эляны, он знал: если выпьет четвертую рюмку, скажет что-нибудь теплое и беспомощное.
– Ждать.
«Черт, чего он дергается!» – разволновался Стевенс и налил себе пива.
– Плохо мы оба начали, плохо, – проговорил вдруг инженер, наблюдая за Гаршвой немигающим взглядом. – Потолкуем вот так битых два часа и разойдемся ни с чем. Говорите свое слово, а я скажу свое – и подведем итог.
– Выступление я не готовил. Наверное, зря вас вызвал. Мы с Эляной приняли такое решение. Просить у вас развод. Но вам известно, что случилось. Однажды я уже отказывался от женщины по этим же причинам. Приходится отказываться и от Эляны. Последняя моя утрата. Видно, наша с вами встреча напрасна. Простите. Это было продиктовано обветшалой порядочностью. Что поделаешь, атавизм… И… мне думается, на этом можно расстаться, если не возражаете.
И Гаршва поднял рюмку.
– Поставь назад! Не смей пить, – строго велел инженер, и Гаршва послушался. – Тебе лечиться надо. Ляжешь в больницу?
– Не знаю. Как доктор решит. Пока он сказал только одно: мне следует бросить работу.
– Мы с Эляной навестим тебя. В больнице или дома. Черкни открытку.
Инженер выпил рюмку виски, предназначавшуюся Гаршве, затем свою, после чего поднялся. Покачиваясь, он приблизился к стойке и, бросив взгляд на задремавшего оборванца, произнес:
– С самого утра дрыхнет?
– Да это обычный бродяга, – пояснил Стевенс.
– Плачу за все.
Инженер вернулся к столику и протянул Гаршве руку.
– Поправляйся. Счастливо. До скорой встречи.
– Прощай.
Оба долго трясли друг другу руки. Кентавр просветлел лицом, узнав дорогу в рай, он благодарил симпатичного и стройного фавна. Солнечные блики упали на стойку бара, и выстроившиеся в зеркальных витринах бутылки засветились, словно древние минареты.
Инженер выпустил руку Гаршвы и удалился. Гаршва остался стоять у стойки. «Ну и story[15], не стали драться!» – подивился Стевенс и спросил:
– Бизнес O.K.?
– O.K. Я пойду.
– Вуе[16]. Приходи в субботу. Будут кальмары. Угощаю.
– Спасибо. Вуе.
Гаршва вышел на улицу и, остановившись, какое-то время озирался. Куда исчез песик, который терся о дверь и вилял хвостом?
Пять минут до старта. Антанас Гаршва оставляет в покое ящик. Смотрится в зеркало. Баритон уже куда-то пропал. Лицо не самое живописное. Следы, правда, остались. Прозелень вокруг носа. Зато глаза живые, и чувствую я себя не так уж скверно. Кардинал Эль Греко мне не конкурент. Красный цвет на его одежде глуше, чем у меня на униформе. Я развеселился, и меня больше не волнует атмосфера древних эллинов. Запах? Эляна или какие-то другие женщины – какая разница в конце концов? И это колыхание.
Антанас Гаршва направляется к back лифту[17]. И это покачивание. Запах становится острее, и лицо уже не имеет никакого значения. Запах, отвратительный для парикмахеров: пудра, разные втирания для роста волос, потные лбы. Ты вовсе не моя любимая. Ты – всего лишь послушное и смердящее колыхание. Я презираю твое звериное влечение. Ты – стульчак из уборной в уменьшенном виде. Ты забыта. Хотя и стучалась, колотила в дверь кулаками. Теперь я приравнял тебя ко всем другим женщинам, ведь я – холостяк, который чокнутых барынь выбирает куда охотнее, чем уличных. Я осторожен, Изольда? Я всего лишь поэт. И ты материал для моих новых стихов.