Берега дождя
Современная поэзия латышей: Выбор Сергея Морейно
Александрс Чакс
Aleksandrs Čaks
(1904–1950)
В русских переводах – Александр Чак. Первый латышский поэт европейского масштаба. Вернее, европейский поэт, писавший на латышском языке. Если заменить в его стихах Ригу на, скажем, Прагу, ничего не случится. Приняв историческую схему, согласно которой Возрождение вернуло в обиход церквей и анштальтов живые языки, по аналогии можем сказать, что Чак заставил латышскую поэзию говорить нормальной человеческой речью. А заодно научил ее петь, смеяться и плакать. Единственный подлинно большой латышский поэт, востребованный в Латвии русскоязычными. Символ есенинской чистой поэзии, культуры Латвии, ее золотого века.
Мороженое
Мороженое, мороженое!Как часто в трамваеехал я без билета,лишь бы только купить тебя!Мороженое,твои вафлирасцветают на всех углах городаза карманную мелочь,твои вафли,волшебно-желтые,как чайные розы в бульварных витринах,твои вафли,алые, как кровь,пунцовые,как дамские губы и ночные сигналы авто.Мороженое,наилучшие перышкия продал ради тебя,самые редкие маркис тиграми, пестрыми, как афиша,жирафами длинными, тонкими, как радиобашни.Мороженое,твой холод, возбуждающий, как эфир,я чувствовалострее,чем страх или губы девушек,ты,указатель возраста моей души,вместе с тобойя учился любитьвсю жизнь и ее тоску.Современная девушка
Я встретил еена узенькой улочке,в темноте,где кошки шнырялии пахло помойкой.А рядом на улицедудел лимузин,катясь к перекрестку,как будтоиграла губная гармошка.И я повел ее – в парк —на фильм о ковбоях.У неебыл элегантный плащи ноги хорошей формы.Сидя с ней рядом,я вдыхал слабый запахрезедыи гадал,кем бы она могла быть: —парикмахершей,кассиршей в какой-нибудь бакалее?..Трещал аппарат.Тьма пахла хвойным экстрактом,и она рассказала,что любит орехи,иногда папироску, секс,что видела виноград лишь за стеклом витрины,и что не знает,для чего она живет.В дивертисментепосле третьего номераона призналась,что я у нее буду, должно быть, четвертый любовник.В час ночиу неев комнатенкемы ели виногради начали целоваться.В двая уже славил Богаза то,что он создал Еву.Продавщица
В красивейший магазин на бульвареЗашел, чтобы выбрать носки.Мне их подавалабарышня среднего ростаовальными ноготками, блестящими, как маслины.И руки,сортировавшие пачки,пахли патентованным мыломи какими-то духами среднего достатка.Пожалуй, чуть великоватбыл вырез платья,ибо она была из тех,что после четвертой рюмкидоканчивают сигарету партнера,рассказывают армянские анекдотыи целуются при свете.Я, нагнувшись, шепнул ей:«Сегодня вечером в десятьв Жокей-клубе,десятый столик от двери».– Да, – сказала онаи взяла за носкина двадцать сантимов меньше.Улица Марияс
О, улица Марияс,монополияеврейских пройдохи ночных мотыльков —дай, я восславлю тебяв куплетах долгих и ладных,как шеи жирафов.Улица Марияс —бессовестная торговка —при луне и при солнцеты продаешь и скупаешьвсе,начиная с отбросови кончая божественной человеческой плотью.О, я знаю,что в теле твоем дрожащеместь что-то от нашего века —душе моей – коже змеиной —до боли родное;полна звериной тревоги,ты бьешься, как лошадь в схватках,как язык пса,которому жарко.О, улица Марияс!Еврейка
В вагонежарком, как калорифер,напротивменясидела – еврейка.Ее глазабыли влажны,как два блестящих каштана,а бедрапод юбочкой,короткой, как день декабря,перемалывали мое сердце.Она широко улыбалась —мне, гою,и зубы ее пылали,как буквы,из которых сложена фраза:– Я страстная женщина.Закон своих дедовона преступилалегко,как порог,как плевок на асфальте.Ясел с нею рядоми взялв ладонипод душистым пальтоее руку,цветущую,как тюльпан.И моя ногаприлипла к ее колену,словно марка к конверту,словно к телу хвостик мочала.Уже проклюнулось утроиз огромного яйца ночи,когда мы оставили тихонебольшую гостиницу.Прощание с окраинами
Окраины, с мной повсюду вы.Я пью до дна хмельную вашу брагу,И мне за это мягкий шелк листвыСтирает с губ оставшуюся влагу.Я ухожу, и пусть речной песокПрисыплет золотом мой след в полях бурьяна,Едва лишь вечер, важен и высок,Откроет совам глаз сквозные раны.Я не грущу – так сильно я устал.Вот только у забора на колениВ последний раз упал и целовалЯ золотые слезы на поленьях.Две вариации
1
Рига.Ночь.Желтки фонарей плавали в лужах.Дождьпересчитывал вишни в окрестных садах,выстукивая на листьях фокстроти швыряя косточки в воду каналов.Дальчернела окном,укутанным плотной тканью.Что же мне делатьв такую ночь,когда надевают галоши?Скрести душе подбородок,играть клавиры на нервах?Как устриц, глотать тоску?И я пошелна Московскую улицу,в бар, где толкутся жулики и проститутки, —грустить.Лампы Осрама —янтарно-желтые серьги —качались над моей головой.Мороженое, таяоранжевым яблоком,расплывалосьна блюдечке из хрусталя,как вытекший глаз.Где-то вакхическивыла цитра.Ночьсжала овальный барв объятиях свистящего черного шелка.Ближайшая липауронила свой листна мой одинокий столик.Я, взяв его в руки,целовал долго-долго:потому, что было у меня взаменничьих губ.Губ?Почему же я долженцеловать только губы?Почему не могуцеловатьэтот столик,прохладный и чистый, как девичий рот;стену,ту самую стену,над которой навислаженская туша,белая, как перетопленный жир?Ах, зачем губкам девушекотданамонополияна мой закипающий рот!Должно быть, затем,чтобы я здесь сидел,один на одинс неизбывной тоской,и слагал эти странные строфыо себе,которому нравятсягубы девушек больше всего на свете.2
Рига.Ночь.Пробилодвенадцать.Оранжевые лилии фонарейвнезапно увяли.Тьмаокутала лужичерным блестящим шелком.Как же мне встретить утро?Есть сливы,пощипывать вату воспоминаний,танговыстучать на зубах,из блюдец лакать тоску?И я пошелв сомнительный бар,где не было вощеного пола,где толпились воры и потаскушки, —грустить.За столикв углууселся,как причетник, постен и сух.В бокалепередо мнойотцветало пивооранжевой пеной,но губы моибыли пустыми и жадными,как береста.Зачем же яздесь сижу?За окнамивзмахом крыланалетало время,когда девушки ждутжалящих поцелуев,прикосновений рук,что помогут им снять башмаки,расстегнуть на боку платье;и стянутые чулки,как брошенную змеиную кожу,раскидать по углам.Зачем же яздесь сижу?Что я – схоронил свою мать?Или меня предал друг, и я плачу?Чак, что ты прячешь?..Почемуты не можешьсвою сверлящую, жгучую больи печальвыкричать всем,как сирена с утеса?Встаньи скажи,сколь невыносимыдля тебя эти пары,скользящие мимо,извиваясь с болезненным жаром,словно, танцуя, они бы хотели раздеться;что тебе уже некуда деться —скажи, что свет этот алыйколет глаза твоиострым кинжалом —скажи!Что,молчишь,тебе страшно?..Может, ты думаешь,что слова здесьуже не нужны,здесь,где повсюду плаваеталый дым,визжит музыка,а девки шепчут,нет – оруталчным взорам мужчинтолько изгибами бедер,сиянием голых колени томленьем грудей, —так ты полагаешь?Смешно!Тысидишь,постен и сух, как причетник,но – наблюдаешь,не пожал ли плечами хозяин,не смеются ли половые,и шлюхи,вон там,не качают ли жалостно головами:– Бедный поэт,он боленили ранен в неприличное место, —Шут,хочешь пугалом стать?Встань и хвати,хвати кулаком по столу,так,чтобы пивная кружкаисполнила пируэт,словно подстреленный заяц,чтобы подпрыгнулаваза с цветамии хрястнулась об пол,сверкая осколками,хвати кулакоми скажи:– Эй, вы,считающие,что я немощен,вы,преходящие,серая накипь,червивый плод,опавший до срока,вы —если яне запускаю глазакаждой встречной девчонке под кофту,если яне бросаюсь за каждымтолько что снятым с плиты поцелуемв ближайшую подворотню —вы – ничтожества – думаете,что я не знаю любви?Нет,я сам поклоняюсь идолу страсти,я люблю;люблю и буду любить всегда,но тольков своей любви – я вечности жажду!Олафс Стумбрс
Olafs Stumbrs
(1931–1996)
Спасаясь от ударов сталинского молота по гитлеровской наковальне, осенние беглецы 1944 года пересекали чужие рубежи со строчками Чака в голове и Латвией в сердце: и мальчик вместе с родителями оказывается в Германии, откуда позже переселится в Америку.
Его стихам присущи декларируемая сдержанность – так купальщик, входя в море, пробует ногой воду – и легкий акцент. Ностальгия, их доминанта, звучит сильно и страстно, но, думаю, останься Стумбрс на родине и переживи послевоенный геноцид, сумел бы заштопать своей поэтической иглой и более значительную из трещин мира, проходящих, согласно Гейне, сквозь сердце поэта.
Зеленый день
Я хочу Тебя,как мохнатый червяк хочет свежий капустный лист:прирожденный эстет, он несетне столько разрушительную силу обжорства,сколько желание выточить изящное кружево итак превратиться в бабочку.Я хочу Тебя,как серый морской валун хочет нежный борт корабля:смиривший гордыню, он ждетотнюдь не паники пассажиров в спасательном шлюпе,не агонии судна, встающего на дыбы, прежде чемкануть в гремучую бездну, – нет,из глубины взывающий к радуге, онхочет в кои-то веки иметь ее рядом с собой,а если она окажется масляной пленкой,пусть на миг успокоит тревогу волн.Я хочу Тебя —за окнами мимолетним зеленым днемпроходит предместье.В эту минуту, на этом местеты не мадонна, не прима и не очень-то неповторима.Но одна. И невозможно единственна.О девушках
Вы вправду хотите знать – как?Ладно. Рассказываю. Что тут уметь?Позолоченная цепочкау меня от карманного хронометра деда. К нейкак член корпорации (но не совсемкак член корпорации) яподвесил брелок – живого льва,нубийского желтого бас-баритонального льва,который, стоило мне распахнуть пиджак,возбужденно рычална солнце.Да, а вместо часовна конце цепочкия носил Африку.Когда я, под рык льва,вынимал ее из специального часового кармашка,почти каждый разкакая-нибудь девушкаостанавливалась и спрашивала:«Скажите пожалуйста, что это уВас там на конце цепочки?»«Африка, – отвечал я, —и не желаете ли сходить со мноюв кино?»Вот так я работал тогда:без хитростей.Исповедь
во всемэротика, и те, у кого нет своегоавто, будут звать Тебя погулять в ночных испаренияхпляжа, и те, что не сочиняютстихов, скажут: «Ну так останься у меняэтой ночью», а те, что стыдятся задрать Твою полосатуююбку, вместо этого задерутнос, и это тожеспособ, каким природа празднует свойтриумф. Но поздно ночью, если тьмакрови раскачает кровать как внимательный, нервныйприбой, все мы, привычно радующие друг другаживотные, вновь обретемпокой: кто-то в годами разыскиваемых руках, кто-то —в иных. Ну и что? В такойтемноте всеруки, словно коты изпословицы, одинаковосеры, а до утрадалеко —весна не подходящий сезондля поэтов. Ежезимно я пил,например, за упокой душимоей милой, и тем мелодиям, что умелизвлечь из стебельков лилий, прохладнейшийкларнетист мог лишь позавидовать. Но когда в маежелтые тюльпаны горят даже в мертвом пескедюн, когда с каждойволной на берег выноситмальков, округленными ртами громко поющих о весне средьзацветших водорослей, – тут я действительно ощущаю себяне в своей тарелке: прошлогодний снежный болван, забывшийрастаять вовремя, когда золотые губысолнца восторженно прижались к его угольнымглазам —желтая корова объедает траву спригорков, в мелеющих ручейках ил баламутитрыба, танцуя особенный ДансМакабр, моя самая гордая негонит меня, когда я целую ее влажные щиколотки в тениподсолнуха, а я униженно принимаювсе, бормоча что-то о еще не сбывшемсялете —в последнее время обилиедевушек – это лишь способ стеретьсвою память: преувеличенно розовые, большиерезинки, ластящиеся ко мне до тех пор, покаснова кто-нибудь не постареет, профиль,грубо намалеванный яркой губнойпомадой, не исчезнет с очередной страницы моейдуши, пока, наконец, не станучист, пуст, прохладен —неплохо бы ночь напролет болтать наязыке китайских мандаринов с узкоглазым пожилымчеловеком, еще лучше наблюдать,как засыпает мир под синим крылом коршуна, лучше всего,ростом опять в три вершка, встать у серой раковинына кухне, смывая с пальцев темныепятна, оставленные сорванных одуванчиков едкимсоком —Пока что я не умею кататься на коньках
1939 год.Светлы, как тропка в снегу,семь лет у меня за плечами.Легко, как снежинка, вот-вотна них упадет и другой.(Просто невыносимый размер!Не место здесь классическим ритмам.Я же сын Балтики,а не Средиземноморья или Эллады.Где метроном? Подать сюда метроном!Хочу сменить ритм.)У нас не стоял дома VEF.Наш приемник, носивший имя Leibovics,в ту зиму ежедневно расхваливал латышей.Со всех ледовых площадок городана меня вещал Лейбовиц.«Украшенный коньками Берзинь, латышский исполин…»А вскоре на обложке журнала «Отдых»его– не Лейбовица —фото: розово улыбающийся человек с венком, как на Лиго,и круглым блюдечком на ленте через плечо:«Наш (европейский) заводила – латыш в очках…»(Ну, может, так не было, но та эпоха еще неприохотила меня к чтению.)Берзинь! Латыш!(Тогда это не казалось экзотикой: представитель могущественнейшейнации в мире, – чему удивляться!)Неделямив ту жестокую, роскошную зимулюди разгуливалисо свежими Берзинями на устах.(Нехорошо, – скажешь ты: «со свежими Берзинями» – как людоеды?«…с именем Берзиня» тоже не очень:как книжные черви. Дальше —)В ту зиму я былгениальным актером,тончайшим лириком,великим магом.(Знаменитым, спрашиваешь? С чего бы – всенормальные дети в этом возрасте таковы.)Как актер,раскатывая по полу в носках в теплой комнате,я становился Берзинем, Табаком, Битеи – раз – викингом Белангрудом, —но упал.Как поэт-лирик, я мечтал бытьславным норвежским мастером,Нильсом (Олафом) Энгестангеном;Серебряный Кузнечик Севера,он пел коньками на льду.Как волшебник со средствами…(Ну, я обладал капиталом в старинных дензнаках, монетах,катать по паркету. Итак —)Как магом со средствами,мной, что ни день,домаустраивались широкие соревнования.Сейчасвдруг,абсолютно спонтанно и – о, это-то важно! —без какого-либо принуждения и угроз,япризнаюсь.Помните, той зимойпочти каждая улицаоглашалась ликующимчиханием горожан,хриплым лающим кашлем.Вы полагаете, той зимой —была виновата погода?Нет же,виновеня,ибо ежедневно,согласно моим предписаниям,сама не зная того,вся живая Рига– свободный вход, никакого выхода —часамимерзла, дрожана просторных трибунахледяного ристалищана гладком полунашей спальни.(Я должен был когда-нибудь это сказать! Ведь невозможно прятатьсябесконечно. И так все эти мрачные десятилетияя боялся, скрывался… С чего бы, вы думали, я эмигрировалв возрасте тринадцати лет? Дальше —)О, мои соревнования, мои герои!Олаф Н. Энгестанген,на взгляд неволшебника всего лишьиспанский пиастр 1633 года,как правило, обгонялБите, игриво поблескивавший царский рубль,и даже Берзиня – тяжелый, толстый (латыш!)пятак, словно бы топоромвырубленный из бронзыв 1792 году.Едва ли не каждый размой Энгестангенпересекал ленточку первым,первымторжествующе прячасьв тень платяного шкафа.Тогда явскакивал с пола,каждый раз салютуя деревянным мечом– латыш Олафс Энгестангенс Лейбовицс —чтобы в честь нас всехв полный голоспропеть гимн Норвегии:три лучших куплета из«Только у Гауи».…………………Да,но я по-прежнему не умею кататься на коньках.Оярс Вациетис
Ojārs Vācietis
(1933–1983)
Великий латышский Поэт, с большой буквы. Первопроходец, создатель современного латышского поэтического языка. Пожалуй, никто прежде с такой свободой и широтой не пользовался конкретными языковыми инструментами. Обладал редкой для XX века универсальностью, будучи лириком, физиком, эпиком, философом. С точки зрения формы чрезвычайно разнообразен.
В силу космичности мировоззрения определенно наднационален. Его поэтика пронизана всеохватывающим ритмом, и – подобно джазу – близка и понятна академику и таксисту. Младшие поэты посвящали Вациетису прекрасные строки: не как учителю и коллеге, но как чему-то большему.
Антрацит
1Проехала машинас каким-то там углем.Я всю жизнь нет-нет да и вспомнюту машинус каким-то там углем.Я изжаждался по одиночеству,и я встретилодиночество ночи в черной накидке.Одиночество порою необходимо,но я захлебнулся ими начал тонуть.По одиночествуможет идти лишь умеющий плавать.Мне было позволенолишь пригубить.Но тут прошла машинас каким-то там углем.2Нет, не пройти мимотого антрацита.Не я этукучу вырыл,та кучане станет мой дом согревать.Зато антрацит добытв точно таких же шахтах,какие сам прорубал.По точно такому же аду,черному,с блуждающими огнями,за словом идут,за поэзией и за любовью.И часто в местах добычина поверхность земли выходиттолько глухой раскат.Из черного колодца счастьявыносят самих углекопов,и неподобающе черными,с неподобающе светлыми глазами,они выглядятв полуденном солнечном блеске…3А у меня ведь еще инструмент есть —только спрятан внутри.Так долго я здесь сижу,что кусок антрацитауже перерос Гайзинькалнс,потом Эльбруси теперь, противнопоблескивая, как автоген,высится над Гималаями.Больше не сыщешь сходствасо стеклянной горой,где конь золотой годится.Ни с чем больше нету сходства —того, что я ощущаю,тоже не объяснишь.Нет,пока я не подобралсяк бесконечному,но определенно ползу вперед.Не то, чтобы я понималбесконечность,однако вижу,откуда растет антрацит,и чувствую то, что положено,глядя на звездные пляски…Что-то в них от меня самого,так же, как в черномискрящемся антрацитеили Млечном пути,научиться ходить по которомупока невозможно.Серого цвета
Я превратилсяв одно-единственное серое око:из серых лужпьют серые голуби;серый дождиксерые луживгоняет в серую дрожь;на горизонтеиз серых башенсерая клякса…Серый туман,клубясь, наползает,как пепел пожарища…Я превратилсяв одну-единственную серую ноздрю:ворсинки шарфаменя щекочут —как в двигателях сожженный бензин;серые пятнана досках лесов —как будто плотник прошелся;запах гари —вчера в этом городедень загорелся, скроенный наспех,и я в этосерое утровчерашний угар вдыхаю.Он – старый солдат,проснувшийся от одной-единственнойболи в костях,ноющих к перемене погодыв местах ранений,которые многих на той войне выжглидотла, —он тоже чует запах горелого.Он – мчась по ступенькам —еще выстраивает те формулы,что заставят шататься фундамент физики,скрепляя который,сгорели многие, —и снова воняет гарью.И по всей квартире,по всей улице,по всему городупаленого серый запах.Я просыпаюсьв час предрассветных сомненийи по уши зарываюсь в серый и рыхлый пепел,по которому мы ежечаснои ежеминутнобредем к своимсобственным радугам.Мы каждое утро,порядком еще не проснувшись,влезаем в этотвчерашнийгустой серый пепели, почти не задумываясь,трамбуем его,превращая в асфальт на сегодня.«Я рад...»
Я рад,что тогда ошибся,и то, чего я боялся,оказалось зверью на пользу.Я боялсятех красных ягодна снегуи выше —в стеклянных сучьях,ибо, будучи человечьей породы,я видел тамкапли крови…Как стынущейкрасной картечьюстволы набиваетголод…И голодная птица стынет,превращаясьв ледышку…А вышло —красные каплина снегуи выше, в стеклянных сучьях, —это те самые угли,у которых любая птицаможет гретьсядо весны,пока я не вышелжечь и палить повсюдукостры зеленого цвета,несущие, отцветая,красные углижизни.«В конце непопулярной улицы...»
В конце непопулярной улицы,на невоспетом углу,на непримечательном деревесгрудились птицы,улетая на юг.В их силуэтахчиталосьих тяжелое бегствоот морозов.В желтые листьявыпалк корням рябиныих певчий корм.И горькими ягодами,обагренными соком,дерево договорилось с птицамимолча.И сказало —пусть они пьют, клюют, хватают, тащат…Ведь их путьне пройден и наполовину.И птицы молчабрали ягодыпо половинке.В конце непопулярной улицы,на невоспетом углу,под непримечательным деревомя постучалсяв твоюнеприметную дверь.«Листопад, диктующий условья...»
Листопад, диктующий условья,в лихорадке осени раскис.Снова телефон исходит кровью,бес полночный снова крутит диск.Я, как волк, луною загнан снова,рыщущий, голодный, жадный снова,и тебе в глаза смеюсь я снова,синий голый лед холодных снов моих.Телефон всего нежнее в полночь,и цветы, что мне терпеть невмочь,так бесстыдно пахнут только в полночь.И да – к черту, тихая святая ночь!Возвращаются к корням своим деревьяи текут к своим истокам реки вспять.Телефон опять в полночном гневе…Нет, не телефон —земля в осенней лихорадкеперелетных птиц устала звать.«Твои слова меня влекут...»
Твои слова менявлекут, словно волны,вплавь,в мистическом светеЛуны —в них весомость, в них невесомость, и память скользит вдольресниц снежной совой, я застыл на месте, а ты меня несешьи несешь еще и еще…Твои слова меняобжигают, как клекот поленьев иззябшие руки решившегоклясться, отогревают их для восхожденья, сдирания кожи,я должен быть на вершине, где встала, лавиной застыв, и зо —вешь, и зовешь еще и еще…Твои слова меняранят, словно шипы ладонь без перчатки, я бьюсь о нихптичьей грудью жемчужной, скоро по ней прольется оранже —вый жемчуг, ведь слова эти рвут, продираясь к кровномубратству, пожалуйста, рви меня, рви еще, и еще, и еще…Но глубже всего пред тобой меня заставляет склонитьсядо самой землита тишина между слов, та нагота между слов и то, что позво —лено мне в обнаженности этой до боли счастливой застыть,ожидая – что еще, что еще и что еще…«Я не знаю, где ты живешь...»
Я не знаю, где ты живешь,я не знаю, живешь ли ты.Такая жара,что медленно закипают сирени,оплывают свечи каштанов,и акациявызолотила тротуар.И сквозь угар отцветанияя не улавливаю знака,что ты меня слышишь,что ощущаешь,как некто вглядывается в тебя стольпристально, что нужно вскакивать ночью,нужно вздрагивать днеми нужно бежать к горизонтупустому, за которым лишь маревои безымянный призывдальше.Поединок
Выстрел грянул. Победитель ушел.Побежденного унесли. Но кровь еще пачкает траву.И, может быть, душа в меня вставлена косо,только в этой крови я не вижу примет пораженья,в самом деле, не пуле обуславливать жизнь,но крови, мертвой или живой – безусловно.Когда поля сражений обрызгали кровью пруссы,и в алом потоке исчез последний из павших,я, конечно, усматриваю здесь гибель народа,но надо всем этим полем плещет крылами вечность.Нет у меня иллюзий на тот счет, кто кого зароет,но, когда в единый ствол срастутся летты и ливы,кровь всех пропавших племен над его короюбудет дышать, бурлить, проливаться ливнем.«Во имя существования рода...»
Во имя существования родакому-то все время приходится уходить.Яблоко падает далеко от яблони,и матери жаль,и на осенних ветрах она проклинаетблудного сына.И дети всезабывают материнскую плоть,и матери плачут.И тоже порой проклинают.Жалея.Продолжение родапредполагает уходдаже от себя самого.Сын, я уже тебяне вижу за горизонтом,но мне легко.Ибо уйти можно лишь двояко —бросаяили же продолжая.Не путайте продолжающегос заблудшим.Отец не увидит сына,сын – отца,но лунною ночьюмагнитное напряжениеподается на их душии тестирует:что есть эта несоединенность —разрывили же связь,существующая между планетами,и, стало быть, продолжение.Письмо из продленности
У меня на деревегорят четыре листка,и это не все.Еще есть времядо еще одних заморозков,но это не долго.Еще я горючетырьмя огнями сразу,и это много.Еще при свете этих огнейя каждый день наблюдаю тебя,и это все.После первых заморозковна голых ветвяхостанется единственный пламень белки,и это надолго.«Не плачь...»
Не плачь.Ты соснам моим над обрывом подмыла корни.Хватит.Уже и вода зацвела корягами черными.О нихразбивается круглое лунное блюдо.Те, что промышляюторехами на берегу,в омуте, полном коряг,купаться не будут.Не плачь.Пока что.«Чем дни становятся дольше...»
Чем дни становятся дольше,тем мы становимся дальшеот бывших у насночей.Случается,они нас еще навещают,как взрослые детистарых родителей.Еще привязаныих игрушкик самому небу,но вряд лимы ими станем играть.Звездными именамимы теперь называемвремена годаи стороны света.Но это —другие игры.Минувшей ночьюко мне приходилачужая девушка.Она смотрелапрямо в глазас особой доверчивостьюи ожиданием.И исчезла.И вздрагивалаоконная занавеска,пока я не понял,что это следтвоего дыхания.«Отапливаемые центральным отоплением...»
Отапливаемые центральным отоплениемникогда не бывают согреты,как нужно —где только можно,когда только можно,они разводят костры,которые идут за ними,а они смотрятзастывшими глазамив этот живой огонь,с ностальгией,с эмиграциейв этих застывших глазах.Господи, пожалей их, они так красивы.В разжигании огняесть свои первоклассники,гимназисты,магистры,академики,мэтры и подмастерья,но нет несогревшихся.Разводят огоньчем угоднои, в общем-то, всюду,он хорош для всего:можно варить еду,сушить одежду,сунуть рукуи клясться.Это уж как когда.«Как перелетные птицы...»
Как перелетные птицытуманной веснойк руинамв несуществующую больше Елгавувсе же вернулись,так сегодня,вчераи завтра куда-то возвращаютсялюди.Как перелетные птицы —с печальными песнями,звонкимиили глухими,к руинам возвращаютсялюди.Сегодня,вчера ли,завтра —стыдясьсвоей птичьей доверчивости,возвращаютсялюди.Я тоже,бывает,курлычу, как перелетная птица,мой крик печален —кто знает,может, я возвращаюськ руинам?