banner banner banner
Роман
Роман
Оценить:
 Рейтинг: 0

Роман


– Ну нет такой – есть другая. Ваша воля. У всех они разные, и ей-богу, я не верю Шопенгауэру, что волевые импульсы индивидов могут быть соотнесены. Это не мускульное усилие, а нечто другое.

– Но разве мы не говорим, например, что сила воли одного человека больше силы воли другого? Что один – волевой, а другой – безвольный.

Николай Иванович снял очки, протирая их платком, ответил:

– Милейший Роман Алексеевич, а вы твёрдо уверены, что воля к жизни – это и есть главный волевой импульс человека?

– Не совсем понимаю вас.

– Ну а воля к смерти не может быть?

Роман молча пожал плечами. Вопрос Николая Ивановича застал его врасплох.

– И не ошибаемся ли мы, безапелляционно награждая званием “безвольного” человека, сидящего в грязной каморке и пьющего дешёвое вино, или какого-нибудь босяка, ставя в пример ему делового человека, трудящегося не покладая рук, пробивающего себе дорогу в жизни, по-нашему – “волевого”?

Роман по-прежнему молчал.

А Николай Иванович, надев очки, продолжал свою мысль:

– На самом деле, вполне вероятно, что у босяка-то воля совсем другая, противоположная воле к жизни, как чёрное противопоставлено белому. У босяка или у пьяницы – это воля к небытию, ибо небытиё, то есть покой, не менее притягательно, чем сама жизнь.

“А ведь это верно, – подумал Роман, глядя в спокойное лицо Рукавитинова. – Но тогда придётся ставить под сомнение весь промысел Божий. Ведь не может же Бог посылать людей на землю, чтобы они стремились к небытию?”

Он уже собрался задать этот вопрос, но в это время протренькал дверной звонок. Николай Иванович удивлённо поднял брови, но потом, сморщась, приложил ладонь к виску, покачал головой:

– А-а… Я и забыл совсем…

Он приподнялся с кресла:

– Простите старика, Роман Алексеевич. Я же сегодня трём ребятам назначил прийти. Они болели, по математике отстали. И вот запамятовал, думал, мы с вами чаю напьёмся, а вы мне про столицу расскажете.

– Да полноте, Николай Иванович. Поговорить мы в любое время сможем, например сегодня вечером. У нас. Прошу вас отужинать с нами.

– С большим удовольствием. Я ведь у ваших не был почти неделю.

– Вот и прекрасно. – Роман встал, и они вместе направились через кухню к двери.

Николай Иванович открыл.

Вошли, тихо поздоровавшись, трое ребят с тетрадками под мышками.

– Николай Иванович, как Красновские? – спросил Роман, надевая пальто.

– Вроде хорошо, – пожал плечами Рукавитинов, показывая ученикам рукой на распахнутую в комнату дверь. – Петра Игнатьевича я частенько вижу. Всё так же бодр и оптимистичен. И гедонист, вашего дядюшку за пояс заткнёт. Всё меня в баню приглашает. Париться квасом. Это при моём-то сердце!

Николай Иванович засмеялся.

– Зою вы тоже видели? – спросил Роман, беря шляпу и чувствуя, как забилось сердце при произнесении этого имени.

– Зою?.. То бишь Зою Петровну. Видел летом… Ну что ж, она очень мила, – серьёзно и с теплотой ответил Николай Иванович, – и умна к тому же… Вы зайдёте к ним?

– Да, – ответил Роман, берясь за ручку двери, – я сейчас же иду к ним.

Николай Иванович улыбнулся своей доброй тихой улыбкой. Его проницательные глаза светились пониманием.

IV

Впервые Роман увидел Зою Красновскую почти семь лет тому назад. Сейчас ему казалось, что это было страшно давно, – душным июльским вечером он, выпускник университетского юридического факультета, в новом бежевом, но слегка запылённом от быстрой езды костюме, с букетом алых роз, промучившихся ночь в духоте вагона, вбежал по ступенькам дядюшкиного дома и был приветствован десятками радостных возгласов гостей, собравшихся на дядюшкино пятидесятилетие за тремя составленными буквой Т столами, занявшими почти всю террасу. Юбилей удался на славу. Антон Петрович был в ударе: облачённый в белый фрак с огромным малиновым бантом, с разметавшимися прядями, он, казалось, ни на минуту не присел к ломившемуся от яств столу; его громоподобный голос гремел не умолкая, так что избранному на грузинский манер тамаде – столичному тенору Сергею Никаноровичу Прянишникову оставалось лишь молча улыбаться происходящему и пить свою любимую померанцевую. Роман, как и все, тоже много пил, ел, смеялся, слушая то слова Фамусова о девушках-патриотках, льнущих к служивым людям, то поучительные речи Фальстафа, то отрывки из “Сорочинской ярмарки”, то мятежный монолог Карла Моора, то, наконец, куплеты-размышления о том, что произошло бы, “если б милые девицы все могли летать, как птицы”.

После застолья на берегу реки был устроен фейерверк, проведённый Рукавитиновым по всем пиротехническим правилам и вызвавший восторг гостей и местных жителей; затем предлагалась лодочная прогулка с зажжёнными факелами, в которой все гости, конечно же, приняли участие. Здесь-то Роман и обратил впервые внимание на пятнадцатилетнюю девушку, а точнее сказать – девочку, оказавшуюся со своим флегматичным балагуром-отцом в лодке Романа.

Она была худенькой, черноволосой и черноглазой, подвижной, как обезьянка, и удивительно милой.

Роман грёб, отец Зои Пётр Игнатьевич Красновский держал пухлой рукой факел, сидя на носу лодки, а Зоечка резвилась на лавке супротив Романа.

Всю дорогу она вертелась юлой, плескалась чёрной, как смола, водою, опуская руку за борт, раскачивала лодку, вызывая беспомощные нарекания отца, требовала от Романа, чтобы он “грёб изо всей-всей мочи”, чтобы они “непременно были первыми”. Это в конце концов и произошло – Роман обогнал все лодки, включая лодку именинника, неистовавшего за вёслами под многоголосное “Из-за острова на стрежень”, пролетел на одном дыхании узкий перешеек, соединяющий реку с озером, и, выплыв на середину, бросил вёсла.

Подсвеченное по краям ночное небо сверкало низкими звёздами, тёплая, как парное молоко, вода мягко плескалась о борта, Пётр Игнатьевич, покрякивая и хваля всё на свете, стягивал с себя одежду, готовясь ухнуть в озеро своим семипудовым телом, а Зоечка, вспрыгнув на лавку, танцевала, прихватив края белого платьица кончиками пальцев и громко распевая:

Promenons-nous dans le bois!
Pendant que le loup n’y est pas!
Si le loup у etait!
Il nous mangerait!

Тем летом Роман ещё несколько раз встречал Зою, и всегда это смешное создание вызывало в нём почти детскую радость. Он смеялся, глядя на её дикие выходки, а иногда и участвуя в них, смеялся, не подозревая, что через два года безнадёжно влюбится в неё.

За те два года во внешности и характере Зои произошли невероятные изменения, так что перед Романом предстала совершенно другая, будто заново рождённая личность, неведомая и необычайно притягательная. Все яркие черты детского характера Зои, что выделяли её из круга подружек, нашли себе не менее яркие эквиваленты в характере восемнадцатилетней девушки, развившись и преобразившись с такой чистотой, быстротой и последовательностью, что Роман не мог поверить своим глазам.

С новым, будоражащим и волнующим чувством он отмечал, что там, где раньше было беспримерное озорство, теперь беспримерная для девушки смелость, где была детская хитрость – теперь тонкий ум, где непомерное любопытство – сейчас неутолимый интерес к миру.

И только одна черта её характера – независимость – осталась неизменной, укрепясь в своём принципе ещё сильнее: Зоя была удивительно красивой девушкой, красота её была яркой, сразу же требующей внимания и признания. Роману часто казалось, что она, красота, существует помимо Зои, как некая самоотдельная субституция, наделённая свободой и волей.

И сейчас, приближаясь к дому Красновских, он живо, во всех подробностях представил, как Зоя встретит его в их гостиной, хотя понимал, что застать её здесь весною просто невозможно. Их последняя встреча была давно, очень давно…

Роман медленно поднимался по довольно крутому холму, за которым виднелся большой дом с флигелем. Перед домом росли четыре липы – высокие могучие деревья, голые ветви которых были усеяны галдящими грачами.

Сколько раз они расставались под сенью этих лип, и в прохладной темноте он целовал худые изящные руки Зои, а она, высвободившись, быстрым поцелуем обжигала ему уголок губ и убегала. В просторных кронах мягко шелестел полуночный ветер, Роман стоял, положив руку на дерево, вслушиваясь, как тихо приотворяется невидимое окно, не запертое заботливой няней, и шуршит о подоконник Зоино платье…

В то лето он уезжал раньше обычного – в начале августа, выдавшегося очень жарким. Они прощались тяжело, неестественно, отчего чувство горечи долго потом не покидало Романа, а Зоины глаза, чёрные, как угли, и дурманящие, как винные ягоды, следовали за ним повсюду.

И когда Аким гнал дрожки, запряжённые длинноногим каурым жеребчиком, через дышащие зноем гречишные поля, Роман клял себя неистово за робость, за непоследовательность, за то, что так и не сказал Зое главного, за те неиспользованные мгновения, когда, казалось бы, и так всё ясно, и слова застревают в горле, как ненужные, но потом вдруг начинаешь понимать, что именно слова и были бы важнее всего, важнее объятий и поцелуев…

Поравнявшись с липами, Роман поднял с мокрой земли мокрую чёрную ветку и, размахнувшись, кинул вверх. Потревоженная стая грачей с шумом снялась с деревьев и, покружившись, полетела прочь.

Большое, немного вычурное крыльцо Зоиного дома напоминало Роману портал какого-нибудь венецианского собора эпохи Ренессанса, в глубине которого, однако, виднелась простая некрашеная деревенская дверь с кованым кольцом.

Он взбежал по ступенькам и постучал. За дверью никто не подавал признаков жизни, но Роман упорно ждал с уверенностью: подходя к дому, он видел дым, идущий из трубы.