Лариса Райт
Золотая струна для улитки
…Все погибло,
Одно молчанье со мною
Оставьте в поле меня, среди мрака —
Плакать…
Ф. Гарсиа ЛоркаВ несчастии судьба всегда оставляет дверцу для выхода…
М. СервантесЧасть первая
1
Андреа превратилась в улитку. Не в ту, которой японские хокку пророчат «тихо-тихо ползти по склону Фудзи, вверх, до самых высот». А в самого обыкновенного слизня, что прячется в капустных листьях и робко высовывает голову только в случае крайней необходимости. Такой Андреа наверняка нашлось бы достойное место в центре Готического квартала Барселоны. В интерьере «Los Caracoles»[1] спиральки ее волос прекрасно смотрелись бы на фоне витражных, резных и мучных улиток. Там можно было бы обрести спокойствие: никуда не ехать, ни с кем не разговаривать, не выползать из раковины. Очевидно, где-то очень глубоко в ней теплится желание жить, поэтому она занимает отдельный кабинет в «Декоре Испании». Там неплохо платят, тем более носителю языка. Сама она, конечно, никогда туда не попала бы. В то время она уже стала капустной улиткой, которая ничего не может и не хочет – только покорно спрятаться под листочками, свернуться в тепле и не шевелиться.
Андреа знает, что бывают другие улитки: морские, большие и сильные. Они с удовольствием дрейфуют в штормовых волнах и присасываются к скользким соленым валунам. Их можно оторвать, положить на ладонь – и буквально через секунду закрученный домик поползет, появятся рожки, упорно ощупывающие новое пристанище, мокрое тельце заскользит по руке, пытаясь найти самое выгодное, самое лучшее место на этом странном, мягком и теплом камне. Андреа сама была когда-то такой. А теперь нет лучшего примера для улитки, чем Алла. Алла живет в постоянной борьбе: за чистоту в подъезде, за успеваемость студентов, за своего мужа, потом за чужого, за большие гонорары, за светлое будущее всего человечества в целом и за будущее Андреа в частности.
Пару лет назад она остановилась в переходе и долго разглядывала странную молодую женщину иностранного вида. Пальцы маленькой незнакомки виртуозно бегали по струнам гитары, инструмент заходился в пронзительных ритмах латинос, исторгал жгучие страсти Хосе, плакал над безумием Дон Кихота. Перед Аллой мелькали дамы и кавалеры де Веги, простолюдины Кальдерона, лила слезы донья Соль, а Кармен прощалась с Марио[2]. Алке хотелось рыдать и смеяться одновременно. Музыка проникала в кровь, щипала сосуды, сводила нутро. А лицо гитаристки оставалось безучастным. Они будто существовали отдельно: женщина и гитара. Но это ее тонкие пальцы заставляли инструмент проживать тысячи жизней, а сама музыкантша казалась мертвой. Нет, она не была изможденно-худой или болезненно-бледной. У нее были пустые, невидящие глаза. Гитара жила в этом мире, питалась энергией, дышала воздухом. Гитара дразнила, ненавидела, требовала, восхищалась, а женщина ничего не чувствовала. Алка огляделась – сосуда для денег не было. Музыка кончилась, незнакомка собралась уходить. Алла рванулась за ней.
– Кто вы?
– Андреа. – Едва уловимый иностранный акцент.
– Зачем вы играете?
– Не знаю. – Делано равнодушное пожатие плеч.
– Вы чудесно играете.
– …
– Вы… Я… Может, вам нужна помощь? – Алка сама не знала, почему задала этот вопрос. Она была практичной и отнюдь не сентиментальной, а тут будто что-то перевернулось в ней и заставляло семенить за упорно удаляющейся музыкантшей и спрашивать, спрашивать…
– Кто вы?
– Гитарист. – Простая констатация факта.
– Да, конечно. Вы… Вы сейчас работали?
– Я сейчас играла. – Беззлобно, но слегка утомленно.
– Ах, ну да! – (Идиотка, ведь не было же тары для денег!) – А где, где еще можно вас послушать?
– …
– Ладно, извините. Простите, я не хотела докучать.
Алла отстала. В душе заклокотала обида. Такая угрюмая, нелюдимая женщина умела восхитительно играть, а Алка не умела совсем. Ни на чем. Начинала и бросала. Не хватало ни терпения, ни таланта, ни времени, ни желания.
Странная гитаристка, которую звали каким-то иностранным, мужским, по Алкиному мнению, именем, внезапно остановилась, обернулась и, не поднимая на Аллу стеклянных глаз, скороговоркой пробормотала:
– Играть я больше не буду, не хочу, уеду.
– Куда?
– В Испанию.
– Домой?
– Дом здесь.
– Тогда зачем уезжать?
Через неделю Андреа оставила третьесортный квартет, который, превратившись в трио, продолжал с тем же неуспехом выводить заунывные рулады на сценах подмосковных санаториев. Двоюродный брат одного из знакомых младшего племянника мужа подруги Алкиной троюродной тетки владел мебельным салоном. У него только что переманили переводчика, и появление странной испанки стало просто спасением. Андреа вышла на работу, залезла в раковину и заснула. Алка иногда тормошила, пыталась разбудить. Андреа честно пыталась встряхнуться, вылезти из обид и воспоминаний, но неизбежно соскальзывала обратно в спираль и молчала. Алла стучала, но не могла достучаться. Может, стучала несильно, может – нечасто, но у нее же были борьба и ворох других проблем.
Еще была Зоя. Зоя была давно. Почти всегда. И у Зои проблем практически не было. Но Зоя была помолвлена. Тоже почти всегда. Уже десять лет. И это была ее единственная проблема, которую она называла на иностранный манер «long distance relationship[3]». У Зои были письма, звонки и сообщения. У Андреа была пустота. У Зои – любовь, ненависть, ревность, мечты. У Андреа – вакуум. У Зои – восемь раз в год Стокгольм, но за десять лет были и Париж, и Лондон, и Рим, и Токио, и Мехико, и заветный Рио-де-Жанейро. У Андреа – восемь остановок от «Беляево» до «Юго-Западной».
Раньше, еще до своего падения в небытие, Андреа слегка завидовала подруге. У той было столько возможностей увидеть и узнать новое, неизвестное.
– Линдгрен придумала человечка с пропеллером?
– Что? – не понимает Зоя.
– Ну, – смущается Андреа, – у вас вроде печатали. Я видела в книжных ее повести.
– Какие повести?
– Про Карлсона.
– А… – радуется подруга, – так это ты про мультик, что ли? А при чем тут какой-то Линдгун, Линдгвин, как ты там сказала?
– Неважно. Значит, крышу Карлсона ты в Стокгольме не видела…
Зоя качает головой, крутит пальцем у виска и красноречиво молчит. В другой раз Андреа спрашивает:
– Ты ведь была в Лувре, правда?
– Была, – важно кивает Зоя.
– Как? Как тебе Ватто? Там большая коллекция? – Андреа с юности восхищается этим художником. Ей близки печаль и меланхолия его персонажей и вместе с тем буйство цвета, простота композиции и сложность мотивов. Андреа могла часами простаивать у его картин и пытливо искать и находить забавное в грустном, серьезное в смешном.
– Какое отношение Виттон имеет к Лувру? И почему его коллекции должны выставляться в музее?
И Андреа завидовать перестала.
А после того, как она очутилась в раковине, общение с Зоей и вовсе стало односторонним. Зоя щебечет об очередной встрече со своим шведом, который никак не хочет переезжать в «ужасную, неевропейскую страну».
– Ну а я что? Должна похоронить себя в Стокгольме в компании его полоумной матери-шведки?!
Андреа не понимает, почему в Стокгольме обязательно надо себя хоронить и какой должна быть мать шведа, если не шведкой. Андреа молчит. А Алка не может. Алка спрашивает:
– А почему она полоумная?
Зоя взмахивает ресницами, кривит губки.
– Сейчас, сейчас. – Она погружается в хаос своей супермодной клетчатой сумочки от «Шанель» и выуживает оттуда конверт с фотографиями.
– На, сама посмотри.
2
– На, сама посмотри! – Мать трясет перед лицом Андреа приглашением. – О чем я мечтала? О чем говорила? Я все уши прожужжала тебе, я просила, я умоляла, чтобы это была Франция, или США, или Болгария, или даже, ладно, пусть даже Москва, но тогда конкурс Чайковского. А это? Это что, я тебя спрашиваю?
Андреа наконец получает возможность заглянуть в измятый листок. Заглядывает и ликующе улыбается.
Уважаемая сеньорита Санчес-Домингес,
Дирекция международного конкурса гитаристов «Фернандо Сор» просит подтвердить Ваше участие в конкурсе и приглашает приехать на заключительный третий тур…
– Чему ты улыбаешься? – вопит мать. – Ради чего все это? – Мать гневно распахивает дверь в комнату, где скучает благородный рояль. – Ради конкурса гитаристов? – Сеньора Санчес произносит слово «гитаристов» так, как будто это конкурс, по меньшей мере, работников тюремной столовой штата Кентукки. – Нет, не надо было покупать тебе эту бренчалку! У тебя были нормальные, понятные мне стремления…
– Почему если непонятные тебе, то сразу же ненормальные?
– Не перебивай и не возмущайся! – отрезает мать. – Тебе восемнадцать. Что ты можешь знать о жизни?! Какое будущее у гитариста?!
– А у пианиста, мама? Я же не Фредерик Кемпф![4]
– Нет. Не все рождаются гениями. Но у тебя есть талант, а над талантом надо работать. А ты? Что ты делаешь? Что делают твои пальцы? У тебя исключительный, мощнейший охват, ты перебираешь октавы за считаные секунды. Клавиши созданы для твоих рук, а ты стираешь нежные подушечки железными струнами и неделями не подходишь к инструменту!
– Гитара – тоже инструмент. И, играя на ней, я чувствую себя гением.
– Ну и кем ты себя возомнила? Пепе Ромеро?
(И что она себе воображает, эта девчонка!)
– Андреа Санчес-Домингес.
Сеньора Санчес в сердцах швыряет приглашение на пол и спешит поставить точку в споре:
– Ты никуда не поедешь!
Через неделю Андреа сбегает в Италию, а еще через две в Мадрид отправляется копия диплома лауреата международного конкурса «Фернандо Сор».
3
– Сыграй, Ань, – Алка не признает официоза, а имя Андреа кажется ей именно таким, лишенным домашности. Зоя же, напротив, любит подчеркнуть иностранное происхождение подруги.
– Давай, Андреа. Порадуй девочек.
Андреа окончательно падает в свою скорлупу и еле уловимо мотает головой.
– Не сегодня, – вымученно улыбается она. – Я что-то устала.
Подруги уходят, а Андреа еще долго сидит без движения и смотрит сквозь конверт с фотографиями, забытый Зоей.
– На, сама посмотри, – раздраженно говорит ей соседка по комнате.
Девушку зовут Мари, она француженка, ей тридцать четыре, и это ее последний шанс добиться хоть какого-то признания среди гитаристов. Андреа знает, что у Мари ничего не получится. Она слышала, как та играет. Про таких в музыкальном мире обычно говорят «посредственность». Андреа жалко Мари. Она кажется ей практически древней старухой, напрасно растратившей жизнь на пустые мечты. Андреа берет ноты и вздыхает.
– Все, как я говорила. Здесь ре минор. – Она не слышит привычного «Не может быть!». Мари смотрит в окно и возбужденно машет ей рукой.
– Смотри, смотри скорей. Еще один третьетурник.
– Кто? – У Андреа не очень хорошо с английским.
– Ну, такой же, как ты. Приглашенный почти к финалу. Кажется, русский. Я видела фамилию в списке.
Андреа с любопытством выглядывает в окно.
– Симпатичный, правда? – толкает ее локтем Мари.
Андреа не знает, что ответить. Высокий черноволосый паренек в рваных джинсах и солнцезащитных очках вполне может оказаться симпатичным. Только на вид ему лет двадцать. Странно. Что Мари в нем нашла? Может, ковбойская шляпа ее привлекла?
– Похож на Дина Рида[5], – лениво бросает она.
– Ну да, точно! Этакий красный ковбой! – радуется Мари, а Андреа проникается к соседке внезапным уважением. Удивительно. Она знает Дина Рида.
– You played fantastic![6]
Андреа с интересом оборачивается. Дин Рид собственной персоной. Уже без темных очков. «Надо же, – думает про себя девушка, – сходство действительно есть: густые изломанные брови сведены к переносице, взгляд какой-то пронзительный и удивительно честный, уголки полуоткрытых губ чуть опущены книзу, как на знаменитом портрете».
– Вадим, – представляется русский и протягивает руку, которую Андреа, смеясь, пожимает.
– Why are you laughing?[7] – не понимает новый знакомый.
– I’ll call you Dim[8]. – Ретранслятор что-то быстро лопочет по-итальянски, и Андреа подталкивает смущенного русского к выходу:
– It’s your turn[9].
У него – заслуженный Гран-при, у нее – первая премия, а у них обоих – большое и светлое. Трогательное, робкое, зыбкое, тайное, юное. Мощное, сильное, открытое, зрелое, настоящее.
Андреа учит русский. Ей интересно. Дим осваивает технику испанской гитары. У него здорово получается. Лучше, чем у Андреа с русским.
– Поедешь со мной? – Неудачная попытка сыграть в равнодушие.
– По-е-ду, – уверенный кивок. Потом уточняет: – Where?[10]
– В Москву. Home[11].
– До-мой, – радуется Андреа. – А casa[12].
– А как же Мадрид? Как же рояль? Как же мы с папой? Какое будущее тебя там ждет? – рыдает в трубку сеньора Санчес.
Андреа улыбается. Ее ждет Москва, гитара, Дим и крылатое счастье. Она уверена: у счастья есть крылья. Она думает, это хорошо. А что хорошего? Счастье прилетает и улетает.
4
– Ну, дорогая, что вы делали вчера? – Доктор участливо заглядывает в глаза, не переставая нервно постукивать пальцами по мраморной столешнице. Андреа уверена, что психолог требуется ему самому, а вовсе не ей. Но Алка настаивает, а Андреа легче согласиться, чем спорить. И она честно высиживает в кресле положенные два часа в неделю, односложно отвечая на одни и те же вопросы.
– Ко мне приходили подруги.
– Прекрасно, просто прекрасно. Значит, общество вас уже не пугает.
Андреа еле сдерживает раздражение. Общество ее никогда не пугало, ей просто больше не хочется в нем бывать, не хочется разговаривать, не хочется обсуждать, сочувствовать, понимать, осуждать, спрашивать. Не хочется слышать и слушать. Ну и что? Это значит, что она больна? Живет же Шелл по десять месяцев в году один в маленькой деревянной хижине. Нравятся человеку тишина и покой Австрийских Альп. Что-то Андреа не слышала, чтобы у режиссера были проблемы с головой. Да если бы у нее была такая возможность, она бы тоже рванула в Альпы или лучше в Тибет за мудростью буддийских монахов. Может, и гитару бы с собой прихватила. А пока Москва – лучшее место для добровольного отшельника. Лучшее место для Андреа. Здесь всем на нее наплевать. Есть, конечно, Алка и Зоя, но их как-то можно потерпеть. Проще, чем родителей, всю многочисленную испанскую родню, целый ворох знакомых и прочих разных далеких и близких. Если бы Андреа была верующей, она бы отправилась в монастырь. Хотя, наверное, нет. В обители можно скрыться от мира, но не от воспоминаний.
Валентин Карлович поднимается и начинает с довольным видом слегка пританцовывать перед Андреа. У нее кружится голова.
– Ну, а в другие дни, душенька? В другие дни что вы обычно делаете?
«Думаю», – отвечает себе Андреа, а вслух произносит:
– Читаю.
– Замечательно! – Психолог так радостно машет руками перед лицом пациентки, будто она сообщила ему, что собирается увеличить плату за сеансы как минимум в пять раз.
– Что читаете, моя милая?
– Так… Разное… – Андреа уклоняется от ответа. Ей не хочется расстраивать доктора. Он так хочет казаться добрым, участливым и полезным. Ему точно не понравится, если она скажет, что читает письма из мест лишения свободы. А что тут такого? Она же просто так читает. Не для знакомства, даже не из любопытства. Просто заключенные кажутся ей ее антиподами. Их насильно поместили в вакуум, посадили на цепь, изолировали, и они страдают, ждут окончания ссылки, жаждут возвращения, тепла, социума. А Андреа асоциальна. У нее есть раковина. Алка, Зоя и Карлович не в счет.
– Знаете, говорят, в Пушкинском сейчас Модильяни, – бросает психолог как бы между делом.
– Хорошо. – Не более чем вежливый ответ. Никаких загоревшихся глаз, никакого интереса. Странно, очень странно. Эта маленькая обрусевшая испанка, настырно притворяющаяся мертвой, все же кажется ему живой. Алла говорила, она была гитаристкой. Может, стоит поговорить о музыке?
– Анечка, в мире столько всего интересного, – доктор начинает поучать, и Андреа тут же прячется за невидимым щитом. – Аль ди Миола снова приезжает. Будет выступать вместе с нашими эстрадными звездами.
– Предпочитаю Пако де Лусию. – Так, уже лучше. Кажется, нащупал.
– Почему? – В вопросе – весь искренний интерес, на который доктор способен.
Боже! Что за глупость! Это же очевидно. Пако де Лусия умеет делать пальцами то, что другие способны сотворить только с помощью маленького кусочка плексы. Он сыплет правой рукой отдельные пассажи, выдает арпеджио, где каждый аккорд, каждая нота звучат отдельным словом даже на бешеной скорости. А знаменитая посадка «нога на ногу»? А это сумасшедшее пренебрежение каподастром или сехильей? Да даже не в этом дело, а в его музыке. Если это «Пещера кота», ты будто видишь темные, влажные, чуть зловещие очертания пещеры, где мерцают настороженным огнем два зеленых светлячка. А взять «Фонтан и источник»… Слушаешь и ощущаешь зажатость, искусственность, ограниченность фонтана. Безукоризненного, величественного, значимого, но вместе с тем однобокого, узкого, застывшего в своем монотонном журчании. И тут же доносятся совсем другие отголоски: трепетные, звонкие, буйные, наполненные энергией, силой, пространством, буйством природы, живительной силой, которую влечет за собою источник.
Андреа могла сказать это все. И не только это. Еще многое и многое. Но не сказала ничего. Зачем? Какое дело Карловичу до Франсиско Гомеса?[13] И вообще, Пако – это тоже личное. А личным Андреа делиться не собиралась.
– Смотри, что у меня есть! – Дим разжимает кулак.
– Струна.
– Не простая.
– Золотая? – смеется Андреа. Она уже целый месяц в Москве и говорит довольно сносно. До этого они полгода мотались с остальными лауреатами по концертам. Кроме них, в группе еще двое украинцев и поляк. Она – единственная девчонка. Ребята хохочут, травят анекдоты, смеются. Она почти ничего не понимает, вертит головой с глупой улыбкой. Дим пытается переводить, но беседа уплывает, он отвлекается, извиняется, чмокает подругу в нос и опять окунается в бессмысленную для Андреа трескотню. Постепенно сквозь шум и помехи начали прорезаться знакомые слова, потом фразы. И вот уже сама Андреа хохочет вместе со всеми и даже пытается шутить на почти уже родном языке.
– Так что, золотая? – Она пихает Дима локтем, но он не откликается на шутку. Мотает головой:
– Бесценная. – В голосе серьезность и торжественность. Андреа не понимает. – Это струна Пако, – открывает он свою тайну, и девушка тут же проникается священной любовью к куску полупрозрачной проволочки.
– Откуда у тебя? – Андреа бережно перекладывает струну на свою ладошку.
– Поменялся с одним парнем, который был на его концерте в 1986-м.
– А она настоящая? – сомневается девушка.
– Настоящая! – обижается Дим и пытается забрать реликвию. Андреа не отдает, рассматривает струну и старается не дышать. Вдруг она исчезнет, растворится…
Где она теперь, эта струна? Андреа смотрит на часы над головой Карловича и поспешно поднимается с кресла.
– Увидимся в четверг, – она натянуто улыбается.
– Конечно, душечка, конечно.
Психолог расстроен. Добыча в очередной раз ускользнула. Аллочка так просила помочь, узнать, что случилось. Нет, он бы не стал ей потом рассказывать. Конечно, нет. Как можно? Но если бы эта полоумная поделилась с ним, то, может, потом и подругам в жилетку поплакалась бы. Но ничего, ничего не получается. Не баба, а кремень!
5
– Не баба, а кремень! – Прораб провожает хозяйку восхищенным взглядом. – Нет, ты слышал?! «Переделать, и точка!» Сколько же можно переделывать-то? Мы так точно в срок не успеем.
Марат не реагирует. Прораб не спеша заходит в комнату.
– Ну, давай, давай посмотрим, что ты тут наваял. Ох-ре-неть, твою мать!
Лицо прораба вытягивается, рот извергает проклятия, глаза пылают. Вот ведь бес попутал взять этого чурку! Ни черта делать не умеет, уже третий объект, а все та же фигня. Да, тогда другого выхода не было. Сашок угодил на пятнадцать суток, потом на него еще какую-то байду накопали, короче, что называется, окончательно выбыл из строя. А на носу малярка. И что было, скажите, делать прорабу? За руль – и на Ярославку. Что за дурацкая мысль была искать морду поинтеллигентней?! Ну, понятно, боялся, хозяева пронюхают, что маляр с улицы. Хотел себя обезопасить, а что получил? Молчать-то этот чудак молчит, но работает – хуже некуда. Дай обезьяне кисточку, она и то лучше покрасит. Ведь зарекался же, обещал сам себе выгнать в шею после первого же объекта, а все жалко. А может, не жалко, а страшно. Этот как зыркнет своими колючими глазами, аж дрожь берет. И потом, где опять маляра искать? Опять ведь на Ярославке. Нет, от добра добра не ищут. Что верно, то верно. Придется еще потерпеть чуток. Все-таки за три месяца прогресс обозначился. Уже шпатлевку для заделки стыков с той, что для трещин, не перепутает. Но на рынок все равно без подробного списка отправлять нельзя, привезет ерунду, а потом расхлебывай. Вот и сейчас. Прораб продолжал материться, разглядывая пятна на свежеокрашенных стенах.
– Ты меня… в гроб загонишь… Какого… я тебя спрашиваю здесь происходит?! Что это… такое?!
Марат и сам не понимает. Спокойно подходит к мешку шпатлевки, читает инструкцию, пожимает плечами.
– Все, как вы говорили. «Фракция наполнителя 100 микрон, мельчайшие зерна, пластичная основа для гладкой поверхности». Да вы же сами видели, все идеально было.
– Было, – бурчит прораб. – Было да сплыло все. Что ты мне шпатлевку суешь, ты краску давай. Что на банке написано? Какой пэаш, какая паропроницаемость?
Марат слышал про важность пэаш в детских шампунях и в женской косметике, но краска-то тут при чем? Он послушно берет пластиковую банку и дотошно изучает инструкцию. Надо же, действительно пишут пэаш, и загадочная паропроницаемость тоже указана.
– Вот, – показывает он нужные данные, – пэаш смеси – 12,3, коэффициент паропроницаемости 97 DIN 52615.
– Вот… – передразнивает прораб. – Идиот! У тебя тут не только пятна пойдут, ща ваще все отслоится к едрене фене. Одна радость – смывать не придется. Ты как краску покупал, придурок?
– По цвету. – Марат еле сдерживается, чтобы не сорваться. Но надо терпеть. Терпеть во что бы то ни стало. Иначе все пойдет насмарку.
– По цвету? – Брови шефа ползут вверх, и он заходится в раскатистом, громоподобном смехе. – По цвету… Ну, уморил, твою мать! Ладно, чего уж там. Я сам виноват, не растолковал, как надо. Но, думаю, ты маляр. Маляра среди ночи разбуди, он тебе без запинки отрапортует, по каким критериям краску к шпатлевке подбирать. Так-то. А ты у нас кто?
Марат – студент. То есть был им пятнадцать лет назад. Марийка – тоже студентка-балеринка. Легкая, воздушная, прозрачная. Она ездила поступать в училище – не взяли. Почему не взяли? Она же лучше всех танцует. Марату обидно, а ей хоть бы что. Учится себе на педагога и в ус не дует. Подумаешь, будет выделывать па не на сцене, а в классе. Какая разница? Главное – танцевать.
– Я стану известным дирижером, и тебе откроются все театры мира! – Марат говорит серьезно, основательно. Он уверен в успехе. Марийка счастливо смеется, потягивается и устраивается поудобнее у него под мышкой.
– Лучше укради меня, дирижер! – шепчет она.
– Ты серьезно? – Марат приподнимается на локте, Марийка соскальзывает на подушку. – Правда хочешь этого?
– А почему нет? – Черные, чуть раскосые бусинки глаз хитро блестят. Девушка игриво накручивает на палец длинную прядь. Ей так хочется иметь кудряшки. Так, чтобы они подпрыгивали при каждом фуэте, чтобы склонялись в реверансах, пружинили на поддержках и еще чтобы они были яркие, рыжие, огненные. А у нее – идеально гладкие темные волосы, как у большинства киргизок. Марийка кокетливо улыбается юноше, но он не разделяет ее игры. Хмурится, думает, переживает.
– Зачем тебе этот пережиток прошлого?
– Пережиток прошлого? Вовсе нет. Невест крадут сплошь и рядом. Даже в Бишкеке.
– И что? Ты хочешь сказать, что цена тебе пятьсот долларов, конфеты, печенье, баран да ящик водки?
У Марийки начинает подрагивать нижняя губа, она отворачивается, и Марат тут же жалеет о своей резкости.
– Мась, ну, прости меня. Ну, ты же умная девочка, начитанная, образованная. И между нами все решено. Зачем ерундой заниматься?
Марийка надулась, бухтит:
– Просто это так романтично. Но ты разве поймешь? – Она разочарованно вздыхает, а Марат начинает кипятиться.
– Романтично?! Это для тебя, дуреха, романтично. – Марийке – всего восемнадцать, а Марату – двадцать два. Он уже кое-что понимает. – Да ты знаешь, сколько за этой романтикой сломанных судеб, исковерканных жизней, несчастных женщин?! Ты называешь романтикой настоящее варварство, понятно?