Екатерина Лесина
Плеть темной богини
Моей любимой мамочке посвящается
Темно на перекрестье трех дорог, небо низкое, беззвездное, ветер воет вдали, несет, катит по земле сухие листья. И белеют костяно кресты на старом кладбище. За спиною оно, пялится, буравит мертвыми глазами тех, кто сгинул во веки веков, дабы, повинуясь слову моему, воскреснуть.
Страшно. Страх преодолею, холод выдержу, и губы занемевшие произнесут первые слова заклятья:
– Геката, Мудрая, прошу твоего благословения.
Подними надо мной Вуаль, чтобы мог я
приветствовать духов-помощников,
старых и новых друзей из прошлых
жизней. Пусть войдут в это священное место только
те, кто желает мне добра…
Руки, ставшие вдруг чужими, творят священные символы. И будто бы воздух задрожал, а дрожь эта, просачиваясь сквозь пальцы, расползается по округе. И немо становится, и спокойно, и только угли трещат.
…Геката, твоя сила хороша для смерти и рождения,
Испытаний, которым мы подвергаемся снова
и снова.
Пусть же во мне не будет страха, ведь я
знаю твою доброту.
Дай мне узнать тайный смысл жизни в смерти.
Из глиняной формы льется воск, не прозрачный, а красно-кровавого оттенка, каменеет, земли коснувшись, оседает слезами. Берусь за второй ковш, не уставая повторять.
Пусть я смогу постичь твои сокровенные Таинства.
Пусть я смогу найти спираль твоего пути.
Пусть я смогу найти истинный Свет,
Ведущий к Внутреннему Пути.
Расплавленная медь шипит и брызжет искрами, форма тяжелеет, налегает на щипцы, держать становится неудобно, но я держу. Уже почти, самая малость осталась.
Я смертен, но все-таки бессмертен.
Не существует конца жизни, есть
только новое начало.
Дотягиваюсь до фляги, что висит на поясе, зубами скручиваю крышку и морщусь от едкого запаха крови. Долго пришлось искать черную собаку, но справился, и вот теперь, согласно книге, лью кровь на землю, на вычерченные символы, и скользкими пальцами касаюсь губ, щек и глаз – пусть откроются врата, пусть явится та, в руке которой сила…
Пусть отдаст она силу тому, что зреет, остывая, в глиняной утробе.
Я появляюсь рядом с Богиней во многих ее ликах.
Поэтому мне нечего бояться.
И я не боюсь, отныне и во веки, ибо нашел я способ оградить себя от того зла, каковое люди творят. И не приблизится ко мне злой и бесчестный, подлый и хитрый, гнилой нутром и дурной помыслами. А коли приблизятся, станут они послушны желаниям моим и будут служить, как псы стигийские служили великой богине.
Открой же мое сознание, сердце и душу
Для Великих таинств, о Геката.
Пусть все слова будут услышаны
По воле моей. И да сотворится!
Снова ветер завыл, грозно и дивно, на многие голоса, а небо ощерилось огненными глазами. И полная луна вдруг выкатилась, ослепила, залила светом все три дороги. А глиняный камень вдруг треснул, выпуская сотворенную мною Плеть.
Я сумел. Я сделал.
На следующий день я слег в горячке, а спустя еще три – умер. Такова была справедливость Гекаты и такова воля ее, чтобы плеть вместе с иным имуществом ушла в мир…
И суждены были миру перемены.
От кого-кого, но от Магды Юленька подобной пакости не ожидала. Нет, конечно, она в принципе не склонна была ожидать пакостей от людей, а потому всякий раз, когда случалась очередная неприятность, удивлялась. И вот сейчас тоже удивлялась, глядя в каштановые Магдины очи. Да, не карие, не черные, а именно цвета спелых каштанов, где строгая чернота светлела до глянцево-коричневого цвета, а у самого зрачка и вовсе становилась солнечно-желтой.
Магда, она вся такая… необычная.
Стервь, как говаривала Юленькина бабушка, стряхивая пепел с пахитоски в чашку из гжельского фарфора. И нос морщила, отчего на переносице образовывались маленькие вертикальные складочки, в которых тонули выщипанные в нитку бабушкины брови.
А в стервях бабушка толк знала, хотя Юленька и не верила. Вот до последнего не верила. И продолжала любоваться тем, как искажается мир в томных, чуть навыкате, глазах Магды.
– Что? – Магда достала из футляра очочки и, повертев в пальчиках, водрузила на кончик носа, окончательно отрезав себя от Юленьки серой стекольной дымкой.
Стало совсем грустно.
– Неужели ты и вправду полагала, что у вас все серьезно? – в уголках Магдиных губ поселилась улыбка. – Милая, ну нельзя же быть такой наивной. Михаил – человек серьезный, уважаемый, интеллигентный.
«Гэ», она произнесла последнее слово через «гэ», и Юленька вновь вспомнила бабушку с ее пахитосками, сеткой для волос и расшитым китайскими драконами халатом.
– Хабалка. Это у нее в крови, – изрекала бабушка, а изо рта ее выползали струйки сизого дыма, – а то, что в крови, так просто не выбить. Держись от нее подальше, пока не сожрала.
Уже сожрала. Юленька именно так себя и ощущала – съели ее, вот взяли и в один глоток съели, а теперь переваривают, медленно, мучительно, продолжая агонию разговора неторопливостью жестов.
Вот Магда поправляет очки – вместе выбирали, и именно Юленька убедила взять эти, узкие, чуть вздернутые к вискам, в отливающей строгим хромом оправе и черным стразом-мушкой на левой линзе. Ей именно эта мушка приглянулась, а еще то, как очки преображают Магдино лицо, некрасивое в сущности, костлявое, с тяжелым носом и острым подбородком, с узкими губами и лбом, каковой Магда долго прятала под низкой челкой.
– И… и когда? – Юленька моментально возненавидела себя за этот вопрос. Какая разница когда? На свадьбу не пригласят. Или нет, пригласят, конечно, Магда же не такая, чтобы совсем про Юленьку забыть, она же не нарочно, просто получилось, просто жизнь – она ведь сложная штука…
И Магда влюбилась в Михаила, а он – в Магду. Конечно, она же… она другая, чем была.
– В августе, – не слишком-то охотно отозвалась Магда. – Но я не думаю, что тебе следует… хотя, ты ж у нас человек легкий…
Запиликал мобильник, оставив тираду незаконченной, и Магда, глянув на экран, торопливо поднялась, по привычке кинув:
– Рассчитаешься.
Юленька кивнула. Она всегда рассчитывалась за нее. Почему? Как так получилось?
Они познакомились на первом курсе, в темном коридоре с холодными стенами, на которых виднелись капельки влаги и мелкие трещины. Далеко впереди сквозь огромное, в пол, окно проникал солнечный свет, но он не дотягивался и до середины коридора, вяз в вечном сумраке, лишь слегка его разбавляя. Кроме окна имелись двери в количестве пяти штук: три с одной стороны, две – с другой; лестница, ведущая вниз, и с десятка два первокурсников, замерших в ожидании.
Юленька очень хорошо запомнила это чувство неопределенности, когда пялишься на все двери сразу и гадаешь – которая откроется. Уйти нельзя, потому что бабушка не одобрит побег, а стоять скучно и тяжело.
– Хоть бы стулья поставили, – заявила рыжая девица в зеленом сарафане, пиная стену. – Задолбали.
И трое парней, одинаково подкачанных, одинаково подстриженных и одетых, поспешили согласиться и тоже пнули стену. И громко заржали, когда отвалившийся с потолка кусок штукатурки шлепнулся на голову долговязой девице. Та взвизгнула, отскочила, принялась отряхиваться.
Длинная и нескладная, с растрепанными волосами какого-то неопределенного пегого цвета, чуть более выгоревшими на макушке и темными на концах, в теплом, под горло, свитере и мешковатых джинсах, в круглых совиных очках, девушка была отчаянно некрасива, и рыжая тотчас сделала вывод:
– Дура. Убожище.
– Сама дура, – огрызнулась очкастая, поправляя съехавшие набок очки. Волосы откинула, подбородок выпятила и посмотрела на окружающих сверху вниз, будто это они, и рыжая, и парни-близнецы, и Юленька, были несчастны и достойны сочувствия. – Гэспажа нашлась.
Как она потом с этим своим «гэ» боролась, вытравливая, выкорчевывая, выдирая из себя… но в тот момент «гэспажа» всех и добила.
Кличка к Лядащевой прилипла намертво, вместе с Магдиной ненавистью.
Но это случилось потом, позже, а тогда в коридоре, когда уставшая Юленька уже почти готова была сесть на грязный пол, дверь открылась, и пухлощекая дама в строгом черном костюме велела:
– Заходите по двое.
Стоило ли говорить, что в стихийно возникшей очереди Юленька оказалась последней. А Магда – предпоследней.
– Чего так? – поинтересовалась она, ногой подпихивая грязный рюкзак к стене.
– Ну… просто, – ответила Юленька и неожиданно для себя пожаловалась: – Оно всегда так. Бабушка говорит, что я – слабая.
– И ты, значит, с бабушкой живешь?
– Да. А ты?
– А я сама по себе. Меня Магдой звать.
– Юленька, – Юленька коснулась пальцами бледной, но сухой и горячей Магдиной кожи, легонько сжала ладонь, отметив про себя, что та узкая и красивая. А у самой Юленьки, по бабушкиному мнению, руки простоваты, да еще и с веснушками.
– Слушай… – Магда задрала подбородок и поскребла шею, тоже пожаловавшись: – Чешется, блин. Посмотри, чего тут.
Оттянув горловину, она наклонилась:
– Вот тут.
Юленька послушно посмотрела и, увидев мелкую красную сыпь на бледной коже, расстроилась.
– Раздражение, значит. Блин, – Магда и запястье почесала, задумчиво повторив все то же привязавшееся слово: – Блин.
– А… а ты сними. Свитер сними. Бабушка говорит, что если на вещь аллергия, то нужно от вещи избавляться.
Юленька вздохнула, припомнив, что бабушка вообще очень легко избавлялась от вещей. И от шелкового покрывала с желтым тигром, и от деревянного веера, что раскрывался с тихим шелестом, позволяя любоваться сложнейшими узорами, и от лохматой шали с брошью-камеей…
– А одевать я что буду? – возразила Магда.
– Надевать.
– Чего?
– Правильно говорить «надевать».
От Магдиного гнева, вспыхнувшего на бледной коже, на острых скулах и впалых щеках, спасла дверь, которая открылась, выпуская и впуская, наполняя коридор шумом и суетой.
– Ладно, – сказала Магда потом. – Я все-таки сюда учиться приехала. Вот ты меня и будешь учить.
– Я?
Кивок – и косая челка сместилась и снова упала на лоб и скрыла и широкие брови, неестественно темные для этого лица, и розовый, свежий шрам на переносице, и трещину в линзе.
– Ты не думай, Юлька, я – сообразительная. И жить хочу.
– А разве ты не живешь?
Смешок, презрительно изогнувшиеся губы и ответ:
– Пока нет. Но буду…
Она и вправду очень хотела жить, до злости, до истерики, до лютой бледности, когда и без того светлая от природы кожа ее обретала мертвенный оттенок синевы, а глаза, напротив, наливались кровью, свидетельствуя о высшей степени бешенства. До прокушенной нижней губы и мигреней, когда Магда только и могла, что лежать и пялиться в потолок, до обломанных ногтей и рваных обоев…
Магда ненавидела, когда кто-то или что-то нарушало ее планы.
Магда желала «идти вперед» и шла, когда легко, когда с боями, с кровью, потраченной гордостью, изуродованным самолюбием и все той же жаждой жизни, которая от неудачи к неудаче лишь крепла.
Магда была старше, но не умнее или опытнее, а возможно, в чем-то даже наивнее, однако она быстро избавлялась от подобных недостатков.
– Далеко пойдешь, – сказала бабушка, увидев Магду в первый раз.
– И не представляете, насколько далеко, – ответила та, ощерившись улыбкой. Имелась у нее привычка – улыбаться так, что верхняя и нижняя губы выворачивались, обнажая скользковатое нутро, бледно-розовые десны и крупные, ровные зубы, желтоватые, а левый клык и вовсе черный, некрасивый.
Был некрасивый. Устроившись на работу, Магда первым делом поставила протез. А остальные зубы отбелила.
– Смотри, чем выше прыгнешь, тем больнее упадешь, – улыбнулась в ответ бабушка, извлекая из серебряного портсигара пахитоску. – А чем дальше, тем сложнее найти дорогу назад.
– А мне назад не надо. Я вперед пойду.
– И то верно. Ну проходи, проходи… не стесняйся… хотя… чуть стеснения тебе не помешало бы.
Весь тот вечер Юлька сидела как на иголках, предчувствуя катастрофу, в каковой именно она, Юленька Светлякова, станет единственной жертвой. Так случалось всегда: новая подруга, бабушкино приглашение, ужин или обед, и в итоге снова одиночество.
– И откуда вы приехали? – бабушка отчаянно дымила, стряхивая пепел в одну чашку и потягивая крепкий коктейль из другой. Бабушка глядела на Магду сверху вниз, всем своим видом давая понять, что ей, неуклюжей, костлявой, в очередном бесформенном свитере и тех же, что и в первую с Юлей встречу, джинсах, не место в этом доме.
А Магда скалилась, кивала, отвечала. Дерзила.
– Ниоткуда.
– Стыдитесь родины? Рановато пока. Обычно эта стадия начинается чуть позже, когда происхождение становится не столь явным… К слову, интересно, на что вы рассчитываете здесь? – сухая пергаментная рука на светлом дереве, жесткий манжет и янтарные запонки, дедовы, но деда Юленька не помнит. А вот запонки бабушка носила всегда, и Янина Федоровна, ворчливая, шестидесятисемилетняя и талантливая до гениальности портниха, являясь в дом раз в месяц, тут же, сидя на софе, перешивала блузки и платья, приспосабливая рукав под запонки.
Янина Федоровна курила «Беломор», и пальцы у нее были желтые, точь-в-точь как камни на запонках.
– Я рассчитываю человеком стать, – огрызнулась Магда. Нет, не совсем даже так, она произнесла протяжно, выделяя «вэ», и получилось – «человэ-э-эком».
Бабушка рассмеялась, Магда обиделась, а Юленька на несколько дней осталась без подруги. Как же она обрадовалась, когда Магда передумала, подошла и, присев на край парты, дернула вниз горловину коричневой кофты.
– Старуха у тебя мэрзкая. Я больше в гости не приду.
– Никто не приходит по второму разу, – призналась Юленька, торопливо запихивая косметичку в рюкзачок.
– Ну, понимаю. А ты, подруга, не грузись. Нам старуха не помеха, мы с тобой горы свернем.
Юленька поверила. Равно как поверила и бабушке, когда та вечером, узнав о возвращении Магды неизвестно откуда, сказала:
– Наплачешься ты из-за нее.
Выходит, сбылось предсказание, плакала Юленька. И слезы, скатываясь по лицу, шлепались на белоснежную скатерть и нарядное солнечное блюдце с розовой орхидеей на донце. Точно такой, какие Юленька заказала бы для букета невесты.
А Магда выберет лилии.
Собственно говоря, это не было перекрестком. Просто три дороги сходились в одной точке, и черный пористый асфальт смешивался с мелким гравием и выезженным, окаменевшим грунтом, образуя некое и вовсе неопределимое покрытие, в каковом белые камни тонули в вязкой битумной черноте, и из нее же торчали редкие ости сухой травы.
– Дерьмо, – пробормотал Илья, отступая от трупа. Присел, склонив голову набок, посмотрел, подметив новые детали вроде темных кровяных капель и зеленых мясных мух, которых слетелось, верно, десятка с два. Они вились, наполняя воздух радостным жужжанием, садились на мясо, ползали по костям и взлетали, чтобы тут же сесть чуть левее или правее.
Ну и что с этим делать-то? Оно, конечно, понятно – убрать, закопать где подальше, но потом что? Дело заводить? Из-за собаки? Оно, конечно, жалко животину, но у Ильи и без нее проблем хватает. А с другой стороны, бросить и забыть? Так мало ли, сегодня собака, а завтра вот так и человека разделают.
Илья обошел труп с другой стороны, походя отмечая черный, вывалившийся из пасти язык, задернутые бельмами глаза, слипшуюся от крови шерсть на башке и темно-красное, местами прорезанное белизной костей тело.
Шкуру сняли, но сделали это как-то неумело, оставив ошметки на длинных худых лапах, и хвост не тронули, и голову. Рядом, в луже черной, спекшейся, оттого и неотличимой по виду от асфальта крови, валялся тряпичный ошейник, хорошо знакомый Илье, как и песья морда, по-лисьи вытянутая, седоватая на бровях, с поломанным ухом.
– Ну и кто ж тебя так, Свисток? – Илья спрашивал для себя, в надежде звуком голоса отогнать нахлынувшую было жуть. И сам себе отвечал: – Вот сволочи, найду и…
И ничего. Собака же. Не человек. И единственное, чего он сможет, – морду набить… Да и то если найти сумеет, поймет, кому понадобилось убивать черную собаку на перекрестке трех дорог, да еще и шкуру сдирать, седую вполовину, грязную, в репье да засохшей грязи… Кому она такая нужна? И зачем?
Но пока Илья подогнал машину и, открыв багажник, вытащил холщовый мешок.
– Извини, друг. – Илья, преодолевая брезгливость, ухватился за черный, еще не до конца перелинявший хвост, потянул тушу вверх. Закоченевшая, она отдиралась тяжело, точно успела прорасти в эту смесь гравия, битума и каменистого песка, прижиться на перекрестке.
Нехорошее место. И дело нехорошее, воняющее чертовщиной. И гнилью. Жужжащее сине-зелеными мясными мухами да отливающее мертвенной белизной собачьих глаз.
На морду Илья старался не смотреть, виноватым себя чувствовал. Он запаковывал Свистка в мешок, оказавшийся чересчур длинным, но слишком узким, и приходилось запихивать, трясти, материться и сдерживать рвотные позывы.
– Сволочи, какие же сволочи… – Илья повторял слова то громко, то шепотом. И кое-как закрутив тушу в несколько слоев ткани, кинул в багажник, прикрыл брезентом, вытер газетой измазанные руки и все равно долго еще бродил вокруг, приглядываясь к траве на обочине.
Ничего не нашел.
Свистка он похоронил на старой ферме, в ямине, оставшейся от вывернутого бурей тополя, а вечером, наконец, дал себе волю сделать то, чего хотелось давно, – напился.
Но даже в хмельном угаре Илье не давал покоя один-единственный вопрос: зачем кому-то снимать шкуру?
День тянулся бесконечно. Юленька нарочно оттягивала момент возвращения домой, изобретая все новые и новые дела, мелкие и совершенно неважные, не способные отвлечь от боли и пустоты внутри.
А она накапливалась, разрасталась, грозя в любой момент выплеснуться из хрупкого Юленькиного тельца и затопить весь мир.
Нельзя.
И домой нельзя. Одиноко там. Пусто там. Тоскливо.
Вот и приходилось стоять на улице, уставившись на очередную витрину, и старательно улыбаться собственному отражению. А оно милое, и даже очень, со светлыми кудельками волос, с круглыми щечками, которые пылали болезненным румянцем, с мягким подбородочком, пухлыми губками и курносым носиком.
Вечная юность, мечта нимфоманов и любителей фарфоровых куколок. Так говорила бабушка, а Юленька не обижалась. На бабушку обижаться глупо, ведь в большинстве случаев она оказывается права.
И платье это… сплошное кружево-бантики… а Магда одевается строго, со вкусом. Как выяснилось, у нее очень хороший вкус. Правильный.
– Светлякова! – толкнули в спину, дернули за сумку, хлопнули по плечу. – Ты, что ли? Ну, Юлок, сколько зим? Узнаешь?
Конечно, как не узнать, когда всего месяц назад виделись. Дашка Лядащева ну ни на йоту не изменилась, разве что рыжина волос стала более правильной, стилистически выверенной и перекочевавшей на густые Дашкины кудри из разноцветной коробочки…
– А чего случилось? Ты ревешь? Ну, Светлякова, ты даешь! Я иду, смотрю, стоит. Смотрю – она. Ну думаю, на ловца и зверь… а она ревет. Пошли.
Дашка схватила за руку, потянула, расталкивая редких прохожих. Ей всегда было мало места, мало воздуха, мало поклонения, мало всего, даже Магдиной ненависти.
– Так чего случилось?
Звонкая дробь каблуков по плитке, тени в витринах, жестковатые, почти мужские духи и ярко-красная помада, которая совершенно не идет Лядащевой.
«Вампирша», – сказала бы бабушка, случись ей повстречать Дашку. И предупредила бы, непременно предупредила бы, что от вампиров, даже если они пьют не кровь, а эмоции, нужно держаться подальше. Но подальше не выходило – как вырваться из цепких дружеских объятий? И как сказать, что внутри Юленьки теперь живет пустота, которая вот-вот выплеснется наружу.
Мир утонет.
И рыжая Лядащева. И даже Магда с Михаилом.
– Садись, – Дашка с грохотом отодвинула тяжелый стул. Кафе? Когда они сюда пришли? И что за место? Прежде Юленька не бывала тут, да она вообще мало где бывала.
– Двойной капучино, двойной эспрессо и две «Шоколадных чуда».
– Два, – машинально поправила Юленька. – Если чуда.
– Ты у нас чудо, – Лядащева плюхнула на скатерть ярко-алую торбу и, распахнув, принялась копаться в содержимом. – Ну, рассказывай, чего там у вас случилось. Как стервозина поживает?
– Хорошо.
Лучше, чем Юленька. Все живут лучше, чем Юленька.
– Ну кто бы сомневался! – Дашка вытащила помятую, разодранную с одного бока пачку бумажных салфеток и строго велела: – Морду вытри, а то на чучело похожа. Без обид.
Какие обиды. Кажется, Юленька давным-давно разучилась обижаться. А может, с самого рождения необидчивой была. Дефект такой. Одни слепые, другие глухие, третьи необидчивые.
Принесли кофе, пирожные, и Лядащева, устав ждать, снова дернула:
– Так что у вас там? Рассказывай.
И Юлька рассказала. Понимая, что этого не следует делать, что Лядащева, конечно, выслушает с удовольствием, медленно потягивая кофе, расковыривая вилочкой рыхлую плоть «Шоколадного чуда», охая и ахая, а в конце скажет:
– Я всегда знала, что она – та еще тварь, – подтвердила догадку Дашка, облизывая вилочку. – Нет, ну я не понимаю, какого ты с ней возилась?! Ведь ты ж из этого убожища человека сделала! Я как вспомню ее свитера, челку эту… а очки… сова слепая. Нет, Юлок, это уже все! Это уже конец!
– Конец чего?
– Моей веры в человечество! Значит, она у тебя жениха увела, да?
– Да.
Михаил не был женихом, они просто встречались. Часто встречались. И Юленька ждала, нет, она была твердо уверена, что предложение вот-вот последует. Взгляды, выражение его лица, прикосновения, случайные и в то же время многозначительные, голос, который менялся, когда он произносил ее имя…
А он сделал предложение Магде. Почему?
– Ну скотинища! – с чувством глубокого удовлетворения произнесла Дашка, пальцем собирая с тарелки жирный крем. – А твой куда смотрел? Променять тебя на это… А ты сама виновата! Наивная… Ладно, Юлок, извини, что я так… это от возмущения.
Ну да, она ведь всегда любила возмущаться, по любому поводу, а порой и без него, сама создавая повод. Она громкая и суетливая, вездесущая и раздражающая. Она – Магдин враг. Или нет, не враг, но помеха на пути.
И Юленька теперь тоже помеха.
– Слушай, так выходит, ты сейчас вообще одна? Ну бабка ж твоя еще в прошлом году, если не ошибаюсь…
– Не ошибаешься.
Какой у Дашки жадный взгляд. Глаза зеленые – это правильно, когда к рыжим волосам зеленые глаза прилагаются; цвет искусственно-яркий, нарочитый, но, как ни странно, натуральный. Во всяком случае, Юленька эти глаза хорошо помнила. А вот выражение подобное видела впервые.
– Бедная ты моя, – Дашка ласково погладила по руке. – Знаешь, что я тебе скажу… тебе надо развеяться! Отвлечься! А вообще – клин клином вышибают!
Теперь сосредоточенная, напряженная – мизинец царапает скатерть, а уголки губ нервно подрагивают, пытаясь сохранить нарочитую дружелюбность улыбки.
– Сама подумай, станешь теперь киснуть в своем мавзолее… в депрессняк ударишься. Кому оно надо? А я тебе как женщина опытная советую – лучшее средство вылечить самолюбие…
Какое самолюбие? При чем здесь самолюбие? Юльке просто больно. Ее не переваривают – ее варят живьем.