banner banner banner
Мафтей: книга, написанная сухим пером
Мафтей: книга, написанная сухим пером
Оценить:
 Рейтинг: 0

Мафтей: книга, написанная сухим пером


Женщина испуганно вонзила в меня черные иглы глазок.

«Да вы и сам, вижу, сквозь темноту смотрите. Для виду спрашиваете, а сами все знаете… Брат мой овец держит на пастбище. Настрижет копну – и к нам. А Лиза пряла. А когда прясть, как тут днем надо с тряпками толочься? Ночью, когда ж еще. Мы ложимся, а Лиза – за веретено. Мы все одевались в ее деланья[94 - Деланье – работа, изделие.]. Изо дня в день до полуночи пряла. И не светила себе. Зачем, говорит, лампу жечь, я прясло и руками чувствую. Такая проворная была. В темноте на ощупь, а ровницу вела тоненькую, как шелк. Я панам показывала – не верили, что то из рук мужички…»

«Темнота и погубила ей глаза», – заметил я.

«Да и ее саму», – вздохнула прачка.

«Я такого не говорил».

«Что тут сказать. Осталась я без доченьки и помощницы. Довелось вот нанять девчушку. Да чужими руками разве что жар загребать. Лизе я доверяла все, как старшей челядинке. Послушает, кивнет головкой: «Не печальтесь, мамка». Думаете, присела после того, как глаза потеряла? Как же! Мыло, правда, уже не колотила, а белье полоскала и дальше. В работе забывала о своей беде…»

«Мучилась тем?»

«Людей стыдилась, особенно своих ровесников. Нелегко в молодые годы такую напасть испытать. Убегала на реку. Туда и пряжу брала. Мы ей лавочку поставили под орешником. Бывало, до темной ночи сидела. Что слепому потемки! В тот вечер тоже пошла с рукодельем на берег. Толстую нить Лиза свивала без струмента. Парило тогда к буре. Видать, хотела, бедняжка, освежиться с доски да и сорвалась в стремнину. Тутки, ниже брода, клокочет, как в котле. Сами видите…»

«А нитки?» – осторожно спросил я.

«Какие нитки? – куснула меня мышиным взглядом. – Не осталось после нее ни тряпок, ни ниток».

«Осталось», – я полез за черес и вытянул обрывок крученой шерсти.

Лицо женщины посерело, как мыло, а языком еле ворочала.

«Правду люди говорят, что вы знаете что-то такое…» – прошипела.

«Не знаю, что знаю такого, но знаю, например, что и хрен может быть лекарством… И знаю, что ожидание ест глаза и точит сердце. Однако говорю вам: ждите ее, ждите недремно…»

Я отдал Голоднячке нитку. Бабы не любят, когда у них свободные руки.

Уже за орешником догнал меня ее оклик:

«Я могла бы вам что-то постирать!»

«Если хотите услужить, наймите цыганский воз и выварите тряпье несчастных Пиняшков, что живут через реку. И не жалейте поташа. Коль Господь вас не отблагодарит, то я заплачу».

Недалеко я и отошел, как услышал за собой топот. Из тысячи звуков я угадал бы дробный стук голых детских пят. Им не только трава радуется, но и ухо челядина, который носит скрыто ребячество в себе. Того, кто и сам босиком перетоптал все прибрежья и поймы Латорицы. Узнал я и своих малых знакомцев в ватаге ребятни. И остановил их, ибо было чем. Будто догадывался о встрече и набил дома карман сухими дикими черешнями. Сладковатая квасница обтягивает косточку, зато сосать можно долго. Дети несмело протянули лодочки ладошек.

«Юрику первому, – сказал я, – потому что он был первым в беге».

Юрик, гордый вниманием, залепетал полным ртом:

«А у нас скоро первые черешни будут. Маевки».

«Вот те раз! Не ты ли раньше говорил, что ваши черешни засохли?»

«Те, что на улице. А за хлевом родят. Еленка успела им побаять[95 - Баять – помогать. От слов бай, баяльник – знахарь, ведун.], чтоб не посохли».

«Как это?»

«А вы не знаете? – понизил он до таинственной значительности голос. – И мы сперва не знали. Надо обвязать деревья нитками».

«Простыми нитками?»

«Куда там простыми, – засмеялся Юрик. – Нитки из иерусалимской вербы, что на той стороне растет».

«Разве верба нитки родит?» – от души удивился я.

Теперь уже все смеялись надо мной. А больше всех Юрик.

«Вы прямо как ребенок, дед. Верба ничего не родит. Одни прутья на кошарки. А нитки к ней Мара привязывает. Колдунья. Чтоб не потеряться ночью, когда ходит по берегам и метит деревья, которые должны усохнуть…»

«И ваши метила?»

«Еще как. Черной ниткою. И два дерева начали вянуть. Хорошо, что Еленка успела принести белые нитки из иерусалимской вербы. Черная сила отступила, и черешни стали файно родить. А это наш хлеб, говорит нянь, потому что черешни и сливы можно обменять в винокурне на зерно… Но за ваши сушеные дикульки не дадут и золотник овса. Ничего не дадут…»

«Я ничего и не прошу», – соглашаясь ответил я.

Хотя это была не совсем правда: за свои квасницы я получил хорошую цену. Дети – самые щедрые плательщики.

«К горлышку бутылки были привязаны три нитки – черная, белая и красная. Снова нитки. Три. Которая из них путеводная? И куда ведет?..» (стр. 77).

«Остаток дня я слонялся но виноградникам, собирая улиток с полосатыми ракушками. И заодно собирая вместе свои мысли. “То, что проявится, становится светом. А плод света во всем явном”. Так говорил мой учитель…» (стр. 87).

Мой бесталанный отец Грынь любил говорить: «Если долго не находишь то, что ищешь, значит, оно под ногами». Это он научил меня читать следы живла, то бишь живого мира.

Верба. Дерево, принесенное паломниками из окрестностей Гроба Господнего. Теперь я догадывался, откуда тянутся нитки. Я разлегся в холодке под бузиной, откуда было хорошо видно противоположный берег. И одинокую вербу на нем. Между кустистыми кочками бежал подпрыгивая человечек, неся охапку сушняка. Я узнал одноглазого скитальца. Приблизившись к вербе, он осторожно положил ношу на землю и белкою взлетел на стволище. Дупло приняло его вместе с головой. Вынырнул, держа что-то в обеих руках. Солнце поблескивало на его оскаленных зубах и на рыбьей чешуе. Соскочил на землю и поднял свою добычу над головою, похваляясь небесам. И радостно затрубил во всю грудь, как олень. Редко я видел, чтобы человек так радовался еде. Даже сам проглотил слюну. Эх-ма, в дупло иерусалимского дерева исправно заплывают давидковские щуки.

Одноглазый насадил рыбину на рожон, собрал свой хворост и исчез в орешнике. Возможно, там жег костер. А я вернулся к броду. Перешел реку и сам устремился к вербе. Первое, что попалось на глаза, – красная нитка на суку. Тоже оборванная. Отвязав ее, я заглянул в дупло, такое же глубокое, как и широкое. Ворон каркал надо мной, привлеченный рыбным духом. Но я пришел не за рыбой. Выгреб из дупла запрелые листья и мох, когда рука наткнулась на мягкий комочек. Шерстяной клубок. Нитка толстая, витая вручную. Знакомая нитка. Вот и нашелся моток, из которого протянули через реку бечеву, дабы пометить брод. Зрячему сие ни к чему, а слепому напутствие.

Я вернул труху на место, чтобы своим вмешательством не смутить калеку или кого-то еще. Дупло было в самом деле глубоченное – медведь мог усесться. Могильная какая-то яма. В сердце шевельнулось странное чувство: будто не поднимаюсь я к разгадке, а спускаюсь на ее дно. И сие дно пугало меня какой-то причудливой отдаленой известностью…

Остаток дня я слонялся по виноградникам, собирая улиток с полосатыми ракушками. И заодно собирая вместе свои мысли. «То, что проявится, становится светом. А плод света во всем явном». Так говорил мой учитель.

Потом я вернулся к реке. Прозрачность воздуха уже тонула в воде. Рябое солнце скатывалось с медного неба. Суббота умирала для завтрашнего воскресного дня. «Живи и умирай сего дня…» Аввакум любил повторять сии слова. Правда, никогда не объяснял их смысл. Он много еще оставлял додумывать мне самому.

Живи и умирай сего дня. И рождайся завтра.

Затесь шестая

Тот, кто съел гору

Не важно, сколько дней в твоей жизни. Важно, сколько жизни в твоих днях.

    Мой дед Данила

Пристройку, где стояли кони деда, досель подпирает груда камней. Дедовы камни для счета. Я подобрал горсть кругляков разного цвета и разложил их на столе. Время подвести первый итог моих изысканий.

Первый камешек – Эмешка, дочь бирова, так в народе называют бурмистра. Под камешек я подложил гусиное перо. Пропажа барышни может быть связана с лебедями, которые невесть чего снялись из заплавы. А может, с поведением болезненной матери. Неизвестно, причастен ли к этому молодой рыбарь Алекса, что ухаживал за девицей. С ним будет особый разговор. Ежели это он напугал птиц, то с каким умыслом? А если не он, то кто и зачем? Лебеди были чем-то (или кем-то) не на шутку растревожены. «Куюс либитус?» – спросил бы благочестивый Аввакум. Чей каприз? Кто-то приложился к сему очень умело. И мнительная, как ее мать, дева могла броситься за птицами на поиски. Как в той сказке… Но здесь не сказка. Тут до нее пропало еще семеро. И без лебедей. Зато у каждой своя причина.