Ирина Потанина
Пленники Сабуровой дачи
© И. С. Потанина, 2020
© М. С. Мендор, художественное оформление, 2020
© Издательство «Фолио», марка серии, 2015
* * *К началу октября 1943 года стало окончательно ясно, что Харьков покрыт ранениями, несовместимыми с жизнью.
Больше двух лет его уничтожали бомбардировками. Рвали на части ключевые магистрали и коммуникации. Отступая – минировали. Отвоевывая – крушили артиллерией и душили в кольце городских боев. Четырежды город переходил из рук в руки, и всякий раз на алтарь новой власти ложилось множество мирных жизней, а халатность растерянных администраций усугубляла царящий вокруг хаос.
Но Харьков не сдавался. Собрав последние силы, он не позволял рухнуть наполовину разрушенным зданиям, держал в строю мостовые и оберегал хрупкие деревянные настилы, сооруженные жителями вместо взорванных мостов. Лупцуя порывами ветра вывески на чужом языке, он терпеливо ждал. Ждал, когда к нему вернутся, наконец, свои. Те, кто по-настоящему любит и понимает свой город.
И вот свершилось. Линия фронта отошла достаточно далеко. Наряду с громогласным «Все для фронта! Все для победы!» зазвучало заветное «Всі на відбудову рідного Харкова!». Городу срочно – увы, скорее, как священников, чем как врачей – вызвали родных архитекторов. Принимая последний вздох у разрушенных кварталов, они растерянно констатировали: «Тут придется сносить, это уже не спасти, сюда лучше не подходить, пока не пройдет окончательное разминирование…»
Город знал, что они делают все возможное. Знал, что память о нем обязательно сохранят. Он был рад встрече и даже подбадривал потихоньку: «Все получится! Давайте уже, режьте-ампутируйте! Обещайте, что отстроите заново ничуть не хуже, чем было!»
Милый довоенный город, который все знали и любили, восстановлению не подлежал. Оставалось лишь набраться мужества, чтобы признать это и с новыми силами кинуться в бой с окружающей разрухой.
Харьков умер. Да здравствует новый Харьков!
Глава 1
След немецкого сапога
– Не смотри! – шикнула Ларочка и ринулась вперед, резко выпрямив спину. Маленькая, тонкая, стремительная – она хотела выглядеть уверенной и гордой, но несмотря на строгую косынку и недавно где-то раздобытый новый плащ больше всего походила на деловитого воробья. Ведро воды, которое она тащила, вцепившись обеими ладонями в деревяшку ручки, казалось на фоне Ларочки громадным. Женька – даром что младший брат – нес два точно таких же, но в его руках они смотрелись нормально.
Брат с сестрой как раз начинали нелегкий путь домой от колодца на Журавлевке. Женька ускорился следом за Ларочкой, но, разумеется, не выдержал и обернулся туда, куда было сказано не смотреть. У обожженного клена, картинно облокотившись спиной на безжизненный ствол, стояла укутанная тысячью разноцветных тряпок странная женщина. Одной рукой она сжимала закрывающий лицо веер, другой – поправляла резинку на чулке, как бы невзначай обнажив ослепительно белое бедро.
– Кто это? – стараясь скрыть волнение, прошептал Женька.
– Повія! – Несмотря на все пережитое, Ларочка так и не научилась употреблять грубые слова. Зато презрения в ее интонации было более чем достаточно. – Немцев за деньги по публичным домам развлекать больше не требуется, так они на улицах к красноармейцам цепляться вздумали! В центре истребительные батальоны их гоняют, а тут – сам видишь.
Женька таких тонкостей городской жизни еще не знал, потому что вернулся в Харьков всего два дня назад. До войны подобные гражданки в городе не водились (Женьке в 41-м уже целых четырнадцать лет было, если б водились, запомнил бы обязательно!), во время эвакуации в детдоме ни о чем таком никто слыхом не слыхивал, а потом, когда в марте Женька с сестрой перебрался в освобожденный Харьков и попал прямиком под фашистов, пришлось спешно ретироваться в село к родичам. Там, конечно, бывало всякое. Но в яркие тряпки якшающиеся с немчурой селянки не рядились и веерами отродясь не обмахивались. Когда односельчане плюют тебе вслед, а окрестная пацанва закидывает камнями, голые ноги особо не подемонстрируешь. Даже когда немецкий офицер застрелил тетю Клаву за то, что назвала «немецкой подстилкой» приехавшую с ним харьковчанку, селяне продолжили, как это называлось, «учить бойкотом бесстыжих немецких овчарок». А горожане, видать, давали слабину, раз тут подобные личности чувствовали себя вольготно. И ведь надо же – такая черная душа и такие белые ноги… Женька невольно потер локтем карман, в котором хранил личные сбережения.
– Даже не думай! – рассекретила брата Ларочка. – Если мать не убьет, то от какой-нибудь стыдной болезни помрешь сразу! Совсем, смотрю, распустился ты там у бабушки Зои…
– Понял. Не думаю, не смотрю, – покладисто отрапортовал Женька и тут же решил передохнуть, опустив оба ведра с водой на землю. Бросив взгляд из-под локтя, он увидел, как странная гражданка убрала веер. Под бантом попугайской шляпы оказалось красное, воспаленное лицо безумной старухи.
– Пойдем уже, горюшко луковое, – тихо позвала его сестра.
Вообще-то Женька старался Ларочке не перечить. Не от послушания, а чтобы не огорчать. Сестра, хоть и была старше всего на четыре года и в детстве братом почти не интересовалась, в самое сложное время сумела заменить в семье и мать, и отца. Когда Женька с Ларочкой остались одни в голодном, сотрясающемся от вражеских авианалетов Харькове, сестра проявила чудеса стойкости. Бабушка к тому времени уже несколько месяцев как умерла. Женькин папа Яков уже был на фронте. А тут и маму – знали ведь, что она врач, и притом хороший – тоже отправили на войну. Сестра не растерялась: ходила с Женькой по окрестным деревням на менку, чтобы хоть как-то прокормиться; устроилась санитаркой в госпиталь, чтобы иметь право на эвакуацию. А когда дело дошло до отъезда, узнала, какие надо пороги обивать, чтобы добиться разрешения увезти брата с собой. В Нижнем Тагиле, правда, жить Женьке пришлось в детдоме, но Ларочка брата не забывала – навещала, подкармливала, подбадривала-расспрашивала… Один раз ей даже довелось спать на улице: вырвалась к Женьке после тяжелой смены в госпитале слишком поздно и вернулась в свое переполненное людьми и холодом общежитие уже после десяти. А после десяти – не пускали. Женька, кстати, на Ларочкиных визитах совсем не настаивал, ведь взрослый уже. На вопросы отмалчивался или отвечал, что живет хорошо – зачем зря сестре нервы портить. Но она и сама все понимала: всякую свободную минуту тратила на поход в детский дом, а с каждого куска хлеба откладывала немножко для брата.
– Так-с, – Ларочка вслед за Женькой поставила ведро на землю и остановилась, разминая кисти рук. – Мое самое нелюбимое место. Тут нужно решить – то ли в обход на гору идем, то ли по короткому пути, по лестнице. Но там ступенек двести, не меньше. Что выбираешь?
– Какой уж тут выбор? – скривился Женька. – Мое мнение ты знаешь – я сюда вообще не спускался бы. На площадь Дзержинского к общему крану и ближе, и интереснее. Не зря же про него в газетах пишут. Раз починили-запустили – надо пользоваться. К тому же запас у нас еще есть. Можно было вообще никуда не ходить – со дня на день дома воду дадут, и выйдет, что мы зря ходили.
Женька знал, что водопровод в Харькове восстановили меньше месяца назад и всего в нескольких местах. «Из 104-х довоенных скважин работоспособны только 5. К счастью, на заводе «Красный Октябрь» нашлись и необходимые для запуска системы 5 электромоторов» – писали в сентябрьской газете о начале восстановительных работ по подаче воды населению.
– На Дзержинского не хочу, – уже не в первый раз озвучила сестра. Зато, наконец, соизволила внятно объяснить свою позицию: – Не факт, что как раз как подойдет твоя очередь, воду не перекроют. Сам понимаешь, период ремонта – значит, перебои постоянные. Колодец надежнее. К тому же у колодца за водой на очередь минут сорок уходит, а на площади люди и по два с лишним часа стоят.
– Да ладно, – хитро подмигнул Женька. – В очереди постоишь – себя покажешь, на других посмотришь. Верный способ с кем-то познакомиться!
Ларочка усмехнулась, отмахиваясь. Женька цитировал наставления мамы, которая в последнее время была озабочена устройством личной жизни «неоправданно одинокой для таких внешних данных и двадцати лет» дочери и частенько говорила глупости, над которыми Женька с Ларочкой украдкой посмеивались.
– А домой нам воду точно еще не скоро дадут, – продолжила серьезную тему сестра. – Указ есть специальный – приведите, мол, здания в порядок, тогда и воду получите. Подключать к водопроводу будут только тех, у кого внутри дома трубы исправны. А у нас в подвале сам знаешь, что делается: что ни труба, то сплошная ржавчина. И ремонтировать некому. Не дадут нам ничего – кому охота драгоценную воду на течь в трещинах растрачивать?
– А я ж говорил, отпустите меня учиться на что-то полезное, – не упустил возможность поворчать Женька. – Стану слесарем – половина проблем решится. А вы все – «школа, школа»… Да кто сейчас в девятый класс-то идет? Только белоручки и бездари!
Ларочка гневно сверкнула глазищами и помрачнела, как обычно, при упоминании Женькиного нежелания учиться. Буркнула зло:
– Не для того наши кровь проливали и Харьков освобождали, чтобы ты сейчас носом крутил. Не забывай – немцы считали, что больше четырех классов образования порабощенному населению ни к чему. Хотя бы назло им…
– Не начинай, – перебил Женька. – Сама знаешь – в газетах пишут одно, а на деле совсем другое было. В нашей школе все классы, вплоть до седьмого, функционировали, да еще и музыкалку некоторые ребята посещали.
– Согласна, – сестра решила зайти с другой стороны, – тут газетчики слегка преувеличили. Но ты пойми: одно дело – семилетка, другое – старшие классы. И потом, сам знаешь, уж кому-кому, а нам, по их немецкому разумению, не то что учиться, даже жить положено не было.
Вообще-то Ларочка была права – хотя бы назло мерзкой антисемитской политике следовало стать кем-то великим, а для этого, возможно, нужно было застрять на немного в звании школьника. Женька, собственно, и застрял, но пока никакой реальной пользы от занятий не ощущал, втайне мечтал о мореходке, а вслух – о нужной для семьи рабочей профессии.
– Отдыхаете? – Рядом остановилась незнакомая женщина в белом платке. В отличие от Женьки, она не побрезговала коромыслом и потому выглядела сейчас куда менее утомленной. – Я тоже здесь в тенечке всегда перед подъемом стою. Решаю, как лучше пойти. Хорошо, сейчас только о своих силах думать надо, а раньше ведь пойди еще угадай, где немцы со своей засадой притаились.
– Это точно, – доброжелательно кивнула Ларочка и отодвинулась, чтобы женщине было куда поставить ведра. А потом пояснила для Женьки: – Бывало, из последних сил дотянешь свою воду до верха, а там уже немецкая машина стоит. И отбирают ведра у всех, гады. У них был транспорт, позволяющий съездить набрать себе пару бочек воды, но они предпочитали пользоваться работой горожан.
– Я бы им воду не отдал, – Женька гневно сжал кулаки, представив подобную ситуацию. – Или отдал бы, но предварительно обязательно бы в ведро плюнул!
– И не такое бывало, – встрял в разговор какой-то мужчина, тоже решивший отдохнуть между ступенькам. – Я как-то шел, а фриц остановил и жестами объясняет, хочу, мол, сапоги помыть, хорошо, что у тебя вода имеется. Я предложил полить ему на ноги из ведра, но он сунул мне в чистую воду свои сапожищи. Гад!
– Да-да, сволочи они все, – подтверждающе заохала женщина. – Первые немцы, может, еще ничего были, но эти эсэсовцы, что во вторую оккупацию пришли, – звери и нелюди. Дочку мою к себе в рабство угнали, – рассказчица неожиданно всхлипнула. – А я доказывай нашим теперь, что моя девочка добровольно никуда бы не поехала, а то, что заявление от нее, подписанное 42-м годом, где-то в архиве нашлось, так это подделка. Всех ведь на бирже труда заставляли подписывать какие-то бумаги…
Мужчина вдруг сник, развернулся, сошел со ступенек и пошел в обход, по дальней дороге. Остальные тоже снова взяли ведра.
– Глянь, как мужик помчался, – шепнула Ларочка брату. – Видать, не хочет рядом с матерью угнанной девушки идти. Боится, как бы свою драгоценную честь не запятнать. Столько их сейчас развелось – боящихся запачкаться. Смотреть противно…
Тут Женька был полностью согласен с сестрой. Хотя бы исходя из того, что видел в селе. После освобождения новоприбывшие на старожилов смотрели с подозрением и на контакт с ними не шли, явно опасаясь быть замеченным в связях с тем, кто жил под оккупацией. То есть не тех сторонились, про кого всплыло что-нибудь поганое, а тех, про кого теоретически могло бы всплыть. Особо противно от этого делалось еще и потому, что заступиться за честных селян было некому – все мужики, как только наши село освободили, сразу ушли добровольцами в Красную армию. Женька тоже, наверное, ушел бы, но в дни освобождения они с бабушкой Зоей по случайности в селе отсутствовали – ходили на станцию продавать редиску, ночевали у знакомого сторожа, а когда домой вернулись – там уже были наши и почти никого из знакомых мужиков. Даже дядя Гриша, который жену больную лежачую по логике вещей никак одну дома оставить не мог, и тот воевать пошел. Узнав про то, бабушка Зоя ужасно взволновалась, собрала все имеющиеся в доме сбережения, отдала Женьке и сказала:
– Что хочешь делай, кого хочешь подкупай, но доберись в город к матери. Тебя тут с минуты на минуту тоже на войну заберут, а зачем мне такая ответственность?
Женька и рад был пойти – давно уже в город порывался сбежать. Проследил только, чтобы все подозрения про бабушку Зою отмели: формально она немного работала у немцев переводчицей, но вообще-то всегда только нашим и помогала – двух партизан лично спасла, на допросе представив их ответы немцам так, что подкопаться было не к чему, трех односельчан, на которых от своих же жалобы поступили, уберегла, неверно переведя донос. Хорошо, что этим добрым делам быстро нашлись свидетельницы, и бабушку Зою в связях с немцами обвинять перестали.
– Хочешь, еще отдохнем? – прервала воспоминания Женьки заботливая сестра. – Я ведь знаю – плечо у тебя так и не зажило окончательно.
Про плечо Ларочка помнила правильно – после давнего перелома (Женька тогда подрался с детдомовскими уголовниками, а сестре сказал, что упал) оно срослось неправильно и периодически сильно болело. Но отдыхать все равно не хотелось – чем быстрее эти мучения кончатся, тем лучше.
– Я нормально иду, – отрезал он. – Ничего не болит, не устал и уставать не собираюсь. До Победы так точно. – Тут он придумал, как переключить сестринское внимание, и быстро спросил: – А ты-то как? Не представляю, как ты эти ведра сама полгода таскала.
Женька снова подумал о том, как много сделала для него Ларочка и насколько мало он сам мог быть ей полезен. Сестра и плечо ему лечила тогда, и потребовала, чтобы Женьку в другой класс перевели, и главное, когда в феврале пришло письмо с известием, что после тяжелого ранения мама была комиссована в только что освобожденный Харьков, Ларочка сразу славно все придумала. Выяснила, что санитарная бригада из соседнего города выезжает на помощь харьковским медикам, и напросилась с ними. Да еще и думать не думала уезжать сама, не оставила Женьку помирать от голода и придирок детдомовской братии, а предложила поехать вместе. Доказывала в кабинете директора, что это вовсе не авантюра и безумие, что мама их в Харькове ждет, что Женька максимум через месяц – ну сколько еще можно до Харькова добираться-то? – снова приступит к школьным занятиям, поскольку – «вы что, газет, что ли, не читаете?» – в Харькове несколько школ уже открылись и принимают старшеклассников. Доказала, отстояла брата, не бросила. Погрузились в теплушку и отбыли по направлению к родному городу. Маму в Харькове нашли и зажили бы хорошо, как люди, если б в середине марта проклятые немцы снова город не захватили.
– Во-первых, не полгода, – ответила Ларочка на вопрос, – а всего пять с половиной месяцев. В конце марта, как это ни удивительно, еще снег стоял, мы его топили и проблем с водой не было. Во-вторых – не сама. Мне часто помогали. Те же «татаркины дети». Повезло нам, как ты знаешь, с такими друзьями.
На этот раз в голосе сестры не было ни капли сарказма. «Татаркиными детьми» еще до войны в школе шутя называли одного Женькиного одноклассника и трех его братьев-погодков. Жили ребята аж на Плехановской, но в школу ходили в центр, по месту работы отца. Мама «татаркиных» – черноглазая, улыбчивая тетя Женя – была родом из Дагестана. В Харьков она переехала к мужу давным-давно, но по-русски говорила мало. Зато так ласково, что Женька «татаркиным» всегда завидовал: обычные мамы никогда в школу ни ногой, вечно на работах пропадают, а эта приходила почти каждый день, раздавала детям и их друзьям сладости, радовалась, совершенно не таясь, что ее угощения детям по душе, и не прикидывалась серьезной, как другие взрослые. Тетя Женя – на самом деле у нее было сложное имя Джавгарат, но она разрешала сокращать – тогда еще не понимала некоторые русские слова, поэтому отец «татаркиных» был единственным мужчиной, который приходил на школьные родительские собрания. И помогал по хозяйству в классе, если такое требовалось. Этому Женька тоже немного завидовал – его собственный папа был большим начальником у себя в отделении и мастером на все руки в своей медицинской области, но на какие-то простые, всем заметные вещи, которыми можно было бы гордиться – гвозди там в пол Женькиного класса получше поприбивать или забор покрасить, – его не хватало.
Отец «татаркиных» погиб в самом начале войны. Отвел семью в убежище во время воздушной тревоги, вышел во двор покурить – и все. Бомба… Собирали его, говорят, по частям со всего двора. Хоронить – хотя уже такое время было, что похоронами особо не занимались – пришли всем классом. Захоронили просто в ближайшем парке под грушей, зато с искренним от всех пришедших уважением. Тогда-то Женькина мама с мамой «татаркиных» и подружилась. И дружила до сих пор, хотя более разных по характеру и жизненным принципам мам найти было невозможно…
– Что еще за новости?! – внезапно воскликнула шедшая впереди женщина – та самая, что жаловалась на немецкие засады. Остановилась, оглянулась, растерянно поправляя свой белый платок.
На пятачке возле конца лестницы стоял грузовик с красноармейцами. Выдергивая из поднимающихся по ступенькам граждан по одному, они подзывали их к машине и приказывали сливать воду в стоящие у кузова бочки.
«И ведь уже на Лермонтовской, уже почти дома!» – с досадой подумал Женька. Нехорошо сощурившись, он смачно шмыгнул носом и, вспомнив разом все лихие детдомовские привычки, приготовил слюну для плевка.
* * *– Тут важно помнить, кто первый начал, – Лариса спешно подбирала слова. – Всякое сейчас, во время войны, может показаться. Но надо понимать, за кем правда. Кто, гад, пришел на чужую территорию, оккупировал чужие земли и глумился, а кто – освободитель, по праву на помощь горожан рассчитывающий. – Слова эти звучали, может, несколько наигранно, но прокомментировать происходящее для Женьки следовало обязательно. – В данном случае мне воды совсем не жалко!
Окончив речь, Лариса подмигнула брату и, не дожидаясь приглашения от красноармейцев, поскорее юркнула к бочке. Существовала слабая надежда, что воды грабителям надо не так уже и много, и, если Ларочка и женщина в платке отдадут свою, то Женька с двумя ведрами спокойно пойдет домой. С женщиной потом можно будет одним ведром поделиться…
– Малец, ты куда? – тут же окликнул пытающегося просочиться к дому Женьку белобрысый солдатик. По возрасту окликающий был едва старше окликаемого, потому глупое «малец» звучало довольно унизительно.
«Ой, мамочки! Только б не сорвался, только бы…» – пронеслось в Ларисиных мыслях.
Этот панический страх за Женьку – леденящий, окунающий душу в пропасть и вызывающий то рези в животе, то дрожь в коленях – преследовал Ларису с того самого дня, как маму забрали на фронт. Умом Лара понимала, что страхами делу не поможешь, но все равно каждую минуту с ужасом думала, что не справится с навалившейся ответственностью, сделает что-то не так, испортит младшему брату жизнь. И ведь не зря в себя не верила! Взять хотя бы то глупое авантюрное зимнее решение ехать в только что освобожденный Харьков к матери. Женька молодец. Не подвел, не отправил сестру одну в дальнее странствие. Она только предложила, а он сразу: «Здорово! Едем!» И смотрит так преданно, будто и не боится из тыла в прифронтовую зону ехать. А бояться, конечно, было чего. Едва они с Женькой до Харькова добрались, так сразу самое пекло началось, а через три дня в город уже вошли эсэсовцы.
И самое глупое – Ларисины страхи за Женьку, несмотря на появление рядом матери, ничуть не уменьшились. Да и сейчас, с приходом в Харьков Красной армии, тоже еще не прошли. В свои шестнадцать брат был слишком рослым и не в меру горячим. Лара опасалась, что по ошибке его возьмут на фронт. Вон Боренька «татаркин» ушел же недавно добровольцем. Соврал, будто ему не пятнадцать, а семнадцать лет, и поминай как звали. Он в семье хоть и приемный сын – мама «татаркиных» его приютила, когда родных Борькиных родителей фашисты вместе с остальными евреями в гетто увели, – но все равно тетя Джавгарат, когда на фронт его провожала, так плакала, так плакала… Она, когда узнала, что Боренькиных родителей в гетто расстреляли, клятву себе дала, что парнишку сбережет. Где четверо сыновей, там и пятеро, никто и не заметит, что их больше стало. А что обрезанный (и такие проверки бывали, говорят), так «татарин» же – в первый раз в жизни пригодилось, что все вокруг дагестанских мальчишек «татаркиными детьми» зовут. Никто не придерется! И не придрались ведь! Только оказалось, что в то же самое время Боренька дал клятву за родителей отомстить, потому с приходом наших в Харьков удержать его от фронта не было никакой возможности.
При мыслях о тете Джавгарат Лариса, как всегда, прикрыла глаза и мысленно прошептала тройное заветное «спасибо-спасибо-спасибо». Женька увидел, ухмыльнулся, поставил ведра к ногам раскомандовавшегося красноармейца и, повернувшись к сестре, многозначительно покрутил пальцем у виска.
– Сколько можно? – прошептал одними губами, не в первый раз уже сообщая свое мнение. Он считал, что историю с тетей Женей помнить, конечно, надо, но сходить с ума и ударяться в глупые ритуалы каждый раз вспоминая, пора уже прекратить.
– Всегда! – назидательно ответила Лариса. – И можно, и нужно.
Мнения брата по этому вопросу ее не интересовало. Ей казалось, что и сам он должен был как-то поуважительнее вспоминать происшедшее.
Если бы не героическое вмешательство тети Джавгарат тем холодным мартом, Женьки сейчас, скорее всего, и в живых не было бы. На третий день второй немецкой оккупации еда в доме почти совсем закончилась. Зато в наличии было мыло, купленное мамой еще в относительно благополучном феврале. Соседка его варила, и мама по доброте душевной истратила часть первого и на тот момент последнего госпитального жалования на покупку про запас. Теперь это мыло надо было продать. Женька вызвался пойти на базар. «Вы же сами говорили, мол, «татаркины» там что-то продают иногда. Чем я хуже? Я тоже смогу!» И пошел. Первый же подошедший к нему «покупатель» оказался эсэсовцем.
– Юде? – Он ткнул пальцем Женьке в грудь, злобно щурясь. Наученный Женька глупо улыбнулся, залепетал, мол, «с ума сошли? Татарин я, испокон веков тут стою». Немец ни за что не поверил бы, если бы не вовремя оказавшаяся рядом тетя Джавгарат. Она громко закричала, доказывая, что это ее сын и что вон еще четверо такие же чернявые и вертлявые, и, если не верите, можете у добрых людей спросить, которые всех тут на базаре знают и с которыми у немцев давно сложились определенные товарно-денежные отношения. Люди были не столько добрыми, сколько пуганными – завидев назревающий конфликт, шарахнулись. Спросить немцу было некого, и он отвязался. После этого тетя Джавгарат привела Женьку домой и долго отчитывала маму за то, что выпустила сына на улицу. И Ларисе тоже досталось.
– Ты на себя смотри! – говорила она Ларочке. – Черты тонкие, глаза светлые, на голове платок. А теперь на него – один нос чего стоит и чуб этот с барашинами! Ум есть? Кто из вас троих на базар ходить должен?
Тем же вечером было решено отправить Женьку в дальнее село к бабушке Зое – родной тетке папы Якова. А тетя Джавгарат с сыновьями на Конный базар с тех пор не ходила, боялась, что местные торговцы опомнятся, разберутся и припомнят ей эту историю. И ведь никогда не упрекала Ларису с мамой, говорила даже, мол, на Журавлевском базаре ее пирожки лучше идут, хотя на самом деле все знали, что и добираться ей туда сложней, и торговля там хуже некуда. Лариса слышала, что с тех пор, как в ноябре 41-го партизаны устроили на Журавлевском базаре пожар, а немцы в отместку схватили 15 случайных мужчин и повесили, покупателей там существенно поубавилось.