Вера Капьянидзе
Река времен. Артисточка
Сколько лет живу на белом свете, не перестаю удивляться какое все же уникальное создание человек! И самое удивительное, наверное, его способность адаптироваться к любым условиям жизни несмотря на сложную физиологическую организацию, а, если вдуматься, то может быть, именно благодаря ей! Ведь не каждая птица, или животное, оторви их от привычной среды обитания, сможет выжить. Скольких видов животных уже лишилась наша планета из-за смены климата, начиная с динозавров и мамонтов? Не сосчитать. А человек живет и приспосабливается к любым условиям.
Так и Шепелевы настолько обжились в Сталинабаде, привыкли к традициям и обычаям местного населения, что уже казалось, что они всю свою жизнь здесь и прожили. Изнурительный, казалось неземной, космический зной, длящийся по шесть-семь месяцев в году, вполне компенсировался изобилием фруктов и овощей чуть ли не круглый год. Даже к таким жутким явлениям природы, как бесчисленные землетрясения, напоминавшие о Ялте, как-то притерпелись. Не было ни одного года, когда прожили без них, а иногда трясло и по нескольку раз в году. Только к одному так и не смогли привыкнуть – к изнуряющим душу и разум «афганцам». Так называли здесь пыльные бури, которые случались только летом. В безветренном, не продуваемом городе, расположившемся в долине как в чаше, со всех сторон окруженной горами, неожиданно поднимался ветер, клубами неся с гор тысячи и тысячи тонн песка и пыли. И также неожиданно стихал, оставляя висеть эту пыль в воздухе по 5-7 дней. В такие дни не было видно солнца из-за многокилометровой толщи пыли. Лучи его не достигали земли, температура падала градусов на десять, но это не приносило облегчения от жары, потому что дышать в эти дни было нечем – в воздухе висела пыль, облепляя волосы, скрипя на зубах, проникая в каждую клетку кожи. Уличный душ, сооруженный из металлической бочки, спасал только часа на три, а потом все повторялось снова. Да и вода из душа текла серая – наполовину с осевшей пылью. Окна в доме открыть было нельзя, потому что дом тут же наполнялся этой вездесущей пылью. Люди в сером городе, как в тумане, сами серо-седые от этой медленно оседающей пыли, задыхались, напоминая рыб, выброшенных на берег. Если от нестерпимой жары еще можно было как-то укрыться в тени, от землетрясения – выскочить из дома и переждать, то от «афганца» спасения не было. Надо было только ждать неделю, а то и больше пока вся эта пыль и песок осядут.
В такие дни Насте по ночам снились тихие воды Кубани, ее заросшие кустарником берега, камыши с меховыми головками по заводям, тропинка, ведущая к мосткам, с которых бабы все лето полоскали белье. Все было знакомо с детства до каждого кустика на берегу, и в то же время все было такое далекое и чужое, словно из какой-то другой жизни или из книги, которую давно-давно прочитала, но забыться все это никак не может. Во снах Настя, как когда-то в юности, ныряла с этих мостков и заплывала до середины реки, нежась в теплой чистой воде. Вспоминая эти сны, Настя по утрам грустила, понимая, что возврата к той жизни уже никогда не будет. После них у нее все валилось из рук, целыми днями она ходила унылая, тосковала по родным местам, по сестре. Особенно часто эти сны стали мучить Настю в сороковом году, когда не стало Тамары Марковны.
Она умерла вскоре после военных событий на Халкин-Голе почти сразу же после известия о гибели сына. Не выдержало сердце матери потери первенца. В жизни Тамара Марковна была, как старый крепкий дуб, мощными корнями вросший в землю и, казалось, что никакая беда не сможет сломить ее. Столько всего повидала на этой земле, стольким людям помогла добрым советом и делом, а ей самой никто и ничем не смог помочь, потому что нет страшнее несчастья для матери, чем хоронить родное дитя, и нет слов утешений для этого горя. Провожали ее в последний путь всем двором. Да что там двором, наверное, полгорода, собралось на похороны. Сразу после ее похорон подал в отставку и уехал к младшему сыну и муж Тамары Марковны. Двор словно осиротел.
Настя убивалась по потере Тамары Марковны, как по самому близкому человеку, пытаясь скрыть свое состояние, но у нее это плохо получалось. Часто украдкой тихо плакала, но вечно заплаканные глаза выдавали ее. Бывало, что без причины срывалась на детях, по ночам долго не могла заснуть, ворочалась, тяжко вздыхала, всхлипывала до стона. Днем, оставаясь одна, могла долго сидеть, уставясь в одну точку, словно мучительно вспоминая, что она должна была сделать. Могла на полуслове забыть, о чем только что говорила. Сейчас это ее состояние назвали бы тяжелой формой депрессии, а в те времена это было просто горе горькое. Не стало у нее по-настоящему самого близкого человека в далеком и не всегда понятном мире, которая столько лет заменяла ей и рано ушедшую мать, и сестру. От тоски Настю не спасала ни работа, ни семейные хлопоты. Даже Надино поступление в институт, совпавшее с этим горьким событием, мало утешало Настю.
– Эх, не успела Тамара Марковна с нами порадоваться, – бесконечно сокрушалась она.
Угнетенное состояние, в котором пребывала Настя, невольно передавалось и детям. Они ходили притихшие и подавленные. В доме не слышно было их смеха, бесконечных споров. Даже задиристый Вовка присмирел. Теперь если дети и ссорились, то только шепотом.
Григорий, видя вконец подавленное состояние жены, решил исправить гнетущее настроение в семье:
– Может, тебе как-нибудь в Кропоткин съездить? С Нюсей повидаешься. На могилку к матери сходишь. Как они там живут? Матвей-то, может, угомонился уже. Все-таки столько времени прошло…
– Да ты в своем уме?! – вскинулась на него Настя. – Или, не слышал, что в народе-то болтают? Опять власть за казаков взялась! Кого еще в 19-ом не добили, так теперь в Сибирь ссылают, да в тюрьмы сажают.1 Эх, видать, всех до единого казаков решили под корень извести. С этими колхозами еще в 30-ом Указ какой-то был, чтобы в колхозы всех загонять, а несогласных – раскулачивать. Так по нему опять же всех казаков под гребенку гребут. И виновных и невиновных.2 Казаки-то, почитай, всегда зажиточные были, по-людски жили, так все под раскулачивание и попадают.
– Тебе это откуда известно стало? – хмыкнул Григорий.
– Тут и ума большого не надо. Будто сам не видишь, сколько народу понаехало в Сталинабад за последние годы. Думаешь, от хорошей жизни люди бегут? И не глухие и не слепые все… Шила, как известно, в мешке не утаишь. Такое рассказывают! И про Кубань и много чего еще. А я вдруг самовольно попрусь туда? Это нам с тобой подвезло, так подвезло в свое время. Вот уж точно как про нас сказано: не было бы счастья, да несчастье помогло. Вовремя тогда убежали с Кубани.
– Матюха помог. – Засмеялся Григорий.
– А что ты смеешься? Получается, что и помог. Сейчас неизвестно, что с нами сталось бы тогда, если бы остались. Вон, забились с тобой как тараканы в щелку и сидим тут себе тихо, беды не знаем. Да еще Рябову спасибо, что записал тебя русским. А то бы и тут не миновать беды… Да, и где-то теперь его Ирина? Жива ли? И сынок уже, поди, большенький. Надо же, вот и забыла, как звать-то его?
– Витькой пацана звали. Как раз нашей Любы ровесник. Я это запомнил. С 26 года он.
– 13 лет, значит. Да, – покачала головой Настя, сокрушаясь. – Почитай всю семью извели. А какие люди были!
– Нет, не поеду я на Кубань! – Помолчав, заявила решительно. – Ты меня на погибель толкаешь, что ли?
– Да ладно тебе, скажешь тоже: «на погибель». – Неуверенно возразил Григорий. – Кто с бабой-то сражаться станет? Ты же не воевала в Гражданскую, чего тебя трогать? Да и колхозы, поди, уже все построили, – неуверенно предположил Григорий.
– А ежели Матвей меня на допрос потянет, чтобы про тебя все выведать? Не убьет, так искалечит. Нет, не поеду я!
– Этот может, – помрачнел Григорий. – А может, Нюсю как-то к нам в гости зазвать?
– И как ты это представляешь? – усмехнулась Настя. – Святым духом, что ли? Еще пока Андрей на Кубани жил, какая-то связь была, а как в Ялту приехал, так и все, все концы в воду. Как живут? Да с такой властью уже и не знаешь, живые ли вообще? Одна только надежда, что Степан не из казаков, да и должность хорошая у него на железной дороге. Инженер все же. Тогда уже считались с ним: человек для власти нужный был. Тогда-то, когда вы с Матвеем подрались, только это его и спасло. Может, и сейчас все у них обошлось? – пригорюнилась Настя.
– Дай-то Бог, – согласился Григорий. – Вот жизнь-то настала! Ведь и думать не думали, что доживем до такого, что с родней не то, что повидаться, написать и то страшно.
– Эх, – махнула рукой Настя. – И не говори! И Андрею не напишешь. Предупреждал меня, когда уезжала, что могут отыскать нас по этим письмам. Сам знаешь, только в самом крайнем случае наказывал писать. Видать, еще не подоспел тот случай, – горько вздохнула Настя.
Поговорить с сестрой по душам, Насте хотелось нестерпимо. Тем более что с 1929 года произошло столько событий! Нередко вспоминала, как они с Нюсей до утра проговорили, когда она вернулась из Ялты. И так это было душевно и хорошо, что словно груз какой с нее тогда упал, словно вылечилась за одну ночь от долгой болезни. А иногда Насте казалось, что все, так или иначе связанное с ее детством, юностью, первым браком, и даже с жизнью в Ялте, все это словно и не про нее, а про какую-то другую едва знакомую женщину: до такой степени обыденные заботы заставляли забыть нелегкое прошлое. Да и не только будничные заботы были в том виноваты. Все, что было до Сталинабада, Шепелевым приходилось тщательно скрывать ото всех. А, скрывая свою прежнюю жизнь, Настя и Григорий невольно старались выкинуть ее из памяти. Потому и жизнь для них как будто разделилась на две половины: до Сталинабада и нынешняя – немного чужая, но уже вроде бы и привычная. Словно примерили на себя чужую одежду, которая не совсем им впору, да так и остались в ней на многие годы, понимая, что другой у них теперь и не будет.
Отношения между Гришей и Настей после его приезда из Москвы налаживались с пробуксовкой. Сначала объединяли только дети, да домашние заботы, тем более что жизнь в эти годы была тяжелой, полуголодной. Продуктов, что выдавали по карточкам, на семью не хватало. Выручало, как всегда, Гришино ремесло. Шил, бывало, и за мешок лука или картошки, и за другие продукты – это уж как сторгуется.
Умом Настя понимала, что надо как-то простить его и забыть все прошлое, начать жизнь заново, с чистого листа. Намыкалась с детьми за те три года, что Григорий жил в Москве, сполна. Да и стыда полной чашей хлебнула: вдова не вдова, а так брошенка. Каждый норовит обидеть, а заступиться некому. Хоть и старалась не давать себя в обиду, и сердцем жесточала, но за спиной не раз слышала обидные пересуды: «От хорошей бабы мужик не сбежит», «Знать было за что, раз бросил, и даже дети не остановили»… И ведь не станешь каждому объяснять, да что-то доказывать. И платок на каждый роток не накинешь. Так и жила, стиснув зубы. И в хозяйстве без мужика нелегко. Все на одних плечах. Хорошо, еще квартирант Володя сочувствующий попался. Но и его лишний раз о чем-то просить и совестно было, и мал еще для мужицких дел. Да, с какой стороны не посмотри, неладно в семье без мужика.
Понимать-то она это все понимала, только в жизни все получалось по-другому. Никак не хотела отступать от сердца обида, как бы Гриша не старался. И только года через три эта боль начала понемногу отпускать, когда уже Настя научилась по-новому воспринимать мужа – как еще одного и самого непутевого своего ребенка. Если раньше она стеснялась делать замечания Грише по поводу его клиенток, а если и делала, то очень деликатно, то теперь, заметив, как Гришка на примерках оглаживает и охлопывает особо молодых и симпатичных клиенток, да еще и усмехается при этом лукаво: «А тут не жмет? А тут не давит?», уже нисколько не стеснялась:
– БуханОв давно не получал? – грозной тучей надвигалась она на мужа после того как раскрасневшаяся клиентка уходила.
– За что, Настенька? – делал невинный вид Гриша.
– Видела я, как ты то за грудь, то за талию, а то и того хуже… цапАешь!
– Да что ты, Настенька! Это у меня просто руки от иголки занемели, соскользнули нечаянно…
И ведь нередко и вправду получал этих самых буханОв, но совсем не сердился на жену, обращая все это в шутку.
Вообще Гриша был человеком контрастов. Он не просто любил, а, если послушать его, то боготворил свою Настеньку, и семья для него была чем-то святым. Но это совсем не мешало ему при любом удобном случае поволочиться за дамами, или хотя бы просто поцеловать им ручки. Любил женщин, как болезненно и неотступно некоторые любят сладкое, щедр был на красноречивые комплименты. Особую страсть Гришка испытывал к дамским ручкам. Уж если вдруг кто допускал его к ручке, то он не только каждый пальчик, но и локоток, и плечико старался облобызать, пользуясь удачным моментом. Казалось, остановить его невозможно. Но Настя, зная его слабость, бдительности не теряла. Словно невзначай, да и зайдет за чем-нибудь в комнату, где Гришка принимал клиенток. За таким мужиком глаз да глаз нужен. Ходок еще тот был! Но при этом уверял и, наверное, искренне так и считал, что верен своей Насте, как преданный пес.
Он и в будничной жизни был человеком контрастов. Совершенно неприхотливый в еде, иногда мог целыми днями не есть, или перехватить что-нибудь на бегу, не придавая никакого значения тому, что он ест. Зато утреннее чаепитие превращал в неизменный ритуал. Для такого мероприятия Гриша каждое утро стелил специальную – нарядную салфетку-рушник, неторопливо расставлял, без конца меняя местами свою любимую чашку, сахарницу, ложечку, щипцы для сахара, ситечко, словно настраивал неведомый музыкальный инструмент или готовился писать с этого набора натюрморт. Потом обязательно сам, даже если Настя уже и встала, заваривал чай по своему вкусу. Обязательно черный и крепкий, и только после этого мог часами, умиротворенный, как в нирване, наслаждаться чаепитием. Пил обязательно вприкуску с кусочками комкового сахара, а после еще с полчаса сидел и щипчиками колол его на маленькие кусочки, приготавливая для следующего чаепития. Эта была непременная утренняя процедура, и тут уже никто и ничто не должны были его беспокоить.
Было удивительно и то, как в одном человеке могла уживаться бьющая ключом неуемная энергия и способность часами терпеливо корпеть над каждым стежком, добиваясь, чтобы они были как близнецы-братья, что по величине, что по направлению. Чтобы ни один из них не смотрел в сторону, или был меньше или больше собрата. Хоть линейкой промеривай. Словно и правда кто-то будет этим заниматься. Зато вечерами он брал свою неразлучную мандолину, и дома начинался безудержный веселый гвалт: Гриша пел частушки, иногда даже немного скабрезные, зажигательные кубанские песни. Дети радостно выплясывали под это немудреное пение, и он вместе с ними, выделывая уморительные коленца. Иногда пускался и вприсядку, вызывая хохот до колик, словно выплескивал из себя всю застоявшуюся за день энергию.
А вот Настя за эти годы заметно изменилась. Жизнь сурово побила ее, разбив все ее прежние романтические идеалы. Она, если можно так сказать, преждевременно помудрела. Стала строже, даже где-то суровее, безропотно приняв бразды правления семьей в свои руки, и на все что происходило вокруг нее, смотрела теперь излишне трезво, иногда даже цинично. Мужа она теперь воспринимала, как свой крест, который предопределено ей нести до конца жизни. На все его «шалости» и мимолетные увлечения она смотрела со снисходительной усмешкой, как мать смотрит на проказы любимого ребенка. Она уже поняла, что Гришкин неистовый нрав невозможно усмирить, как невозможно посадить ветер на цепь, но требовала от него лишь одного: чтобы он всегда был примерным отцом для детей.
Одевалась Настя теперь скромнее, чем в Ялте – не позволяли средства, но и теперь, как и прежде, несла себя, коронованная косой соломенного цвета, с царственным достоинством. По правде ей было чем гордиться. И не только сохранившейся внешностью и статью. За «Настиными пирожками» в наркоматовскую столовую, как она теперь называлась, несмотря на карточную систему, всегда толпился народ.
И как же хотелось Насте, чтобы Нюся посмотрела на ее детей, на квартиру, как они ладно обустроились, на сам город. Конечно, Сталинабад – это не Ялта, и даже не Кропоткин, но все же город, обещающий стать со временем не хуже других столичных городов.
А город, действительно, хорошел день ото дня. Родившийся при Советской власти на перепутье горных тропинок из кишлака, куда по понедельникам со всех окрестных кишлаков народ съезжался на базар, он постепенно превращался в настоящий город. Созданный в 1924 году городской исполком сразу же приступил к созданию «кишлака наркоматов», как шутливо называли тогда будущую столицу республики жители, потому что через считанные месяцы их стало больше, чем оставшихся после Гражданской войны частных строений. Теперь уже никто не может проверить достоверность информации, но бытовало такое мнение, что в декабре 1925 года дюшамбинцами могли называть себя всего 283 человека. Но ровно через год население Дюшамбе насчитывало уже 6 тысяч человек.
К тому времени, когда Шепелевы перебрались сюда из Ялты, город уже носил гордое имя вождя и отца всех народов – Сталинабад, и население выросло в разы. В 39 году город насчитывал уже 82 тысячи человек. Город рос как любимое дитя в семье – стремительно и неприметно. Казалось, что пустырей, застроенных всего-то год назад, никогда и не было. И глядя на новые зеленеющие улицы и районы, уже с трудом вспоминалось, что же было на этом месте.
Новая, советская власть, как ни тяжело шло ее становление, в отличие от царской, у которой была одна забота – собирать налоги с окраин, заботилась о народе, благоустраивала не только центральную часть, но и окраины. Сталинабад, еще небольшой по количеству населения, но очень уютный и доброжелательный, расцветал на глазах старожилов, к которым уже вполне можно было отнести и Шепелевых. Дома и улицы, зеленея высаженными скверами и деревьями вдоль дорог, как единственное спасение от зноя, росли как грибы, все дальше и дальше в прошлое оттесняя глинобитные кибитки с высокими глухими заборами – дувалами. Вдоль дорог и по дворам протянулись километры арыков, журчащих спасительной водой. В них с утра до позднего вечера, плескалась детвора, не глядя на национальности. Жарко было всем без разбору.
Вообще в Сталинабаде была какая-то своя, особенная аура. Здесь, кроме коренного населения, собралось удивительное сообщество людей. В Сталинабаде находили приют люди разных национальностей и вероисповеданий, в большинстве своем бежавших на окраину страны кто от раскулачивания, кто от голода, кто от лютости властей, кто в поисках лучшей жизни. Здесь никто и никогда не выпытывал у человека, по какой причине он оказался в такой глуши. Если захочет – расскажет сам. Пусть здесь и жили по законам огромной страны, но сознание того, что она, эта страна, где-то там, очень и очень далеко, за горами, создавало иллюзию свободы, обособленности и недосягаемости. И эта иллюзия порождала особый дух товарищества и взаимоподдержки. Все приезжие здесь помимо своей воли становились одной национальности. Местное население всех приезжих называло «урус» – русский. Да, к слову сказать, и местного населения в те времена было меньше, чем приезжих. Они составляли всего десятую часть жителей. И все, кто приехал, для них были русские. Это было уважительное обращение, потому что русские несли с собой новую жизнь, новую культуру. Они строили дороги, города, фабрики и заводы, проводили свет, учили детей. В Сталинабаде уже стали открываться институты. В 39-ом открылся Медицинский, а чуть позже и педагогический. Город превращался хоть и в небольшой, но по-настоящему столичный город.
Незаметно уходили в прошлое паранджи, как пережитки прошлого, а с ними и дикие средневековые обычаи. Женщины постепенно становились полноправными членами советского общества. На бытовом уровне: на работе, на базаре, в больницах и во дворах шла медленная, никем не навязанная ассимиляция языков и обычаев. И как-то незаметно, само собой прижилось, что русская ребятня привычно угощались сумаляком – лакомством из проросшей пшеницы, которую женщины варили на Навруз – мусульманский Новый год, а таджичата с азартом стукались с русскими ребятами крашеными яйцами на Пасху, и все вместе ходили по соседям колядовать на Рождество. Только вместо колядок пели песни, которые разучивали в школе. И также незаметно дети, росшие в одних дворах и учившиеся в одних школах, свободно владели двумя языками. Даже таджики, приехавшие в столицу учиться и работать из других областей, несмотря на то, что в республике все еще процветало средневековое деление на кланы, в Сталинабаде жили миролюбиво, как-то очень быстро находя друг с другом общий язык.
Незаметно подрастало новое поколение Шепелевых, искренне считающих Сталинабад своей родиной, потому что знали о Кубани и Ялте, о родственниках, не таких уж и дальних по кровным связям, только понаслышке – из скупых рассказов родителей.
Все шло своим чередом. Настя с Григорием работали, дети учились. Володя по-прежнему жил у Шепелевых, только уже непонятно то ли на правах родственника, то ли квартиранта. Правда, чем больше взрослели девочки, тем чаще Володя стал ездить в командировки. А в тридцать девятом году и вовсе перевелся в Куляб – небольшой припограничный город. Дескать, там открыли свою Потребкооперацию, работников не хватает, а у него там большие перспективы. «Девчонок стесняется», – подумала Настя. Но особо удерживать не стала. «Понятно, взрослый парень, ему уже и жениться давно пора, а живет в проходной комнатке, даже девушку привести некуда. А там, в Кулябе, глядишь, что и сложится у него с личной жизнью» – надеялась она. У нее теперь и за Володю болела душа, как за своего ребенка, или племянника. Так прикипела к нему душой за то, что в тяжелое время был рядом с ней, сочувствовал ее беде, помогал чем мог, и не только деньгами.
Но, и переехав в Куляб, Володя не забывал Шепелевых. Перед каждой командировкой на день-другой, а то и больше останавливался у них. Надо было выбивать товарные вагоны и оформлять документы на погрузку, на провоз, а это, как известно, одним днем не делается. Целыми днями мотался с бумажками по разным конторам, а вечерами, как купец из сказки выспрашивал, кому что привезти из России. По приезду тоже первым делом спешил к Шепелевым с гостинцами, и задерживался не на один день: надо было найти машины для перевозки товара, кое-что развести по Сталинабадским магазинам. Потому и за квартиру продолжал платить, как квартирант, несмотря на Настин протест.
– Какие деньги, помилуй! – возмущалась Настя. – Ты у нас теперь гость дорогой. И без того избаловал нас подарками.
– Тетя Настя, это я за свое место плачу, чтобы вы его никому другому не сдали. Где бы я перебивался, пока документы оформляю? Не на вокзале же ночевать?
– Да что там сдавать! Самим уже тесно становится. Девчата уже совсем взрослые, Вовку стесняются. Он, пока тебя нет, на твоем месте теперь спит. А ты вроде бы уже и свой, родной. В тесноте – не в обиде, можно и потерпеть. Эти деньги тебе и самому сгодятся, да и матери надо помочь. Как она там одна с двумя девчонками перебивается. – сокрушенно качала головой Настя.
– Она не одна. С ней тетя Тамара.
– От этого не легче. Что две бабы могут? Мужика-то в доме все одно нет. А без мужика в доме ох как тяжело, это я уж сама испытала.
С боем сошлись на половине суммы.
Девочки, вытянувшиеся и похорошевшие, уже в конце тридцатых, когда им уже было по 14-16 лет, вечерами бегали через дорогу в Дом Красной Армии, выстроенный на месте Дома дехканина(крестьянина) на танцы, в кино, в театр или просто в парк, высаженный вокруг Дома Красной Армии, куда по выходным собирался весь Сталинабад. Здесь была танцплощадка, на которой играл военный духовой оркестр, магнитом притягивающий молодежь. А Дом Красной Армии стал для города главным культурным центром.
– Пока не окончите школу, чтобы и думать не смели ни о каких парнях! – частенько наставлял их Григорий.
А сам старался, как мог, наряжал своих девочек. Конечно, не так как хотелось бы, потому что в магазинах к тому времени все товары исчезли, и редкой удачей было, если удавалось купить какой-нибудь отрез. Приходилось то из Настиного что-нибудь перешить, то сшить кому-нибудь исполу3, когда заказчик расплачивался за работу отрезом. Но девочки его всегда были одеты на зависть всему городу. Теперь они, как когда-то Настя стали законодательницами моды в городе. И когда они прогуливались по аллеям парка, ухажеры, которым не было отбою, так и вились вокруг них, как пчелы над медом. Но чаще всего их, как верный Цербер, на прогулках сопровождал Володя, если был в городе. Его никто и никогда не просил об этом, но он считал это своей обязанностью. «Как это девочки пойдут одни в город? А если кто обидит?», – искренне недоумевал он на Настины извинения за неудобство для него.