banner banner banner
Тени в раю
Тени в раю
Оценить:
 Рейтинг: 0

Тени в раю


– С немцами, возможно, и будет покончено. Но не с нацистами. Нацисты ведь не с Марса свалились этакими насильниками, чтобы обесчестить нашу добродетельную Германию. В подобные сказки еще, может, верят те, кто покинул родину сразу, в тридцать третьем. А я еще годами там оставался. И слышал по радио зверский рев этих толп и кровожадные крикливые речи на их собраниях. И это была уже не только их партия. Это была вся Германия. – Грэфенхайм прислушался к граммофону, воодушевленно распевающему «Берлин остается Берлином» голосами певцов, которые с тех пор успели очутиться либо в концлагерях, либо в эмиграции. Бетти Штайн и кое-кто из гостей тоже слушали – кто зачарованно и с упоением, кто с горькой усмешкой.

– Они там вовсе нас не ждут. Никто. И никого.

* * *

Я возвращался к себе в гостиницу. Вечер у Бетти настроил меня на меланхолический лад. Я все думал о Грэфенхайме, который пытается построить здесь жизнь заново. Чего ради? В Германии у него оставалась жена. Она не еврейка. Пять лет она сопротивлялась давлению гестапо и не соглашалась на развод. За эти пять лет она из цветущей женщины превратилась в истеричку и развалину. Регулярно, раз в две-три недели, Грэфенхайма таскали на допросы. Каждое утро, спозаранку, с четырех до семи, они с женой тряслись от страха – именно в это время за ним приезжали. Сам допрос нередко начинался лишь на следующий день, а то и через несколько суток. На это время Грэфенхайма определяли в камеру, где, томясь смертным страхом неизвестности, уже сидели другие евреи, обливаясь холодным потом в ожидании своей участи. Эти жуткие часы сплотили их в довольно странное тюремное братство. Они хоть и перешептывались, но друг друга не слышали. Слух их обращен был только наружу, за дверь камеры – не раздадутся ли там роковые шаги. В этом братстве своем, мнилось им, они даже помогают друг другу – и советом, и тем немногим, что имеют при себе, – но в то же время каждый питал к каждому мучительную смесь симпатии и неприязни, словно им, на всех скопом, выделена какая-то одна, заведомо недостаточная порция спасительной свободы и каждый, вышедший на волю, таким образом, неизбежно обкрадывает остающихся. Время от времени конвоиры, двадцатилетние молодчики, этот цвет немецкой нации, выволакивали из камеры, подгоняя пинками, побоями, руганью и полагая, очевидно, подобное обращение совершенно необходимым, очередного арестанта, какого-нибудь немощного старика-сердечника, и уводили тюремным коридором. После этого в камере надолго воцарялось молчание.

Потом, зачастую много часов спустя, когда в камеру швыряли окровавленный куль человеческой плоти, все неистово и молча принимались за работу. Грэфенхайму уже столько раз доводилось это делать, что теперь, когда за ним приезжали, он успевал шепотом попросить плачущую жену сунуть ему в карман пару лишних носовых платков: пригодятся для перевязки. Брать с собой бинты он не решался. И так-то перевязка арестанта в камере требовала немалого мужества. Случалось, что людей, попадавшихся на этом, забивали до смерти – за непослушание. Грэфенхайм вспоминал, в каком виде доставляли в камеру этих несчастных. На них живого места не было, они пошелохнуться не могли, но некоторые, сохраняя последние остатки мысли в горячечным блеске глаз на расквашенном лице, осипшим от воплей голосом шептали: «Повезло! Не забрали!» «Забрали» – это означало бы бросили в подвал подыхать мучительной смертью от постоянных избиений или отправили в концлагерь, где тебя либо запытают до смерти, либо загонят, как зайца, на колючую проволоку с электрическим током.

Вот и Грэфенхайма пока что «не забрали». Свою частную практику ему давно уже пришлось уступить другому врачу. Тот предложил ему за нее тридцать тысяч марок, а уплатил в итоге тысячу – притом, что стоила она все триста тысяч. Просто как-то раз некий унтер-штурмфюрер, родственник того самого врача, заявился к Грэфенхайму незваным гостем и поставил хозяина перед выбором: либо отправляться в концлагерь за незаконное оказание медицинских услуг, либо взять тысячу марок и выдать расписку в получении тридцати тысяч. И Грэфенхайм мгновенно уяснил, что надо делать. И то сказать – жена его была уже почти на грани безумия. Но все еще отказывалась с ним разводиться. Внушила себе, что тем самым спасает его, Грэфенхайма, от концлагеря. А на развод соглашалась, только если Грэфенхайму дадут разрешение на выезд из страны. Она должна быть совершенно уверена в полной его безопасности. И тут Грэфенхайму нежданно улыбнулась удача. Тот самый унтерштурмфюрер, который тем временем успел стать оберштурмфюрером, вдруг снова к нему заявился, теперь и вовсе среди ночи. Был он в штатском, несколько смущен и только слегка помявшись изложил причину визита: его подружке надо сделать аборт. А он женат, и супруге его глубоко наплевать на доктрину национал-социализма, согласно которой детей надо иметь как можно больше, пусть даже от нескольких «наследственных корней» – главное, чтобы все корни были чистокровными. Она почему-то считала, что ее собственного наследственного корня вполне достаточно. Грэфенхайм отказался. Заподозрил ловушку. Однако, не желая злить незваного гостя, он осторожно заметил, что его преемник ведь тоже врач; не лучше ли господину оберштурмфюреру обратиться к нему: как-никак, это его родственник, и к тому же, – тактично намекнул Грэфенхайм, – многим ему обязан. Все это оберштурмфюрер одним махом отмел.

– Отказывается, сучий потрох, – прорычал он. – Я только заикнулся, причем совсем издалека зашел, – так он, гнида, мне целую речь толканул, будто мы на партийном собрании, про наследственное достояние нации, генетический фонд и всю эту дребедень! Вот она, благодарность! А я-то ему как помог с его практикой! – Грэфенхайм тщетно пытался уловить хоть искорку иронии в глазах упитанного оберштурмфюрера. – С вами другое дело, – продолжал тот. – С вами-то уж точно все будет шито-крыто. А шурин, падла, если что, молчать не станет, да ему и проболтаться недолго. Или, чего доброго, меня же еще и шантажировать будет всю жизнь.

– Вы тоже сможете его шантажировать, ведь это незаконное хирургическое вмешательство, – робко возразил Грэфенхайм.

– Я простой солдат, – отмахнулся оберштурмфюрер. – И во всех этих закавыках ничего не смыслю. С вами, голуба, все куда проще. Мы друг друга не обидим. Вам запрещено практиковать, мне запрещено хлопотать об аборте, значит, рискуем оба. Девчонка придет к вам ночью, а утром отправится домой. Лады?

– Ну уж нет! – раздался вдруг голос жены Грэфенхайма. Все это время она, вне себя от страха, подслушивала под дверью. Теперь, словно оживший призрак, она возникла в дверях, придерживаясь за косяк. – Грэфенхайм вскочил. – Не вмешивайся! – приказала она. – Я все слышала. Ты на это не пойдешь! Пока не получишь разрешение на выезд! Это цена. Устройте разрешение, – бросила она, теперь уже оберштурмфюреру.

Тот принялся объяснять, что это даже не по его ведомству. Она ничего не желала слушать. Он попытался уйти – она пригрозила, что обо всем донесет его начальству. – Да кто ей поверит? Это ж слово против слова. – Может, и не поверят, но проверят. – Он пробовал отделаться обещаниями. Она оставалась непреклонна. Сперва разрешение, потом аборт.

И случилось почти чудо. В неисповедимых лабиринтах живодерской нацистской бюрократии встречались иногда такие вот островки удачи. Девица пришла к Грэфенхайму примерно недели через две, ночью. Когда все было позади, оберштурмфюрер признался Грэфенхайму, что имеется еще одна причина, по которой он обратился именно к нему: врачу-еврею он доверяет куда больше, чем своему долдону шурину. Опасаясь подвоха, Грэфенхайм до последней минуты оставался начеку. Оберштурмфюрер стал давать ему деньги – двести марок. Грэфенхайм не брал. Тогда он попросту сунул купюры Грэфенхайму в карман: «Берите-берите, голуба, они вам еще пригодятся». Видно, девчонку он и вправду любил. Грэфенхайм до такой степени боялся сглазить свою удачу, что даже не попрощался с женой. Надеялся перехитрить судьбу. Мол, если попрощаюсь, на границе точно завернут. Но его пропустили. И вот теперь, мыкаясь в Филадельфии, он не мог простить себе, что не поцеловал жену на прощание. Мысль об этом мучила его неотступно. О жене он больше ничего не слышал. Да вряд ли и можно было услышать, ведь вскоре разразилась война.

* * *

У парадного под вывеской «Рубен» стоял «роллс-ройс» с наемным водителем. Шикарный лимузин смотрелся здесь, как золотой слиток в грязной пепельнице.

– Вот вам подходящий спутник, – услышал я голос Меликова из плюшевого закутка. – У меня, к сожалению, совсем времени нет.

В закутке, в самом углу, я узрел Наташу Петрову.

– Уж не ваш ли этот «роллс-ройс» у подъезда? – спросил я.

– Напрокат, – бросила она. – Как и наряды, в которых мне сегодня сниматься, как и драгоценности. На мне ничего своего, все заемное.

– Но голос-то ваш, неподдельный. Да и «роллс-ройс» настоящий.

– Настоящий. Но это все не мое. Словом, вещи у меня подлинные, но сама я фальшивка. Так лучше?

– Во всяком случае, гораздо опаснее, – рассудил я.

– Ей нужен кавалер, – начал объяснять Меликов. – «Роллс-ройс» ей предоставлен только на сегодняшний вечер. Завтра надо его вернуть. Не желаешь ли провести вечерок этаким аферистом-самозванцем, да еще колеся в шикарном авто?

Я рассмеялся:

– Последние годы я только этим и занимаюсь. Правда, без авто. Это будет что-то новенькое.

– Нам и шофера предоставляют, – сообщила Наташа. – И даже в униформе. Англичанин.

– Мне надо переодеться?

– Разумеется, нет. Вы на меня взгляните!

Переодеться, кстати, мне было бы весьма затруднительно. У меня всего два костюма, и лучший как раз на мне.

– Так вы поедете? – спросила Наташа Петрова.

– С удовольствием!

Ничего лучше и придумать нельзя – лишь бы избавиться от мрачных мыслей о Грэфенхайме.

– Похоже, у меня сегодня удачный день, – заметил я. – Я себе устроил трехдневный отпуск, но столь приятных сюрпризов, честно говоря, не ожидал.

– Вы можете устраивать себе отпуск? Я вот не могу.

– Да и я не могу, просто перехожу на новое место. Через три дня начинаю работать у одного торговца живописью: морочить клиентов, окантовывать и доставлять картины, вообще быть мальчиком на побегушках.

– И продавать тоже?

– Боже упаси. Это вотчина господина Сильверса.

Она окинула меня изучающим взглядом.

– А почему бы вам, собственно, не продавать?

– Я в этом мало что смыслю.

– Так и не надо смыслить. По крайней мере в том, что продаешь. Тогда гораздо лучше работается. Если не знаешь недостатков товара, свободней себя чувствуешь.

Я рассмеялся:

– Откуда у вас такие познания?

– А мне иногда приходится продавать. Платья, шляпки. – Она снова пристально на меня глянула. – И мне причитаются комиссионные. Вам тоже надо это оговорить.

– Да я вообще пока не знаю, что мне поручат. Может, полы мести да подавать гостям кофе. Или коктейли.

Мерно покачиваясь, мы плыли по улицам; впереди, обтянутая вельветом, маячила могучая спина шофера в бежевой фуражке. В панели красного дерева Наташа нажала какую-то кнопку, и из спинки переднего сиденья, раскладываясь на ходу, медленно выехал небольшой столик.

– Коктейли, – повторила Наташа и протянула руку куда-то под столик, где образовалась барная ниша с бутылками и бокалами. – Уже холодные, – объявила она. – Последнее слово техники – маленький встроенный холодильник. Что желаете? Водку, виски, минеральную воду? Водку, не так ли?

– Разумеется. – Я глянул на бутылку. – Да это настоящая русская водка! Как, откуда?

– Напиток богов! Нектар высочайшей пробы! Одно из немногих отрадных последствий войны. Человек, которому принадлежит этот лимузин, каким-то боком связан с внешней политикой. И часто бывает то в России, то в Вашингтоне. – Она хихикнула. – Об остальном предпочитаю не расспрашивать, давайте лучше насладимся. Мне разрешено.

– Но не мне.

– Человек, предоставивший мне эту машину, знает, что я буду кататься не одна.