Томми Ориндж
Там мы стали другими
Катери и Феликсу
Tommy Orange
THERE THERE
Copyright © 2018 by Tommy Orange
© И. Литвинова, перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Пролог
В темные временаТоже будут петь?Да, тоже будут петьО темных временах.БЕРТОЛЬТ БРЕХТГолова индейцаГолова индейца, длинноволосого, в венце из перьев – рисунок неизвестного художника, выполненный в 1939 году, – вплоть до конца 1970-х годов появлялась на экранах телевизоров по всей Америке после окончания вещания. Телевизионная настроечная таблица так и называлась – «Голова индейца». Оставляя телевизор включенным, вы бы услышали сигнал на частоте 440 герц, используемой для настройки музыкальных инструментов, и увидели бы того индейца в кольце из сеток, напоминающих оптические прицелы. В центре экрана размещался черный круг с цифрами-координатами. Голова индейца располагалась как раз над яблоком мишени, и казалось, будто от вас только и требуется, что кивнуть в знак согласия и навести прицел на объект. Всего лишь тест.
В 1621 году колонисты пригласили Массасойта, вождя племени вампаноагов, на пир после недавней земельной сделки. Массасойт привел с собой девять десятков своих людей. Та трапеза породила традицию наших совместных застолий в ноябре. Когда мы празднуем сообща как нация. Но тогда пир устраивали не в знак благодарения. Так отмечали земельную сделку. Два года спустя состоялась другая, похожая трапеза, призванная символизировать вечную дружбу. В ту ночь две сотни индейцев умерли от неизвестного яда.
К тому времени, когда сын Массасойта, Метакомет, стал вождем, общие застолья индейцев и пилигримов ушли в прошлое. Метакомет, также известный как «король Филип»[1], был вынужден подписать мирный договор, отказавшись от вооружения индейцев. Трое из его людей были повешены. Родной брат, Вамсутта, был, скажем так, с большой вероятностью отравлен после того, как его доставили в Плимутский суд и арестовали. Все это привело к первой официально объявленной индейской войне. Первой войне с индейцами. «Войне короля Филипа». Через три года война закончилась и Метакомет оказался в бегах. Но был пойман Бенджамином Черчем, капитаном первых американских рейнджеров, и индейцем по имени Джон Олдермен. Метакомет был обезглавлен и расчленен. Четвертован. Части его тела, чтобы их клевали птицы, развесили на соседних деревьях. Олдермен, заполучив кисть руки Метакомета, держал ее в судке с ромом и годами возил с собой, показывая за плату любопытным зевакам. Голову Метакомета продали Плимутской колонии за тридцать шиллингов – в то время обычная ставка за голову индейца. Насаженную на шест голову вождя пронесли по улицам Плимута, а затем выставили в местном форте на следующие двадцать пять лет.
В 1637 году от четырехсот до семисот пекотов собрались на ежегодную Пляску зеленой кукурузы[2]. Колонисты окружили их деревню, подожгли ее и расстреливали всех, кто пытался бежать. На следующий день колония Массачусетского залива[3] устроила праздничный пир, и губернатор объявил его Днем благодарения. Благодарения, подобные этим, случались повсюду, где происходило то, что называли «удачной резней». Говорят, во время одного из таких празднеств на Манхэттене жители на радостях пинали головы пекотов, гоняя их по улицам, как футбольные мячи.
Первый роман, написанный коренным североамериканцем, как и вообще в Калифорнии, увидел свет в 1854 году. Его автором стал Джон Роллин Ридж, выходец из племени чероки. Роман «Жизнь и приключения Хоакина Мурьеты» основан на предположительно реальных событиях жизни мексиканского бандита из Калифорнии с тем же именем, что и убитый группой техасских рейнджеров в 1853 году. Чтобы доказать факт убийства Мурьеты и получить 5000 долларов вознаграждения, назначенного за его голову, ее отрубили. И держали в банке с виски. Как и кисть руки его компаньона, Трехпалого Джека. Рейнджеры возили голову Мурьеты и руку Джека по всей Калифорнии, показывая публике за доллар.
Голова индейца в банке, голова индейца на шесте, выставленные на всеобщее обозрение, реяли, как флаги, над толпой. Так же, как тестовая таблица «Голова индейца» транслировалась спящим американцам, отплывающим из своих гостиных по океану сине-зеленых светящихся эфирных волн к берегам и экранам Нового Света.
Катящаяся головаВ племенах шайеннов бытует старая притча о катящейся голове. Рассказывают, что одна индейская семья – муж, жена, дочь и сын – переехала из своего лагеря и поселилась у озера. По утрам муж, заканчивая ритуальные пляски, расчесывал жене волосы и раскрашивал ее лицо в красный цвет, после чего отправлялся на охоту. Возвращаясь вечером, он находил ее лицо чистым. Столкнувшись с этим не раз и не два, муж решил проследить за женой и подсмотреть, чем она занимается в его отсутствие. Так он застал ее на озере, где она стояла в обнимку с водяным чудищем вроде змея, обвивавшемся вокруг нее. Мужчина изрубил чудище на куски, убил жену и принес мясо домой, сыну и дочери. Дети обратили внимание на странный привкус мяса. Сын, все еще вскармливаемый грудью, сказал: «Такой вкус у моей мамы». Старшая сестра заверила его, что это просто оленина. Пока они ужинали, в хижину вкатилась голова. Дети выбежали вон, и голова последовала за ними. Сестра вспомнила место, где они обычно играли и где росли кусты с толстыми шипами, и оживила шипы заклинаниями. Но голова прорвалась сквозь заросли и неумолимо приближалась. Тут сестра вспомнила другое место, где громоздились камни, создавая непроходимую преграду. Услышав ее мольбы, камни выросли из-под земли, но и они не остановили голову, так что сестра прочертила на земле четкую линию, и разверзлась глубокая пропасть, которую голова уже не смогла преодолеть. Но после долгого проливного дождя пропасть наполнилась водой. Голова перебралась на другой край, обернулась и выпила воду до дна. В голове все смешалось, она как будто опьянела. Ей захотелось большего. Всего-всего и побольше. И она покатилась дальше.
Прослеживая ход истории, нам следует помнить о том, что никто и никогда не сбрасывал отрубленные головы вниз по ступеням храма. Это придумал Мел Гибсон[4]. Но те из нас, кто видел его фильм, не забудут головы, скатывающиеся по ступеням храма в мире, призванном напомнить реальный индейский мир 1500-х годов в Мексике. Мир мексиканцев до того, как они стали мексиканцами. До того, как на их землю пришла Испания.
Нас описывают все кому не лень, на нас по-прежнему льют ушаты клеветы, хотя в Интернете ничего не стоит найти факты из нашей истории и узнать о нынешнем состоянии индейского народа. К нам приклеился скорбный образ поверженного индейца; в нашем сознании засели головы, катящиеся по ступеням храма; нас спасает Кевин Костнер, расстреливает из револьвера Джон Уэйн; а итальянец, прозванный Железноглазым Коди[5], изображает нас в кино. Мы предстаем озабоченным охраной природы, плачущим индейцем в рекламе (опять же стараниями Железноглазого Коди[6]), или безумным Вождем, чей голос рассказчика звучит в романе «Пролетая над гнездом кукушки» и кто пробивает умывальником стену. Наши лица нарисованы на логотипах и талисманах. Изображения индейцев можно найти в любом учебнике. Повсюду – от самого севера Канады и макушки Аляски до южных границ Южной Америки – индейцев сначала вышвырнули вон, а затем уменьшили до пернатого изображения. Изображения наших голов размещены на флагах, майках и монетах. Наши головы появились сначала на одноцентовике, потом на пятицентовике с бизоном, причем задолго до того, как нам, индейцам, предоставили право голоса. А теперь обе эти монеты, как и правда о происходящем в мире, как и пролитая в бойнях кровь, вышли из обращения.
Резня как прологНекоторые из нас выросли на историях о массовых убийствах. На рассказах о том, что случилось с нашим народом в не такие уж далекие времена. О том, как мы это пережили. В Сэнд-Крике, как говорили, нас косили гаубицами. Добровольческая дружина под командованием полковника Джона Чивингтона пришла нас убивать – в основном женщин, детей и стариков. Мужчины с утра отправились на охоту. Нам приказали поднять американский флаг. Мы подняли его вместе с белым флагом. «Сдаемся», – кричал развевавшийся белый флаг. Мы стояли под обоими флагами, когда ополченцы двинулись на нас. Они не просто убивали нас. Они рвали нас на куски. Уродовали тела. Ломали нам пальцы, чтобы снять кольца, отрезали уши, чтобы забрать наше серебро, снимали скальп ради наших волос. Мы прятались в дуплах деревьев, зарывались в песок на берегу реки. Тот песок стал красным от крови. Они вырывали нерожденных младенцев из животов матерей, отбирая то, чем мы хотели быть, – отбирая наших детей еще до того, как они стали детьми, младенцев, прежде чем те стали младенцами. Их вырывали из утроб, разбивали мягкие детские головки о деревья. Потом они забрали наши расчлененные тела в качестве трофеев и выставили их на всеобщее обозрение в центре Денвера. Полковник Чивингтон отплясывал, потрясая обрубками тел, женскими лобковыми волосами – пьяный, он танцевал, и собравшаяся вокруг него толпа казалась еще более кошмарной, потому что радовалась и смеялась вместе с ним. Такое вот празднование.
Жестко, быстроПереселение индейцев в города должно было стать последним необходимым шагом в нашей ассимиляции, поглощении, стирании из памяти, завершении пятисотлетней кампании геноцида. Но большой город создал нас новыми, а мы сделали его своим. Мы не потерялись в этом хаосе высоток, потоке безымянных масс, несмолкающем шуме трафика. Мы нашли друг друга, основали индейские центры, явили миру наши семьи и пау-вау[7], наши танцы, песни и ремесла. Мы покупали и арендовали дома, спали на улице, под мостами автострад; мы ходили в школу, вступали в вооруженные силы, заполоняли индейские бары во Фрутвейле в Окленде и в Мишн в Сан-Франциско. Мы жили в Ричмонде, в деревнях, состоявших из товарных вагонов. Мы творили искусство, рожали детей и создавали для наших людей возможность перемещаться между резервацией и городом. Мы не переезжали в города умирать. Тротуары и улицы, асфальт и бетон впитывали нашу тяжелую поступь. Стекло, металл, резина и провода, скорость, вечно спешащие массы людей – город принял нас. Тогда мы еще не были городскими индейцами. Все это проводилось по Закону о перемещении индейцев, в русле политики терминации[8], по духу и букве означавшей конец всему индейскому. Пусть выглядят и ведут себя как мы. Станут нами. И так исчезнут. Но все не так просто. Многие из нас перебрались в города по собственному выбору, чтобы начать жизнь с чистого листа, заработать деньги или получить новый опыт. Некоторые переселялись в города, сбегая из резерваций. Мы оставались там, возвращаясь с фронтов Второй мировой войны. И после Вьетнама. Мы остались, потому что для нас город созвучен войне, а с войны не дезертируют, ее можно лишь сдерживать, и это легче сделать, когда видишь и слышишь ее рядом – скрежет металла, постоянный огонь вокруг, машины, мечущиеся по улицам и автострадам, как пули. В тишине резерваций, городков на обочинах шоссе, сельских общин еще более отчетливо звучит пылающий в огне мозг.
Теперь многие из нас стали горожанами. Если не потому, что живут в городах, то потому, что живут в Интернете. За высокими окнами браузеров. Когда-то нас привычно называли уличными индейцами. Мол, пообтесались в городе, ряженые, беженцы без культуры и корней, «яблоки»[9]. Яблоко снаружи красное, а внутри белое. Но мы – поступки нашей предков. Их способ выживания. Мы – воспоминания о том, чего мы не видели своими глазами, но эти воспоминания живут в нас, мы их чувствуем, и именно они заставляют нас петь, танцевать и молиться так, как мы это делаем сегодня. Память неожиданно вспыхивает и расцветает в нашей жизни, как просачивается сквозь одеяло кровь из раны от пули, выпущенной теми, кто стреляет нам в спину ради того, чтобы заполучить наши волосы, наши головы за вознаграждение, а то и просто чтобы избавиться от нас.
Когда они впервые обрушились на нас градом пуль, мы не остановились и продолжали двигаться вперед, хотя пули летели вдвое быстрее звука наших криков; и даже когда жар и скорость металла вспарывали нашу кожу, дробили кости и черепа, пронзали сердца, мы держались; даже когда видели, как, скошенные выстрелами, наши тела молотят воздух, словно флаги – множество флагов и зданий, что появились на этой земле вместо всего, что мы видели на ней раньше. Пули – как предупреждения, призраки из снов о тяжелом и скором будущем. Пули летели дальше после того, как прошли сквозь нас, стали обещанием грядущего, символом скорости и убийств, жестких, быстрых линий границ и зданий. Они забрали все и растерли в пыль, мелкую, как порох; их ружья победно взметнулись в воздух, и шальные пули летели в молоко историй, написанных неправильно и предназначенных для забвения. Шальные пули и последствия падают на наши ничего не подозревающие тела и поныне.
Городская жизньГородские индейцы – поколение, родившееся в большом городе. Мы переселяемся в города уже давно, но земля переселяется вместе с нами, как память. Городской индеец принадлежит городу, а города принадлежат земле. Все здесь формируется по отношению к другим живым и неживым земным существам. Любые отношения. Процессы, которые приводят что-либо к его нынешней форме – химические, синтетические, технологические или иные, – не создают продукт, оторванный от живой земли. Здания, автострады, автомобили – разве они не от земли? Они что, доставлены с Марса, с Луны? Может, мы не считаем их земными, потому что они обрабатываются, производятся или потому, что мы ими управляем? Неужели мы сами так уж отличаемся от них? Разве мы не были в свое время чем-то совершенно иным, Homo sapiens, одноклеточными организмами, космической пылью, непознанной квантовой теорией до Большого взрыва? Города рождаются так же, как галактики. Городские индейцы чувствуют себя как дома, прогуливаясь в тени зданий деловых кварталов. Мы знакомы с центром Окленда ближе, чем с каким-либо священным горным хребтом, а с секвойями на Оклендских холмах не сравнится ни один первозданный дикий лес. Грохот автострады для нас привычнее, чем шум реки; далекий свист поезда мы распознаем быстрее, чем вой волков; запах газа, свежего асфальта и паленой резины нам ближе, чем запах кедра, шалфея или даже жареного хлеба. Это не традиция, как не традиционны резервации, но не бывает ничего первородного, все происходит от чего-то, что было раньше, что когда-то было ничем. Все внове, и все обречено. Мы ездим в автобусах, поездах и автомобилях по бетонным равнинам и под ними. Быть индейцем – не значит вернуться к земле. Земля везде или нигде.
Часть I
Следы прошлого
Как я могу не знать сегодня твое лицо завтра – лицо, которое уже есть или вылепливается под лицом, что ты показываешь мне, или под маской, которую ты носишь; лицо, что ты являешь мне лишь тогда, когда я меньше всего этого жду?
ХАВЬЕР МАРИАС[10]Тони Лоунмен
Дром впервые явился мне в зеркале, когда мне было шесть лет. Ранее в тот день мой друг Марио, болтаясь на турнике на детской площадке, спросил: «Почему у тебя такое лицо?»
Я не помню, что тогда сделал. И до сих пор не знаю. Помню потеки крови на железной перекладине и металлический привкус во рту. Помню, как моя бабушка Максин трясла меня за плечи в коридоре перед кабинетом директора; я стоял с закрытыми глазами, а она издавала этот звук пшшш, как бывает всегда, если я пытаюсь объясниться, в то время как этого делать не следовало бы. Помню, что она как никогда сильно тянула меня за руку, а потом мы в полной тишине ехали домой.
Дома, перед телевизором, прежде чем включить его, я увидел отражение своего лица на темном экране. Увидел впервые в жизни. Собственное лицо, каким его видели все вокруг. Когда я спросил Максин, она сказала, что моя мама крепко пила, пока носила меня, и медленно, по слогам, произнесла, что у меня фетальный алкогольный син-дром[11]. Я расслышал только «дром», а потом вернулся к выключенному телевизору и уставился в него. Мое лицо растянулось на весь экран. Дром. Я пытался, но больше уже не смог снова считать своим лицо, которое обнаружил там.
Большинству людей не приходится, как мне, думать о том, что отражают их лица. Обычно, глядя на свое лицо в зеркале, никто даже не задается вопросом, как оно выглядит со стороны. В самом деле, вы же не видите переднюю часть своей головы, как никогда не увидите собственное глазное яблоко своим глазным яблоком, никогда не почувствуете своего настоящего запаха, но я-то знаю, как выглядит мое лицо. И знаю, о чем оно говорит. Эти уныло опущенные веки, как будто я пьяный в дым или под кайфом, этот вечно приоткрытый рот. Части лица расположены слишком далеко друг от друга – глаза, нос, рот беспорядочно разбросаны, как если бы их нашлепал выпивоха, потянувшись за следующей рюмкой. Люди смотрят на меня, а потом отворачиваются, когда видят, что я замечаю на себе их взгляды. Это тоже Дром. Моя сила и мое проклятие. Дром – это моя мама и ответ на вопрос, почему она спилась; это история, отпечатавшаяся на лице; это путь, которым я иду по жизни, как бы она меня ни трахала с того самого дня, как я увидел свое лицо там, на экране телевизора, откуда на меня пялился гребаный злодей.
Ныне мне двадцать один год, и это значит, что я могу выпивать, если захочу. Впрочем, мне совсем не хочется. Насколько я понимаю, мне хватило того, что я получил в материнской утробе. Напивался там, дефективный младенец, хотя даже и не младенец, а крошечный уродец-головастик, прицепленный к пуповине, плавающий в животе.
Мне сказали, что я тупой. Не совсем так и не напрямую, но я практически провалил тест на определение уровня интеллекта. Показал самый низкий результат. Короче, оказался на нижней ступеньке. Мой друг, Карен, сказала, что существуют самые разные виды интеллекта. Карен – психолог, которого я до сих пор посещаю раз в неделю в Индейском центре. Поначалу меня принудительно отправили на эти сеансы после стычки с Марио в детском саду. Карен заверила меня, что не стоит принимать близко к сердцу то, что пытаются сказать мне о моем интеллекте. По ее словам, люди с ФАС имеют широкий спектр дарований, а тест на интеллект вообще предвзятый. А еще она сказала, что у меня сильно развиты интуиция и уличная смекалка, что я умен там, где нужно, – это я и сам уже знал, но, когда услышал от нее, мне полегчало, как будто я сомневался, пока не получил подтверждения.
Я и в самом деле смышленый: скажем, я знаю, что у людей на уме. Что они имеют в виду, когда говорят, что их неправильно поняли. Дром научил меня не обращать внимания на первый взгляд, брошенный в мою сторону, а искать другой, следующий. Все, что нужно, это подождать на секунду дольше обычного, и тогда можно поймать его, увидеть, о чем думают люди. Я знаю, если кто-то обводит меня вокруг пальца. Я знаю Окленд. Я знаю, как это выглядит, когда кто-то пытается на меня «наехать»; знаю, когда лучше перейти на другую сторону улицы, а когда – идти дальше, глядя себе под ноги. Еще я могу распознать жалкого труса. Это проще простого. У них на лбу написано: «Попробуй, достань меня». Они смотрят на меня так, будто я уже напакостил, так что я вполне мог бы сделать то, в чем меня заведомо подозревают.
Максин сказала мне, что я – шаман. И что такие, как я, встречаются редко, поэтому при встрече с нами людям лучше бы знать, что мы выглядим иначе, потому что мы – другие. И уважать это. Но я никогда не получал никакого уважения ни от кого, кроме Максин. Она говорит, что мы родом из шайеннов. Что индейцы издавна связаны с землей. Что все это когда-то было нашим. Все это. Черт. Должно быть, в те времена у индейцев еще не было уличной смекалки. Иначе они бы не позволили белым людям прийти сюда и вот так запросто все отобрать. Самое печальное, что те индейцы, вероятно, все это знали, но ничего не могли поделать. У них не было оружия. Зато всяких хворей хватало. Так сказала Максин. Белые люди убивали нас своими мерзостями и болезнями, прогоняли с нашей земли, перевозили на дикие пустоши, где ни черта не вырастишь. Мне бы очень не понравилось, если бы меня вытурили из Окленда, потому что я знаю его вдоль и поперек, изъездил его от запада до востока и обратно на велосипеде, автобусе или БАРТе[12]. Это мой единственный дом. Больше нигде моя жизнь не сложилась бы.
Иногда я езжу на велосипеде по всему Окленду, просто чтобы посмотреть на город, на людей, на многообразие машин. В наушниках, под рэп MF Doom[13], я могу крутить педали целый день. MF[14] означает «металлическое лицо». Doom – мой любимый рэпер. Он носит железную маску и называет себя злодеем. До него я не знал ничего, кроме того, что передавали по радио. В автобусе кто-то оставил свой iPod на сиденье прямо передо мной. Там звучала только музыка Doom. Я понял, что полюбил его, когда услышал строчку «В нем больше души, чем в дырявом носке»[15]. Особенно мне понравилось то, что я понял все смыслы сразу же, мгновенно. Речь шла о душе, и будто бы дыра придает носку характер, как бы говоря, что он изношен, душа его истерзана, как и подошва ступни, просвечивающая сквозь дыру. Мелочь, конечно, но это открытие заставило меня почувствовать себя не таким уж тупым. Не дебилом. Не нижней ступенькой. И это помогло, потому что Дром дает мне мою душу, и Дром – это мое измученное лицо.
* * *Моя мама в тюрьме. Иногда мы разговариваем по телефону, но она вечно несет какую-то чушь, заставляя меня жалеть о том, что мы общаемся. Она сказала мне, что мой отец живет в Нью-Мексико. И даже не знает о моем существовании.
– Тогда скажи этому ублюдку, что я существую, – ответил я.
– Тони, все не так просто, – сказала она.
– Не считай меня дебилом. Не смей, черт возьми. Ведь это ты сотворила со мной такое.
Иногда я начинаю злиться. Вот что порой случается с моим интеллектом. Сколько бы раз Максин ни переводила меня в другую школу из той, откуда меня исключали за драки, происходит одно и то же. Я начинаю злиться, а потом ничего не понимаю. Мое лицо пылает огнем и твердеет, будто сделанное из металла, а потом я отключаюсь. Я – крупный парень. И сильный. Слишком сильный, как говорит Максин. Насколько я понимаю, большое тело дано мне в помощь, поскольку с лицом совсем беда. То, что я выгляжу чудовищем, работает на меня. Это Дром. И, когда я встаю во весь рост, чертовски высокий, никто уже не рискует связываться со мной. Все разбегаются, как если бы перед ними возникло привидение. Может, я и есть привидение. Может, Максин даже и не знает, кто я на самом деле. Может быть, я – полная противоположность шаману. Может, однажды я сотворю что-нибудь этакое, и все обо мне узнают. Может, тогда я и вернусь к жизни. Может, именно тогда люди наконец смогут взглянуть на меня, потому что им придется это сделать.
Все подумают, что это из-за денег. Но кому, черт возьми, не нужны деньги? Куда важнее другое – зачем нужны деньги, как их добыть и что потом с ними делать. Деньги еще никому ни хрена не вредили. Вредят люди. Я торгую травкой с тринадцати лет. Познакомился с некоторыми барыгами из нашего квартала просто потому, что все время торчал на улице. Они, вероятно, подумали, что я уже давно торгую по углам всяким дерьмом, раз целыми днями шатаюсь по округе. Хотя, может, и нет. Если бы они думали, что я толкаю травку, скорее всего, надрали бы мне задницу. Наверное, они просто меня пожалели. Дерьмовые шмотки, дерьмовое лицо. Большую часть заработанных денег я отдаю Максин. Стараюсь помогать ей всем, чем могу, потому что она позволяет мне жить в ее доме в Западном Окленде, в конце 14-й улицы. Дом она купила давным-давно, когда работала медсестрой в Сан-Франциско. Теперь ей нужна сиделка, но она не может себе этого позволить даже на те деньги, что получает от службы социального страхования. Без меня она как без рук. Я нужен ей, чтобы сходить в магазин. Съездить с ней на автобусе за лекарствами. Теперь я даже помогаю ей спуститься вниз по лестнице. Не могу поверить, что кость может так состариться, что того и гляди треснет, рассыплется в теле на крошечные осколки, как стекло. После того как она сломала бедро, я взял на себя еще больше обязанностей по дому.
Максин заставляет меня читать ей перед сном. Меня это напрягает, потому что я читаю медленно. Порой мне кажется, что буквы ползают, как букашки. Просто меняются местами, как им вздумается. А иногда слова вовсе не двигаются. Когда они вот так замирают в неподвижности, мне приходится ждать, чтобы убедиться в том, что они не двинутся с места. Вот почему такие слова я читаю дольше, чем те, что могу собрать вместе после того, как они расползутся в разные стороны. Максин заставляет меня читать ей всякие индейские истории, которые я не всегда понимаю. Впрочем, мне это нравится, потому что, когда до меня доходит смысл, я его чувствую до боли, но становится легче именно от того, что я это чувствую. Не мог бы почувствовать, пока не прочитал. И тогда я ощущаю себя не таким одиноким и знаю, что больнее уже не будет. Однажды она произнесла слово потрясающе после того, как я прочитал отрывок из книги ее любимого автора – Луизы Эрдрич[16]. Там говорилось о том, как жизнь сломает нас. И по этой причине мы находимся здесь, на земле. Чтобы это прочувствовать, нужно посидеть под яблоней и послушать, как вокруг одно за другим падают яблоки, утрачивая свою сладость. Тогда я не понимал, что это значит, и Максин видела, что я не понимаю. Но мы прочитали и этот отрывок, и всю книгу в другой раз, и до меня дошло.