banner banner banner
Матрос Капитолина
Матрос Капитолина
Оценить:
 Рейтинг: 0

Матрос Капитолина

Утром, когда встаем и еще не надели фланелевок, все мы ходим по кубрику в тельняшках, с полотенцами через плечо… На ногах у нас военные сапоги, волосы коротко острижены – у всех одинаково: сантиметр выше мочки ушей. Раньше у меня были длинные и густые косы – аккуратная голова. Но теперь я тоже коротко стрижена, как полагается по уставу… Однако по уставу положено, чтобы волосы были гладкие. А мои волосы не хотят подчиняться уставу: они вьющиеся и жесткие. Теперь, когда их подстригли, они торчат во все стороны. Два раза меня из-за этого хватали на перекрестке и водили в комендатуру.

«Девушка, а голова какая неинтересная. Некрасиво. Нехорошо!» «Но я же не виновата, что у меня уродились такие волосы».

«От горшка два вершка, а еще перечит!.. Может, прикажешь у тебя у единственной заводить на голове фейерверк?!» – Стройсь! Что ты стоишь и моргаешь, Капитолина?

– Девочки, погодите минутку, я как следует намочу волосы и потуже завяжу их косынкой.

– Ты – с косынками тюнькаться, а люди из-за тебя без завтрака? Так выходит, по-твоему!.. От ловка?!

Ясное дело, я правофланговая. А как же! Так уж мне на роду написано, чтоб ростом я меньше всех. – Гляди-ка, гляди-ка: не матрос, а кукла! Да нет, вот эта, правофланговая. – Через тебя одни неприятности, – ворчливо говорит Настя.

Ростом она повыше меня, только толстая. Мы с ней в паре. Шагаем. Шаг четкий. Шуршат сапоги на камнях и асфальте. «Ать-два» – протяженней, и «кляк» – завершающе. Ать-два, кляк. Ать-два, кляк! Но одновременно и рядом, и вместе со звуком нашего шага звенит у меня в голове тонюсенькая, как ниточка, нечеткая музыка: «тири-вир». Я боюсь этой музыки. Она меня отвлекает. И я зажмуриваюсь. «Тири-вир, тири-вир… Ленинград, мама, сто грамм, сто грамм».

Доктор Меркулова, мой будущий друг, хирург и вторая мать, рассказывала потом, что обратила как-то внимание на спину крошечного матроса. «Если б ты знала, какой печальной и напряженной была эта детская, узенькая спина!»

«Давай отвлекись!.. Не думай. Смотри на залив, на чаек… А горы… А снег? А свет? Особенный, северный!..»

Мы идем дружным строем, и люди на нас оглядываются. Они говорят:

– Вот девушки. Наши девушки!

До столовой, к счастью, недалеко. Мы шагаем рьяно, степенно, старательно.

Впереди, вскинув голову, в краснофлотском берете с «крабом» марширует наша старша?я – Сима.

Мимо нас – старшина типографской команды, в которого влюблена Настя. Настя становится густо-розовой.

Мимо – мичман-усач, последний усач на флоте. Мимо – шасть! – режиссер Родомысленский в своей щегольской форме.

Камбуз.

Снимаем шинели. Застенчиво входим в зал. Мы – девушки. А? И никогда не хотим есть. Если нужно будет, то мы сумеем прожить на основе одной лишь женственности.

Ать-два – отодвинули скамью.

Шуашь – садимся. Стройно. Одновременно.

Ать-два – придвигаем скамью.

Ать-два – звон ложек.

Тишина. Ожидание. Дежурная по камбузу выходит из кухни. Слегка покачиваясь, она несет деревянный поднос. На подносе – миски с овсяной кашей. И хлеб.

Молчание. Глубокое. Сосредоточенное: мы едим.

– Аппетитствует! – указывая на меня и подмигнув, ни с того ни с сего говорит Вера.

Рассусоливать не приходится. Есть надо побыстрей. Девушки едят быстро. Я тоже стараюсь есть побыстрей. Ведь из-за стола мы тоже должны подняться одновременно: одновременно отодвинуть скамейку, на которой сидим. Дежурная разносит на деревянном подносе чай. Сладкий чай – до чего это вкусно! Так бы и пила его маленькими глотками. Я страдаю: в Ленинграде я много перенесла, но поесть я все же люблю. Я люблю чаи. Хлебушек наши девушки аккуратно завертывают и берут с собой – в кубрик. Только я не завертываю: нынче мне заступать на дежурство по камбузу, запасы мне ни к чему. – Вста-а-ать! Раздается шорох и звук отодвигаемой скамьи. Из-за стола мы вскакиваем мгновенно… Девочки идут к раздевалке, чтобы надеть шинели и выйти строем на улицу. Я – на камбуз. Быстро беру поднос. Собираю миски, ложки и кру?жки. Все это я отношу на кухню, чтоб перемыть. Перемыть очень тщательно, а потом обдать горячей водой.

Кран с холодной водой на улице, шагов за тридцать от здания столовой. Выбегая на улицу, я не успеваю надеть шинель. Ничего! На флоте люди не простужаются! Кран! Вот тут-то я наконец и смочу свои космы. Быстрей. Веселей.

Потная, с влажными волосами, я суетясь наполняю холодной водой два ведра. Плохо выбрала ведра. Там были, кажется, не такие тяжелые – узкие и высокие. Веселей! Я бегу за другими ведрами. Э-эх! Не такие выбрала ведра! Там были ведра, как банные шайки, – низкие и широкие…

Тащить тяжелые ведра мне не под силу. Стиснув зубы и улыбаясь, словно шучу, невольно выплескиваю воду на сапоги. Осторожней! Нет, нет… Ничего. На улочке перед камбузом ни единого постороннего.

Быстрей. Веселей.

Как бушует на кухне плита! До чего здесь тепло! Даже жарко… Здесь варится обед.

Кухня по-флотски называется «камбузом», и здесь всегда орудуют повара-мужчины. Ко?ки. Один из них – пожилой, сердитый – Яков Савельевич. Другому – лет двадцать шесть, и зовут его Саша. Он говорит, что разочарован в жизни, поскольку все ему «слишком доступно»: «Сызмальства все мне было слишком даже доступно».

– Капля, вы меня извините великодушно, – вздохнув, говорит Саша, – только на вашем месте я бы медлить не стал. До обеда вам еще надобно вымыть полы.

– Перемою. Не беспокойся.

Я стягиваю сапоги – их надо беречь. В одной руке у меня ведро с горячей водой, в другой – половые тряпки.

Полы в столовой некрашеные. Белый пол, как в деревне. Даже на даче я таких не видала. Даже в Лисьем Носу. Я не Саша. Все мне не было слишком даже доступно в жизни. Мыть этот пол о-го-го как трудно! После мытья он должен быть совершенно белым, а времени мало… Времени у меня в обрез.

Бодрей. Веселей.

«Мама! Человеку в жизни требуется солидная подготовка. Зачем ты меня не учила мыть некрашеные полы?! Бодрей. Веселей. Зачем отдала в немецкую школу, мама? Зачем ты водила меня по музеям?!»

Полы. Полы!.. Мыть пол!

Я слишком сильно смочила волосы. Лоб повлажнел, будто летом, после купания.

– На вашем месте, – презрительно говорит кок Саша, – я бы уж так особенно не стал рассусоливать… Вам не справиться.

– Не сомневайтесь, пожалуйста. Я вымою пол как следует. Подоткнув подол, чтобы не измазать форменную юбку, сняв фланелевку и оставшись в тельняшке, я тру и тру белый пол. Я орудую щеткой и двумя половыми тряпками. Бодрей. Веселей. Я ничего не вижу вокруг себя. «Ну-ка, валяй скорее, – говорю я половой тряпке. – Не управимся. Действуй, действуй!»

Кто бы знал: до чего первоклассно я драю полы! Как стараюсь! Все запасы злости, которые заложены во мне, я обрушиваю на некрашеный пол. Я его мою, мою… Я его тру, тру, тру, я обдаю его кипятком. Мимо меня проходят актеры. Актеры (вольнонаемные) живут на втором этаже. Они все время шмыгают мимо щетки, ведра и половой тряпки… Глаз от пола я не поднимаю. Я вижу только ноги актеров, которые отчего-то подпрыгивают, и влажные белые половицы. И вдруг навстречу моим глазам – большущие сапоги.

Над своим затылком я слышу голос сердитого кока Якова Савельича. – Ну-тко, Капитолина… Разрешите, я подмогну. Он властно берет у меня из рук половую тряпку… Как славно движутся его руки, какой он ловкий, какой он… добрый! – Расставляйте миски, раскладайте ложки и хлеб, – говорит мне коротко Яков Савельевич. Босая я выбегаю на кухню. Кое-как обтираю коленки, хватаю ложки. На камбузе четырнадцать столов… На камбузе сто десять столовников!.. Их всех я должна обслужить и трижды в день перемыть за ними посуду. Бодрей. Веселей. Я мечусь туда и назад. Через полчаса придут обедать первые офицеры и краснофлотцы.

– Чего же вы не обуетесь? – говорит мне Саша. – Почему бы вам не обуться? Зачем вы бегаете босая – для смеху, что ли?

Я обуваюсь покорно, молча. В самом деле: забыла обуться! Миски расставлены. Хлеб аккуратно разложен. До прихода первых столовников остается пятнадцать минут. – Дайте-ка свою мисочку, – говорит мне Яков Савельевич. – Не стесняйтесь, давайте-ка свою миску. Надо вам маленечко подзаправиться. – И он накладывает мне полную миску каши. Как это хорошо – поесть… Особенно если можно не торопиться. – Аппетит у вас очень даже богатый, – задумчиво говорит Саша. – Завидую вашему аппетиту. Я застываю с ложкой в руке. По-флотски это или же не по-флотски – иметь «богатый» аппетит? – Отстань от нее, – заступается Яков Савельевич. – Право, нехорошо… Поесть в удовольствие и то не даешь человеку. – Ежели вы подзаправились, – говорит Саша, – так наносили бы холодной воды в бачок. Бачок, почитай, совершенно пуст. Я хватаю ведра и, ласково улыбаясь, рысью бегу на улицу. Необъяснимое, страстное, горячее чувство движет мной. Придает мне силы. Сейчас уж я не обвиняю маму в своей беспомощности. Во всем виновата я. Ведра стукаются друг о дружку. Грохочут. Я несусь к холодному крану, ведра в руках у меня повизгивают – из ведер выплескивается вода. Она выплескивается и замерзает. От крана к крылечку на кухне ведет ледяная дорога. Шагая туда и назад, я скольжу по ней.

«Еще, еще!.. Последний разок!» – говорю я себе, как будто молюсь.

Подметки моих сапог скользят на снегу, я падаю. Встаю. Наполняю ведра. Бегу опять.

И вдруг чьи-то большие и сильные руки в перчатках выхватывают ручки ведер из моих посиневших пальцев. Это флотский художник Цейтлин. То ли он догадывается, что я, Великанова Капитолина, – дочка художника Великанова, то ли у меня беспримерно дурацкий, растерянный вид…

По «гражданским», а не флотским понятиям, Цейтлин обязан помочь слабой девушке. Но он, видимо, забывает, что здесь я не слабая девушка. Я – матрос. Офицер не должен выхватывать тяжесть из рук матроса. Это не по военным правилам.

Нарушая военные правила, художник Цейтлин поспешает с моими ведрами к порогу кухни. На камбуз, однако, он не внесет моих ведер.