И Лара смеялась и плакала горько. От счастья ведь плачут, не только смеются.
Ваня Аксаков, в прилипших к его потной спине лиловых соцветьях – сирень осыпалась, – звонил и звонил, а Ларочка не подходила. Тогда он, все с той же сиренью в руках, и в тех же ее лепестках на спине, и с запахом той же сирени под мышками, примчался к ней в город.
Вот говорят: детские травмы, детские травмы. Все в мире, включая и взрывы, и бомбы, и их испытания на побережьях, – все только от этих ребяческих травм. А я возражаю: неправда! Вернее – неполная правда, не вся. Пускай ты уже не в пеленках, горячих от свежей твоей, родниковой мочи, пускай тебе даже не три, не четыре, а все восемнадцать – и что? Разве легче? Напротив – ты хуже ребенка, слабее, и травма твоя может так повернуться, что жизни не хватит, чтоб справиться с нею.
Именно такая травма, определившая судьбу будущего профессора и заведующего кафедрой нейрофизиологии и знаменитого во всем мире ученого, ждала Ивана Ипполитовича Аксакова в момент, когда Лара Поспелова, с распущенными и переброшенными на правое плечо ярко-золотистыми волосами, порывисто открыла ему дверь. Она открыла ему дверь, и он сразу увидел, что это не она. К такой, какою она была сейчас, когда стояла перед ним, наматывая палец на одну из своих отбившихся ото всех остальных волос прядей и словно бы вся задохнувшись от бега, к такой незнакомой и невероятной, такой ослепительной Ларе Поспеловой Аксаков Иван не имел отношения.
– Ах, Ванечка! Ты! – прошептала она.
Она прошептала, как будто и не было ни этой сирени, ни ландышей белых, ни их поцелуев, ни их разговоров, ни даже того, что и мама Ивана, сама педиатр, к тому же известный, всегда говорила, что Лара Поспелова родит ей когда-нибудь внука и внучку. И мама (к моменту тому, значит, бабушка) начнет и лечить этих пухленьких деток от разных болезней.
Она так сказала, и он отступил. И он – о, бедняга! – случайно взглянул ей прямо на грудь под цветастым халатиком. И сразу почувствовал, что эта грудь была нынче ночью в каких-то ладонях. И кто-то ее и сжимал, и давил, кусал ей соски и дышал своим ртом в ее лучезарную плоть. Лучезарную! Поскольку он, Ваня, не смея коснуться и пальцем груди ее, только однажды увидел, насколько она лучезарна. Случайно, невинно и непреднамеренно. Лариса снимала свой мокрый купальник, стояла спиной за кустом и немного склонилась налево, сдирая с плеча бретельку какую-то. Он и увидел. И был ослеплен, ошарашен, раздавлен. Сверкнуло в кустах что-то, словно крыло недавно рожденного ангела, словно стыдливая лилия из тростников, короче, сверкнуло какое-то чудо.
– Ванечка, – быстро и нежно, как ребенку, сказала она, – мы больше не можем встречаться.
– Не можем? – спросил он разорванным, жалобным голосом.
– Не можем, – ответила твердо Лариса. – Я, Ваня, люблю одного человека.
Он бросил сирень на порог и ушел. Потом была свадьба. Он видел, как Лару жених ее вынес, всю в белом, воздушном, и так, на руках, нес до самой машины. А Ваня стоял и смотрел из окна.
Никто, даю вам слово, ни одна живая душа не подозревала, что почти сорокалетний, очень породистой внешности профессор Иван Ипполитович Аксаков не полюбил после этого ни одной женщины или девицы. А все потому, что была эта травма. Она его как пополам разрубила: была жизнь до Лариной свадьбы и после. Иван Ипполитович избегал женщин, но, будучи умным и дипломатичным человеком, не давал им возможности уличить себя в этом. Он просто дружил с ними так, как с другими. В конце концов, есть ведь мужчины, собаки, старухи и птицы, не только ведь женщины. Работа поглощала его целиком, и действительно то, что Иван Ипполитович открыл в очень запутанной и туманной области нейрофизиологии, не подается никакому, даже и самому благодарному перу. При этом случались, конечно, и связи. Из области чистой и грубой телесности. Сходился без всяких букетов, подарков, без слов и без дрожи. Сходился и брал. Но только в том случае, если знал точно, что дело не пахнет любовью и нежностью. Потом забывал, как ножом отрезало.
Первые годы учебы во Втором медицинском он старался как можно меньше сталкиваться с Ларисой Поспеловой, которая так и не стала философом, потому что у нее времени не хватило поступить на этот слишком серьезный и не нужный простой девушке факультет. Да и сама Лариса не стремилась поддерживать отношения с прежним возлюбленным, поскольку вся жизнь ее в браке была несчастливой, загубленной жизнью, и Ванечка все это знал. На то была мама его, педиатр, которая, с грустью взирая на сына, дружила с суровою Линой Борисовной. А Лина Борисовна не собиралась скрывать от всего человечества правду о зяте своем, драматурге, мерзавце.
После окончания аспирантуры и двухгодичной стажировки в Лондоне блестяще образованный, с аккуратной бородкой вокруг доброжелательного лица Иван Аксаков купил себе квартиру на Плющихе, а маму (старушку уже!), педиатра, оставил жить здесь, на «Спортивной».
Во вторник утром шестого, если не ошибаюсь, марта Лариса позвонила Ивану Ипполитовичу (и он побледнел, чуть не выронил трубку), сказала, что им нужно встретиться. И встретиться срочно, по важному делу. Касается Верочки, Лариной дочери. Иван Ипполитович сглотнул соленый ком, немедленно образовавшийся в том месте под кожей, где нежные кудри бородки редеют и сразу видны даже мелкие пятнышки, сказал, что готов хоть сегодня, хоть даже сейчас, ну, минут через двадцать.
Через полчаса они встретились в ресторане «Колесо времени», чудесно расположенном в Орликовом переулке. Иван Ипполитович подъехал на своем «Мерседесе», а Лариса Генриховна на такси, так что она даже опередила его, поскольку таксист был лихим, а Аксаков – весьма осторожным, спокойным водителем. Ничем не выдал Иван Ипполитович своего волнения, когда приблизился к Ларисе Генриховне и ласково улыбнулся ей, и только когда Лариса Генриховна, подтянувшись на красных лакированных каблучках своих невысоких сапог, поцеловала друга детства в щеку, он крепко зажмурился, словно боялся заплакать.
Грош мне была бы цена, если бы я не воспользовалась случаем и не сказала несколько слов об этом ресторане. Я там не была и, быть может, не буду, но сердце мое говорит, что в старинном, засыпанном снегом, с дворами, в которых качели скрипели от холода, месте не станут кормить всякой дрянью. Возьмите хоть вот «Композицию Сырную». Там этих сыров сразу пять: камамбер, гауда, грюе, чеддер желтый и белый. А может, еще что, всего не упомнишь. А папарделле из лосося? Да чудо! Бекон, запеченный в орехах кешью? А чай из брусники и собственной мяты? Капустный пирог? Но, главное, там было тихо, спокойно. Никто не горланил, не пел, не плясал. И официант был любезен, улыбчив, причесан красиво: с пробором, который его небольшую и славную голову делил на два черных, слегка маслянистых и пахнущих нежным шампунем куска.
– Лариса, тебе здесь удобно? – спросил и откашлялся мягко друг детства. – А то пересядем поближе к окну.
– Нет, Ваня, мне здесь хорошо, – сказала она. – Я здесь не была никогда. Так уютно.
– И кормят отлично. У них запеканки такие, Лариса, что… Да не одни запеканки. Ты кофе?
– Я – да, Ваня, кофе.
– А я буду чай. А что будем есть?
– Ты, Ванечка, знаешь, я есть не хочу. Кусок просто в горло не лезет.
– Лариса! – И он положил свою крепкую руку на правую кисть ее нежной руки, закрыв обручальное сальное золото. – Я знаю, тебе нелегко. Но ты все же, Лариса, взгляни на меню. Например…
И вновь он не выдержал: крепко зажмурился, поймав ее взгляд.
– Да мне все равно, – прошептала она. – Возьми сам, что хочешь.
Официант с косым пробором терпеливо ждал, пока Иван Ипполитович, покашливая и недоуменно приподнимая брови, заказал камчатского краба, запеченного в филадельфийском сыре, салат с желтой свеклой, опят подмосковных с телятиной свежей и белых грибов с той же свежей телятиной, но с фирменным соусом. Чай, кофе уже принесли.
– Я слушаю, Лара, – сказал ей Аксаков.
Лариса Генриховна сразу заплакала, и ее ненакрашенные, карие с голубизной глаза, красивее которых Иван Ипполитович, объездивший мир, ничего не встречал, совсем стали мокрыми.
– Ваня, ты ведь в курсе, что Верочкин отец… Что он, так сказать, человек непростой… И врач его даже сказал мне, что он… Ну, он с отклонениями… Вот. Органическими.
– Я знаю, – вздохнул знаменитый профессор и горько сглотнул под бородкой слюну. – Не трать лишних слов, не терзай себя, Лара.
– Она росла легким спокойным ребенком. Я не смогла уделить ей много внимания, Ваня. Мой грех, разумеется, так получилось. Но мама и папа, да, папа особенно, они, Ваня, сделали все, что могли… И вот мы заметили с мамой сейчас… Она стала просто другой! Совершенно.
– Симптомы? – спросил он, слегка побледнев.
Она перестала смеяться.
Не хочет ни с кем ни о чем говорить. Вот в школу вставать… Мама будит ее, а она говорит: «Не пойду я, отстань!» И что можно сделать? Сидит целый день, ест один шоколад. Теперь стала краситься. А для кого? Накрасится и снова дома сидит.
– Какой-нибудь мальчик? Сосед, может быть?
И оба они покраснели и сникли.
– Да нет там соседа, – шепнула она. – Там турки с болгарами. Лестницу красят.
На вилке Ивана Ипполитовича мелко задрожал подмосковный опенок.
– Лариса, я врач. И я должен сказать, что все эти, Лара, психологи, эти… Весь этот их психоанализ проклятый – одно шарлатанство! Одно! Ты поверь. Вот парня вчера привезли из Читы. Простой совсем парень, баранку крутил. Авария. Бац! Еле выжил. Но выжил. И начал творить чудеса. Увидел на улице стаю волков. Места-то ведь дикие, ссыльные земли, а волки голодные. И говорит: «Взмахнул я рукой, а они-то попятились. Взмахнул я опять, а они побежали». К тому же предметы глазищами двигает. Посмотрит на чашку, а та – вжжик! – поехала!
– Ты, Ванечка, шутишь? – спросила Лариса.
– Какое там «шутишь»! Я рад бы шутить! Схватили, ко мне привезли. «Чудеса! Профессор Аксаков, вы только подумайте! Ведь это весь мир взбудоражит!» Смотрю. Обычный верзила. Ни «бе» и ни «ме». «Ну что?» – говорю. «Ничего. Христа часто вижу». – «Где видишь?» – «Везде. Вчера в гастрономе, вон, видел». – «Христа?» «А то! – говорит. – Ясно дело: Его». – «И что Он там делал?» – «Что-что? Ничего! Он в кассу платил». – «Ну, давай, – говорю, – подвигай мне что-нибудь». – «Что?» – говорит. – Что можешь?» – «Да все я могу. Хошь тебя». – «Ну, двигай». Стоит. Красный стал, как арбуз. Глаза побелели. Старался-старался. «Он не в настроении! Очень устал! Москва на него как-то действует плохо!» Ну, это коллеги мои. Им ведь что? Сенсацию бы и народу побольше! Проверили мозг: там одни очаги. Короче, больной человек, шизофреник.
– При чем же здесь Вера?
– Она ни при чем! Я только к тому тебя хотел подвести, – Иван Ипполитович мягко закашлял, – что нужно сначала проверить ей мозг. Сделать эхоэнцефалограмму. Не больно, не трудно. Но по крайней мере можно будет исключить самое неприятное, то есть, Лара, органические изменения ткани, которые, я уверен, к сожалению, присутствуют в тканях твоего… – запнулся и вздрогнул, – отца ее, Верочки.
Белая, как скатерть на ресторанном столике, любимая женщина, ради которой Иван Ипполитович готов был песок целовать при условии, что там отпечаток, на этом песке, ноги ее или хотя бы, краснее, чем кровь, каблучка, любимая женщина грустно молчала.
– Ларочка, – профессор зажмурился, – если бы ты тогда…
– Что «если бы», Ваня?
– Да нет, ничего. Нужно просто обследовать. Все сделаю сам. Безболезненно, быстро. Тогда и решим.
– Хорошо, – она, не сдержавшись, заплакала. – Ваня…
На том разговор их закончился. Официант с косым пробором, удивленно получивший на чай втрое больше положенного, убрал совершенно нетронутое блюдо с телятиной свежей под фирменным соусом, а также и блюдо с опятами.