Марина Цветаева
Вчера еще в глаза глядел (сборник)
© Смирнов В. П., составление вступительная статья, 2013
© Оформление. OOО «Издательство «Эксмо», 2013
* * *Стихи – одна из форм существования поэзии. Наверное, архитектурно самая совершенная. Как раковина хранит шум моря, так стихи, если в них живут «творящий дух и жизни случай», хранят музыку мира. Без нее мир «безмолвен», как некогда писал Борис Асафьев.
В стихе кристаллизованы все возможности языка. Язык и выражает, и хранит, и таит. Лишь стихи способны в «нераздельности и неслиянности» объять содержательно-понятийное, интонационно-звуковое, музыкально-ритмическое, живописно-пластическое и множество других языковых начал. Только молитва и стих (песня!) способны разомкнуть внутреннюю форму слова, освободить множество смыслов, позволить прикоснуться к прапамяти и внять пророчествам. Верно, люди чаще всего внимают иллюзиям и обманам. Они, да простит Пушкин, «обманываться рады».
Стихи далеко не всегда проговариваются поэзией. В замысле и исполнении устроение их должно совпасть, пусть и не полностью, с «многосоставнос-тью», по слову Анненского, личности художника (как правило, человека не столь жизни, сколь судьбы) и текучей многосмысленностью поэтического слова. С тем, что – до слова, в – слове, за – словом и после слова.
У Цветаевой об этом просто: «Равенство дара души и глагола – вот поэт». Таким поэтом она и пребывает в бескрайности русского мира, в нашем национальном мифе, в бесконечном «часе мировых сиротств». Несчастная и торжествующая, любимая и порицаемая, и всегда родная.
Марина Цветаева прожила почти 50 лет. Но каких лет! Как прожила! Обо всем этом нынче хорошо известно. Вот уж к кому в XX веке применимо пушкинское – «и от судеб защиты нет». А обстоятельства личной жизни! А каждодневное палачество быта, с первых лет революции и до смертного часа! И при всем том непостижимая творческая мощь, «ослепительная расточительность» и «огненная несговорчивость» (выражения Георгия Адамовича по другим поводам, но чрезвычайно точные применительно к Цветаевой).
Количественные характеристики, как правило, отношения к искусству не имеют. Но размах иной художественной стихии измеряется и подобным образом. Анна Саакянц, замечательный исследователь и биограф поэта, в одной из своих работ привела такую «статистику»: «Марина Цветаева написала: более 800 лирических стихотворений,
17 поэм,
8 пьес,
около 50 произведений в прозе,
свыше 1000 писем.
Речь идет лишь о выявленном; многое (особенно письма) обнаруживается до сих пор. Не говоря уже о ее закрытом архиве в Москве…»
Таковы труды и дни «слабой» женщины. Даже в неудавшихся вещах, а их у поэта не так мало, вибрируют чудодейственная артистичность и атлетическая изобразительность. Если же «слова и смыслы», интонация и вещий ритм; синтаксис взрыва, лавины, каменоломни – родственно и живо согласуются, то миру явлена поэзия высшего порядка.
Прокрасться…
А может, лучшая победаНад временем и тяготеньем –Пройти, чтоб не оставить следа,Пройти, чтоб не оставить тениНа стенах…Может быть – отказомВзять? Вычеркнуться из зеркал?Так: Лермонтовым по КавказуПрокрасться, не встревожив скал.А может – лучшая потехаПерстом Себастиана БахаОрганного не тронуть эха?Распасться, не оставив прахаНа урну…Может быть – обманомВзять? Выписаться из широт?Так: Временем как океаномПрокрасться, не встревожив вод…Вот он – «Голос правды небесной против правды земной».
Цветаева жила не во времени – «Время! Я тебя миную». Она жила во временах. Ее стих несет в себе напряженную звучность, пронзительный и пронзающий лёт стрелы, пущенной воином Тамерлана через века в вечность.
Променявши на стремя –Поминайте коня ворона!Невозвратна как время,Но возвратна как вы, временаГода, с первым из встречныхПредающая дело родни,Равнодушна как вечность,Но пристрастна как первые дни…Это не славолюбивые хлопоты о будущем и не надежды на посмертное признание, не своеволие одержимого художника.
Философ, историк-публицист Георгий Федотов в статье «О Парижской поэзии», которая была напечатана в Нью-Йорке в 1942 году (автор не знал о смерти Цветаевой), писал о поэте: «Для нее парижское изгнание было случайностью. Для большинства молодых поэтов она осталась чужой, как и они для нее. Странно и горестно было видеть это духовное одиночество большого поэта, хотя и понимаешь, что это не могло быть иначе. Марина Цветаева была не парижской, а московской школы. Ее место там, между Маяковским и Пастернаком. Созвучная революции, как стихийной грозе, она не могла примириться с коммунистическим рабством». С последующим утверждением Федотова – «На чужбине она нашла нищету, пустоту, одиночество» – согласиться трудно. Вернее, с абсолютностью этого утверждения. Тогда откуда же при столь мертвящей скудости, в жизненной и житейской пустыне вулканическое извержение творчества, вдохновенное и неукротимое? Для этого нужны небывалые источники. В пустыне их нет. У Цветаевой, несмотря ни на что, они были. О чем-то мы знаем, о чем-то догадываемся.
Сознавая, что «ясновидение и печаль» есть тайный опыт поэта, опыт неделимый и сокровенный, можно с большой долей вероятности предполагать, что животворящий источник ее поэзии – Россия, родина, – во всей полноте временных и пространственных измерений, красочно-пластических, звуковых, слуховых и многих других начал, «того безмерно сложного и таинственного, что содержит в себе географическое название страны», как некогда сказал Адамович. О том, как присутствует Россия во всем, что писала и чем жила Цветаева, говорить излишне и неуместно, ибо – очевидно. Конечно же, это – блоковская «любовь-ненависть». Поэтому для нее и царская Россия (страна матери, детства, юности, любви, семьи, поэзии, счастья); и «белая» Русь (подвиг, жертвы, героика, изгнание); и СССР, где обитают «просветители пещер», где после возвращения «в на-Марс – страну! в без-нас – страну!», «и снег не бел, и хлеб не мил», – одна вечная родина. Сложно множится и ее отношение к революции, большевикам, белому движению.
13 марта 1921 года. «Красная» Москва. Через год Цветаева покинет ее. Пора витийственного «ван-действа», песнословий «Дону», Добровольческой армии, и –
Как закон голубиный вымарывая, –Руку судорогой не свело, –А случилось: заморское маревоРусским заревом здесь расцвело.Эх вы правая с левой две варежки!Та же шерсть вас вязала в клубок!Дерзновенное слово: товарищиСменит прежняя быль: голубок.Побратавшись да левая с правою,Встанет – всем Тамерланам на грусть!В струпьях, в язвах, в проказе – оправдана,Ибо есть и останется – Русь.О вопиющих противоречиях Цветаевой, о немыслимых крайностях написано и сказано много. Энергия и сила, дарованные ей в избытке, несли в себе и неизбежную разрушительность. Словесная буря и ураган ритма порой приводили поэта к своеобразному «хлыстовству» и «шаманству». Кажется, что ее «переполненности» было тесно в литературе и жизни. По-другому и быть с ней не могло. Но на всех путях и перепутьях, в буране самосожжения Цветаеву хранил «спасительный яд творческих противоречий», эта родовая купель художника, по Александру Блоку.
Всякий значительный поэт у одних вызывает восхищение и признательность, у других – отторжение и неприятие. Не в счет капризно-раздраженные сентенции «нарциссов чернильницы». В связи с этим очень важны суждения ее многолетних, в эмигрантскую пору, оппонентов-соперников, недругов-петербуржцев. Язвительной пристальностью и «стильной» солью оценок они донимали Цветаеву. Один из них – поэт и критик Георгий Адамович, другой – гениальный лирик нашего столетия Георгий Иванов.
Адамович и Цветаева – это долгая литературная война, с бездной взаимных претензий и выпадов; война не мелочная, вызванная глубинной чуждостью замечательных людей.
«Первый критик эмиграции», так заслуженно именовали Адамовича, был последователен и беспощаден, всегда и всюду, ко всему, что считал у Цветаевой слабым, недолжным, кокетливо-истерическим. Из его сокрушительных «мнений» можно составить небольшую антологию. Цветаева, кстати, отвечала тем же. Но вот в рецензии на сборник «После России» в июне 1928 года Адамович, изложив обычные для него и читателей соображения об «архивчерашней поэзии Цветаевой», где «стих спотыкается на каждом шагу», а «музыка исчезла», неожиданно произносит: «…Марина Цветаева истинный и даже редкий поэт… есть в каждом ее стихотворении единое цельное ощущение мира, т. е. врожденное сознание, что всё в мире – политика, любовь, религия, поэзия, история, решительно всё – составляет один клубок, на отдельные источники не разложимый. Касаясь одной какой-нибудь темы, Цветаева всегда касается всей жизни». Здесь Адамович ясно и просто назвал самое существенное у Цветаевой, «строительное» начало ее поэзии и личности «всегда касается всей жизни».
Даровитый, умный, духовно-щедрый литературный враг оказался проницательнее многих «близких». Не случайно, что последняя запись в рабочей тетради Цветаевой, в июне 1939, накануне отъезда в Россию, – стихотворение Адамовича «Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…», с припиской М. И.: «Чужие стихи, но к-рые местами могли быть моими». Наверное, такими вот «местами»:
Был дом, как пещера. И слабые, зимниеЗеленые звезды. И снег, и покой…Конец. Навсегда. Обрывается линия.Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой.Адамович прожил долгую жизнь. Он умер во Франции восьмидесятилетним патриархом. В 1972 году. Незадолго до смерти он напечатал одно из последних своих стихотворений. Называется оно «Памяти М. Ц.». Таинственная вещь:
Поговорить бы хоть теперь, Марина!При жизни не пришлось. Теперь вас нет.Но слышится мне голос лебединый,Как вестник торжества и вестник бед.Не я виной. Как много в мире боли.Но ведь и вас я не виню ни в чем.Все – по случайности, все – по неволе.Как чудно жить. Как плохо мы живем.Не лучшие стихи Адамовича, простенькие стихи. Но все искупает ровный и мягкий свет прощания и прощения.
Тяжкими были последние годы некогда баловня судьбы Георгия Иванова. А стихи писал он тогда «небесные». Несколько строк из письма Роману Гулю, из Франции в Америку (пятидесятые годы): «Насчет Цветаевой… Я не только литературно – заранее прощаю все ее выверты – люблю ее всю, но еще и «общественно» она очень мила. Терпеть не могу ничего твердокаменного и принципиального по отношению к России. Ну, и «ошибалась». Ну, и болталась то к красным, то к белым. И получала плевки от тех, и от других. «А судьи кто?» И камни, брошенные в нее, по-моему, возвращаются автоматически, как бумеранг, во лбы тупиц – и сволочей, – которые ее осуждали. И, если когда-нибудь возможен для русских людей «гражданский мир», взаимное «пожатие руки» – нравится это кому или не нравится – пойдет это, мне кажется, приблизительно по цветаевской линии». Странное, поразительное и проницательное признание. Его стоило привести хотя бы потому, что во многих писаниях о Цветаевой, в угоду безбрежной апологии поэта замалчивается или искажается неизбежная сложность (рядом с достоинствами провалы, срывы и тупики; с прозрениями – слепота; рядом с мощью и силой – слабость) его искусства и жизни. Как большой художник, как «душа, не знающая меры», она всё это несла в себе. Такими, всяк на свой лад, были ее «братья по песенной беде» – Маяковский, Есенин, Пастернак.
В эмиграции ей, как и многим русским изгнанникам, открылась убийственная недолжность миропорядка вообще. Европа, где «последняя труба окраины о праведности вопиет», «после России» обернулась не меньшим адом. Антибуржуазность в крови у русских художников. Цветаева не исключение. В этом она наследница наших гигантов XIX века и Александра Блока (святое для нее имя). Потому именно ей принадлежит высокая и гневная скрижаль – стихотворение «Хвала богатым». Смешны и нелепы объяснения того, что в нем выражено, цветаевским «наперекор всем и всему», неустроенностью, неотступностью бед, нищетой, скитальчеством. Если предположить невозможное – ее благополучие на чужбине – она бы осталась Цветаевой в каждом слове, каждом поступке, каждом шаге и каждом вздохе.
Всюду у Цветаевой звучит отказ от мелочного торгашества времени, тюремно-казарменных «эпох», чертовщины урбанизма («Ребенок растет на асфальте и будет жестоким как он»). С годами все сильней мучает искушение «Творцу вернуть билет» –
Отказываюсь – быть.В Бедламе нелюдейОтказываюсь – жить.С волками площадейОтказываюсь – выть.С акулами равнинОтказываюсь плыть –Вниз – по теченью спин.Не надо мне ни дырУшных, ни вещих глаз.На твой безумный мирОтвет один – отказ.На заре торжества и всевластия «печатной сивухи», по слову так ценимого ею Василия Розанова, она с твердой правотой и брезгливостью отвергла в стихотворении «Читатели газет» развоплощенье человеков перед «информационным зеркалом», нарастающим до наших дней планетарным бедствием:
Газет – читай: клевет,Газет – читай: растрат.Что ни столбец – навет,Что ни абзац – отврат…О, с чем на Страшный судПредстанете: на свет!Хвататели минут,Читатели газет!Кто наших сыновейГноит во цвете лет?Смесители кровейПисатели газет!В поэзии Цветаевой присутствуют с замечательной живостью драгоценные свойства русской литературы, ее родовые черты: трагическое переплетенье «родного и вселенского», всеотзывчивость, сострадание и сорадование миру и человеку, лихое веселье и беспросветная тоска. По-пушкински, полицейски она воспела дружбу, братство, товарищество. Ее русскость сказалась во многом. Как, впрочем, и европейскость. А как у нее звучит такое наше – дорога, дорожное, станции, вокзалы, рельсы, встречи, расставанья – «провожаю дорогу железную»!
Первые книги Цветаевой появились в начале 10‑х годов. Ее искусство развивалось с невероятной интенсивностью и на родине, и в эмиграции. Очаровательная домашность первых стихов, их искренность держались на сильной изобразительной воле, сдерживающей патетику духовно-душевного максимализма и воинствующего романтизма. Поэтический мир Цветаевой всегда оставался монологическим, но сложнейшим образом оркестрованным вопросительными заклинаниями, плачем и пением. При устойчивой, обуздывающей традиционности, ее поэзия восприимчива к авангардным способам лирического выражения (Белый, Хлебников, Маяковский, Пастернак).
Духовно и эстетически близкий Цветаевой выдающийся историк литературы и критик Дмитрий Святополк-Мирский, человек странно-страшной судьбы, указал на важную особенность словесного дара поэта: «…с точки зрения чисто языковой Цветаева очень русская, почти что такая же русская, как Розанов или Ремизов, но эта особо прочная связь ее с русским языком объясняется не тем, что он русский, а тем, что он язык: дарование ее напряженно словесное, лингвистийное, и пиши она, скажем, по-немецки, ее стихи были бы такими же насыщенно-немецкими, как настоящие ее стихи насыщенно-русские».
О словесно-образной манере Цветаевой, ее стиховом симфонизме превосходно, с отчетливой краткостью писал Владислав Ходасевич в 1925 году в рецензии на поэму «Молодец». В частном (сказочное, народно-песенное и литературно-книжное) он провидчески «схватил» общее: «Некоторая «заумность» лежит в природе поэзии. Слово и звук в поэзии не рабы смысла, а равноправные граждане. Беда, если одно господствует над другим. Самодержавие «идеи» приводит к плохим стихам. Взбунтовавшиеся звуки, изгоняя смысл, производят анархию, хаос – глупость.
Мысль об освобождении материала, а может быть, и увлечение Пастернаком принесли Цветаевой большую пользу: помогли ей найти, понять и усвоить те чисто звуковые и словесные знания, которые играют такую огромную роль в народной песне. <…>… сказка Цветаевой столько же хочет поведать, сколько и просто спеть, вывести голосом, «проголосить». Необходимо добавить, что удается это Цветаевой изумительно. <…> Ее словарь и богат, и цветист, и обращается она с ним мастерски». Слова Ходасевича справедливы применительно ко всей поэзии Цветаевой, поэзии насквозь музыкальной в самом простом и в сложно-модерном смыслах. В этом отношении после Блока ей нет равных.
Яркий и неповторимый язык Цветаевой поражал и поражает. Хотя оригинального писателя без оригинального языка не бывает вообще, суть не в самой оригинальности стиля, а в ее природе. «Писать надо не талантом, а прямым чувством жизни», – заметил великий Андрей Платонов. Стиль – уже следствие. Слова Платонова вполне относимы к Цветаевой. Ее мировидение, мирочувст-вие и породили именно «цветаевское» мировопло-щение.
В 1916 году с дерзким задором она выкрикнула:
Вечной памяти не хочуНа родной земле.Позднее, в ноябре 1920, было и такое упование:
Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробеНасторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.О милая! – Ни в гробовом сугробе,Ни в облачном с тобою не прощусь.И не на то мне пара крыл прекрасныхДана, чтоб на сердце держать пуды.Спеленутых, безглазых и безгласныхЯ не умножу жалкой слободы.Нет, выпростаю руки! – Стан упругийЕдиным взмахом из твоих пелен– Смерть – выбью! Верст на тысячу в округеРастоплены снега и лес спален.И если все ж – плеча, крыла, коленаСжав – на погост дала себя увесть, –То лишь затем, чтобы, смеясь над тленом,Стихом восстать – иль розаном расцвесть!И ВОССТАЛА!
Владимир СмирновНыне же вся родина причащается тайн своих
Марина Цветаева. Скульптура работы Η. Крандиевской. 1912 г. Раскрашенный гипс.
Осень в Тарусе
Ясное утро не жарко,Лугом бежишь налегке.Медленно тянется баркаВниз по Оке.Несколько слов поневолеВсе повторяешь подряд.Где-то бубенчики в полеСлабо звенят.В поле звенят? На лугу ли?Едут ли на молотьбу?Глазки на миг заглянулиВ чью-то судьбу.Синяя даль между сосен,Говор и гул на гумне…И улыбается осеньНашей весне.Жизнь распахнулась, но все же…Ах, золотые деньки!Как далеки они, Боже!Господи, как далеки!Oка
3. «Всё у Боженьки – сердце! Для Бога…»
Всё у Боженьки – сердце! Для БогаНи любви, ни даров, ни хвалы…Ах, золотая дорога!По бокам молодые стволы!Что мне трепет архангельских крылий?Мой утраченный рай в уголке,Где вереницею плылиЗолотые плоты по Оке.Пусть крыжовник незрелый, несладкий, –Без конца шелухи под кустом!Крупные буквы в тетрадке,Поцелуи без счета потом.Ни в молитве, ни в песне, ни в гимнеЯ забвенья найти не могу!Раннее детство верни мнеИ березки на тихом лугу.4. «Бежит тропинка с бугорка…»
Бежит тропинка с бугорка,Как бы под детскими ногами,Всё так же сонными лугамиЛениво движется Ока;Колокола звонят в тени,Спешат удары за ударом,И всё поют о добром, старом,О детском времени они.О, дни, где утро было райИ полдень рай и все закаты!Где были шпагами лопатыИ замком царственным сарай.Куда ушли, в какую даль вы?Что между нами пролегло?Всё так же сонно-тяжелоКачаются на клумбах мальвы…Домики старой Москвы
Слава прабабушек томных,Домики старой Москвы,Из переулочков скромныхВсе исчезаете вы,Точно дворцы ледяныеПо мановенью жезла.Где потолки расписные,До потолков зеркала?Где клавесина аккорды,Темные шторы в цветах,Великолепные мордыНа вековых воротах,Кудри, склоненные к пяльцам,Взгляды портретов в упор…Странно постукивать пальцемО деревянный забор!Домики с знаком породы,С видом ее сторожей,Вас заменили уроды, –Грузные, в шесть этажей.Домовладельцы – их право!И погибаете вы,Томных прабабушек слава,Домики старой Москвы.В. Я. Брюсову
Я забыла, что сердце в вас – только ночник,Не звезда! Я забыла об этом!Что поэзия ваша из книгИ из зависти – критика. Ранний старик,Вы опять мне на мигПоказались великим поэтом…1912«Идешь, на меня похожий…»
Идешь, на меня похожий,Глаза устремляя вниз.Я их опускала – тоже!Прохожий, остановись!Прочти – слепоты куринойИ маков набрав букет –Что звали меня МаринойИ сколько мне было лет.Не думай, что здесь – могила,Что я появлюсь, грозя…Я слишком сама любилаСмеяться, когда нельзя!И кровь приливала к коже,И кудри мои вились…Я тоже была, прохожий!Прохожий, остановись!Сорви себе стебель дикийИ ягоду ему вслед:Кладбищенской земляникиКрупнее и слаще нет.Но только не стой угрюмо,Главу опустив на грудь.Легко обо мне подумай,Легко обо мне забудь.Как луч тебя освещает!Ты весь в золотой пыли…И пусть тебя не смущаетМой голос из-под земли.Коктебель, 3 мая 1913Сергей Эфрон
Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Коктебель, 1911 г.
«Моим стихам, написанным так рано…»
Моим стихам, написанным так рано,Что и не знала я, что я – поэт,Сорвавшимся, как брызги из фонтана,Как искры из ракет,Ворвавшимся, как маленькие черти,В святилище, где сон и фимиам,Моим стихам о юности и смерти, –Нечитанным стихам!Разбросанным в пыли по магазинам,Где их никто не брал и не берет,Моим стихам, как драгоценным винам,Настанет свой черед.Коктебель, 13 мая 1913«Вы, идущие мимо меня…»
Вы, идущие мимо меняК не моим и сомнительным чарам, –Если б знали вы, сколько огня,Сколько жизни, растраченной даром,И какой героический пылНа случайную тень и на шорох…– И как сердце мне испепелилЭтот даром истраченный порох!О, летящие в ночь поезда,Уносящие сон на вокзале…Впрочем, знаю я, что и тогдаНе узнали бы вы – если б знали –Почему мои речи резкиВ вечном дыме моей папиросы, –Сколько темной и грозной тоскиВ голове моей светловолосой.17 мая 1913Встреча с Пушкиным
Я подымаюсь по белой дороге,Пыльной, звенящей, крутой.Не устают мои легкие ногиВыситься над высотой.Слева – крутая спина Аю-Дага,Синяя бездна – окрест.Я вспоминаю курчавого магаЭтих лирических мест.Вижу его на дороге и в гроте…Смуглую руку у лба…– Точно стеклянная на поворотеПродребезжала арба… –Запах – из детства – какого-то дымаИли каких-то племен…Очарование прежнего КрымаПушкинских милых времен.Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,Кто у тебя на пути.И просиял бы, и под руку в горуНе предложил мне идти.Не опираясь о смуглую руку,Я говорила б, идя,Как глубоко презираю наукуИ отвергаю вождя,Как я люблю имена и знамена,Волосы и голоса,Старые вина и старые троны,Каждого встречного пса! –Полуулыбки в ответ на вопросы,И молодых королей…Как я люблю огонек папиросыВ бархатной чаще аллей,Комедиантов и звон тамбурина,Золото и серебро,Неповторимое имя: Марина,Байрона и болеро,Ладанки, карты, флаконы и свечи,Запах кочевий и шуб,Лживые, в душу идущие, речиОчаровательных губ.Эти слова: никогда и навеки,За колесом – колею…Смуглые руки и синие реки,– Ах, – Мариулу твою! –Треск барабана – мундир властелина –Окна дворцов и карет,Рощи в сияющей пасти камина,Красные звезды ракет…Вечное сердце свое и служеньеТолько ему, Королю!Сердце свое и свое отраженьеВ зеркале… – Как я люблю…Кончено… – Я бы уж не говорила,Я посмотрела бы вниз…Вы бы молчали, так грустно, так милоТонкий обняв кипарис.Мы помолчали бы оба – не так ли? –Глядя, как где-то у ног,В милой какой-нибудь маленькой саклеПервый блеснул огонек.И – потому что от худшей печалиШаг – и не больше – к игре! –Мы рассмеялись бы и побежалиЗа руку вниз по горе.1 октября 1913«Уж сколько их упало в эту бездну…»
Уж сколько их упало в эту бездну,Разверстую вдали!Настанет день, когда и я исчезнуС поверхности земли.Застынет все, что пело и боролось,Сияло и рвалось:И зелень глаз моих, и нежный голос,И золото волос.И будет жизнь с ее насущным хлебом,С забывчивостью дня.И будет все – как будто бы под небомИ не было меня!Изменчивой, как дети, в каждой минеИ так недолго злой,Любившей час, когда дрова в каминеСтановятся золой,Виолончель и кавалькады в чаще,И колокол в селе…– Меня, такой живой и настоящейНа ласковой земле!– К вам всем – что мне, ни в чемне знавшей меры,Чужие и свои?!Я обращаюсь с требованьем верыИ с просьбой о любви.И день и ночь, и письменно и устно:За правду да и нет,За то, что мне так часто – слишком грустноИ только двадцать лет,За то, что мне – прямая неизбежность –Прощение обид,За всю мою безудержную нежность,И слишком гордый вид,За быстроту стремительных событий,За правду, за игру…– Послушайте! – Еще меня любитеЗа то, что я умру.8 декабря 1913«Быть нежной, бешеной и шумной…»
Быть нежной, бешеной и шумной,– Так жаждать жить! –Очаровательной и умной, –Прелестной быть!Нежнее всех, кто есть и были,Не знать вины…– О возмущенье, что в могилеМы все равны!Стать тем, что никому не мило,– О, стать как лед! –Не зная ни того, что было,Ни что придет,Забыть, как сердце раскололосьИ вновь срослось,Забыть свои слова и голос,И блеск волос.Браслет из бирюзы старинной –На стебельке,На этой узкой, этой длиннойМоей руке…Как, зарисовывая тучкуИздалека,За перламутровую ручкуБралась рука,Как перепрыгивали ногиЧерез плетень,Забыть, как рядом по дорогеБежала тень.Забыть, как пламенно в лазури,Как дни тихи…– Все шалости свои, все буриИ все стихи!Мое свершившееся чудоРазгонит смех.Я, вечно-розовая, будуБледнее всех.И не раскроются – так надо– О, пожалей! –Ни для заката, ни для взгляда,Ни для полей –Мой опущенные веки.– Ни для цветка! –Моя земля, прости навеки,На все века.И так же будут таять луныИ таять снег,Когда промчится этот юный,Прелестный век.Феодосия, Сочельник 1913