Русалки
Катерина Ольшина
Иллюстратор Наталия Ивановна Ковалева
Редактор Ольга Львовна Ольшина
Редактор Дмитрий Олегович Раковский
© Катерина Ольшина, 2021
© Наталия Ивановна Ковалева, иллюстрации, 2021
ISBN 978-5-0053-8704-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1 ГЛАВА
ИВАН НИКОЛАЕВИЧ ЭЙН
15 мая 2018 года. 15:15
В «Восьмёрке» сегодня было чересчур многолюдно, и поэтому мы решили отобедать в кафе нашей излюбленной читальни – БАНе по-питерски – в Библиотеке Академии Наук. Однако неоконченный разговор заставил задержаться у знакомых светло-ореховых дверей.
– Странное предложение, – я взвешивал все за и против. – Крамской Иван Николаевич?.. Ты не перестаёшь меня удивлять. И много платит твой заказчик?
– Не пожалеешь, – ответил Пашка.
Над нами нависли тяжёлые, не предвещающие ничего хорошего грязно-пепельные тучи. Я сомневался. В предложении друга было что-то безумное, неадекватное, противоречащее моим искусствоведческим принципам и чутью.
Рассветов поглаживал свою чёрную бороду, как учёный диссидент:
– Ну кто, если не ты? А твоя диссертация? Отзывы были вполне приличными, дружище. А конференции в Москве, Копенгагене, Киеве, Праге? Хватит набивать себе цену. Я сам читал твою статью о «Русалках» в «Нашем наследии».
– И что?
– А то, что таких специалистов по Крамскому, как ты, днём с огнём не сыщешь.
Иван Николаевич Крамской – известный всем художник-передвижник – вошёл в мою жизнь двадцать пять лет назад, когда я был ещё студентом ЛГУ и работал над курсовой работой по его творчеству. Позже написал несколько статей, одна из которых была посвящена картине «Русалки». Тогда я с головой ушёл в изучение творчества художника, даже издал монографию о нём. Позднее судьба закинула меня в Москву в «Грабари»1. Там я занимался не только Крамским: писал экспертные заключения, участвовал в знаточеских заседаниях, так называемых комиссиях. Однако моей карьере эксперта не суждено было сложиться: я женился и вернулся в Петербург. Нет, я не изменил своему увлечению искусством, своей профессии, своему – не постыжусь этого слова – призванию – нет… Меня пригласили преподавать в мой родной Университет. Знакомые и друзья разрекламировали меня как крупного специалиста в области истории искусства рубежа XIX—XX веков и подкинули неплохой приработок – писать статьи для искусствоведческих журналов. Однако ностальгические воспоминания о прошлой работе в Институте реставрации не покидали меня, интерес к экспертной деятельности не пропал, чутье эксперта осталось при мне.
Я сильно сомневался в затее Павла. Он же утверждал, что некий коллекционер по фамилии Третьяков (вот уж совпадение!) обнаружил неизвестное доселе полотно Крамского в каком-то захолустье в Карелии. Этот коллекционер искал знатока творчества Крамского и настаивал на том, чтобы Паша устроил нам встречу.
– Слушай, – я закурил. – Странно это всё. Нет, нет, я не против. Просто… Есть экспертные центры, технологическая, комплексная экспертиза! Ты же сам всё об этом знаешь не хуже меня. Пускай твой Ефим обратиться в НИНЭ имени Третьякова. Вот будет пассаж!
– Ну… – протянул Павел. – Выбирает заказчик. Да тебе ли не знать, что все коллекционеры старой закалки особенно ценят мнение искусствоведов, официально трудоустроенных по специальности. Ну, и научный авторитет в этом деле играет роль.
– Да чего копья ломать, когда существует столько современных технических методик! А этим владельцам полотен точность стопроцентную подавай, а то засудят. Да и как я напишу ему экспертное заключение, когда не приписан сейчас ни к какому соответствующему учреждению? Нет, Университет не в счёт, ты понимаешь, о чём я… О тех самых бюрократических лабиринтах!
Рассветов раздосадовано хмыкнул.
– Такие детали мы не обсуждали. Он лишь настаивал на том, чтобы посмотрел картину именно ты. Я понял, что для него это важно. Важен ты как специалист.
Сигарета нежно пощипывала нёбо. Начал накрапывать мелкий и неприятный дождик.
– Ладно, подумаю, – наконец согласился я.
Пашка облегчённо вздохнул.
– Как вообще жизнь-то? Давненько не виделись, всё дела-дела. Разъезды эти, – он перевел разговор на ни о чём – было понятно, что вопрос, связанный с моим участием в деле атрибуции полотна Крамского, явно тяготил его.
– Да так… В Университете каждый день. Не хочешь наведаться? У меня такие студентки, не пожалеешь!
– Старый ты сатир! Всё не прекращаешь за юбками бегать?
– Я этого не говорил.
Павел задумчиво приподнял брови, возвёл глаза к тёмному холодному небу и начал загибать один палец за другим:
– Сейчас. Вспомнить бы наш разговор месяц назад. Как её звали? Маша? Агаша? Параша?
– Даша.
– Что и требовалось доказать, – Пашка удовлетворённо заложил руки в карманы своих чёрных брюк.
– Мой ангел, – моё терпение готово было лопнуть, – не строй из себя святошу, уж я-то тебя знаю с младых ногтей и могу припомнить не один случай, когда ты просил, чтобы я тебя прикрыл перед Катей.
– Это было давно. Я был тогда молод, хорош собой, – Пашка состроил ехидную гримасу. – Зарывать своё обаяние казалось грехом.
Дождь усиливался. Gismeteo подвёл.
– Эйн, пора бы наконец переступить порог сего научного святилища и отдаться чревоугодию. Или ты передумал?
Я мялся. Речи Рассветова отбили весь аппетит.
– Прости, дружище, пожалуй, я пас. Давай в этот раз без меня?
Павел огорчённо хмыкнул.
– Да и правда, поговорить времени почти не остаётся. Так ты даёшь позволение дать твой телефон Третьякову?
– Режешь без ножа. Ладно! Давай!
– До завтра?
– Adios!
Погода окончательно испортилась: холодный дождь злобно хлестал по лицу серыми растрёпанными космами. Над аллеей пахло затхлой невской водой и рыбой. Я поскорее нырнул в ближайший рок-бар, чтобы скоротать время до встречи с женой.
Отрывок лекции И. Н. Эйна «Русское искусство XIX—XX вв.». Лекция читалась в СПбГУ студентам кафедры истории русского искусства
Иван Николаевич Крамской родился 27 мая 1837 года в городе Острогожск Воронежской губернии. Там он окончил уездное училище и стал работать писарем в Острогожской думе. В 1853 году он занялся ретушированием фотографий, что в будущем стало источником его основного дохода и сделало его довольно известным в округе. Земляк и большой друг будущего портретиста – Михаил Борисович Тулинов обучил Крамского доводить акварелью и ретушью фотографические портреты, и уже в скором времени Иван Николаевич приехал в Петербург, где также занимался ретушированием в известных в то время фотографических ателье – в том числе у Александровского и у Андрея Деньера. Так он прославился, и его даже называли «богом ретуши».
В 1857 году Крамской поступил в Санкт-Петербургскую Академию художеств учеником профессора Маркова, и в скором времени Академия присудила ему малую золотую медаль за картину «Моисей источает воду из скалы». Художнику оставалось написать программу на большую золотую медаль и получить заграничное пенсионерство. Совет Академии предложил ученикам конкурс на тему из скандинавской мифологии «Пир в Вальгалле». Все четырнадцать выпускников отказались от разработки данной темы, и подали прошение о том, чтобы им позволили каждому выбрать тему по своему желанию. Последующие события вошли в историю русского искусства как «Бунт четырнадцати».
Четырнадцать молодых живописцев решили организовать «Санкт-Петербургскую артель художников», и её старостой стал Крамской. Художники поселились вместе со своими семьями в просторной квартире на 17-й линии Васильевского острова. Это была коммуна: было заведено общее хозяйство, общая касса. Артель выполняла заказы на церковные образа и портреты, художники устраивали рисовальные вечера, шумные —веселые артельные четверги стали одним из главных событий художественной жизни тогдашнего Петербурга.
Развод висел над нашей семьёй, словно дамоклов меч. Ирина во время ссор злилась, бросала в меня антикварными вещами, но каждый раз феерические скандалы заканчивались пылким признанием в любви. Я боялся потерять жену, а вместе с ней и все блага вполне устроенного комфортного образа жизни. Ирка любила меня и великодушно, безоглядно прощала все измены. Наши сыновья Гоша и Ромка изнывали от тоски в четырехкомнатных хоромах и уже давно довольно равнодушно воспринимали наши перепалки и обоюдные решения вновь разойтись, сойтись и продолжать мотать друг другу нервы. Иногда я пытался убедить себя, что не создан для семейной жизни. Так, наверное, оно и было. Но для чего я был создан?
Деньги в наш дом всегда приносила жена. Она устроилась в известную компьютерную фирму и умудрилась занять там пост в управлении компанией. Когда-то давно я, наверное, любил её. Но не теперь. Она всегда попрекала меня неспособностью к зарабатыванию денег. Бывало, когда я стоял перед зеркалом, она подходила сзади, клала руки мне на плечи и пропевала своим великолепным сопрано: «Никому такое уродливое никчемное сокровище не нужно» (при этом добавлялось, что именно я сломал её музыкальную будущность и не дал развиваться ей как оперной приме).
Наверное, я действительно был никчемностью, раз у меня не хватало духу и сил изменить свою жизнь. Но какой бы она была? Нищенской? Я не раз пытался устроиться на работу не по специальности: таскал грузы, работал менеджером. Но это было не моё. Сейчас я преподавал в СПбГУ, где читал лекции по Русскому искусству, и кропал статейки в журналы, которые никто не читал, кроме разве искусствоведов, преподавателей гуманитарных вузов и коллекционеров.
В этой жизни Иван Николаевич Эйн оказался трусом, слабаком и жестоким сердцеедом, за которым тянулся кровавый след из разбитых сердец и сломанных судеб. Я никогда не мог понять, чем так притягиваю к себе молоденьких хорошеньких женщин, преуспевающих в жизни, образованных, интеллигентных, лелеющих надежды на мой развод с женой, на мою порядочность (или непорядочность?). Я никогда не мог понять и свою жену, ненавидящую меня и одновременно сгорающую от любви ко мне… Женщину, делающую каждый раз после моих измен такие признания, от которых можно было только развести руками.
В этой жизни у меня почти не было и друзей – лишь один Пашка, он же Павел Рассветов. Верный и надёжный товарищ, в отличие от меня сделавший успешную карьеру историка искусства.
Мы были, что называется, не разлей вода – с детства. Вместе строили домики на деревьях, подростками – курили в укромных местах, позднее клеили девчонок на школьных дискотеках. Вместе ездили и в деревню к моей бабушке.
В то лето, что стало переломным в моей жизни, мы как раз и гостили у неё и были увлечены археологией: производили раскопки – копали везде, где только могли. Делали это мы, как настоящие археологи – с замерами, с рисунками, с использованием соответствующего инвентаря: пикировочными совками и лопатами, вениками и кистями. Случалось, находили ржавые гвозди, пуговицы, полусгнившее тряпьё, подковы, проволоку и монеты, останки неведомых зверушек. Все изъятое из грунта аккуратно очищали от остатков грязи, земли и глины, мыли и раскладывали сушиться на полиэтилен, а потом относили в маленький музей в бабушкиной комнате.
Кажется, мне было тогда лет девять. Помню, в тот день солнце палило просто нещадно и мухи липли к оконным сеткам, пытаясь ворваться в прохладу комнаты. Друг вёл опись обнаруженных ценностей, когда вдруг дверь отворилась и вошла бабушка с бумажным рулоном в руках. Она вручила его нам со словами: «Ну, рыцари совка и лопаты! Дар от моей подруги вашему музею». Когда бабушка вышла, мы с Пашкой, затаив дыхание, развернули свиток и заворожено уставились на него. Это была репродукция картины.
Жутковатое чувство пронзило меня, когда я увидел их. Утопленниц. Русалок. Жёлто-серая дымка лишь намечала дев, собравшихся на берегу пруда при полной луне. В полудрёме расчёсывали они свои длинные светло-русые волосы, ниспадавшие на белые рубахи. Они не смотрели на нас. Каждая была в себе, отрешена и печальна. Кто-то держал в руках сорванную траву, кто-то раздвигал прибрежный тростник, чтобы пробраться ближе к подругам. Одна из дев считала цветки на расцветшем кусте. Вся левая часть картины была затемнена, отчего рождала в душе ощущение зыбкой нереальности и мрачности мира духов. Центральная часть картины, напротив, была залита лунным светом, который, слегка касаясь деревянных мостков и фигур утопленниц, разрастался, плавно перетекал на взволнованный рогоз и на упавшее в воду дерево и лился выше – бежал по тонким стволикам берёз и яблонь прямо на заброшенную белую хату с соломенной крышей… На воде качались кувшинки, а сиреневые тени томно ложились на уснувшую покойную землю.
Отрывок лекции И. Н. Эйна «Русское искусство XIX—XX вв.». Лекция читалась в СПбГУ студентам кафедры истории русского искусства
«Русалок» Крамской написал в 1871 году. Он вдохновился повестью Николая Гоголя «Майская ночь, или Утопленница» из цикла «Вечера на хуторе близ Диканьки».
С юношеских лет Гоголь был одним из любимейших писателей Крамского. По свидетельству Репина, «замысел картины „Майская ночь“ родился у Крамского ещё в 1863 году, когда он работал над воплощением нескольких эпизодов повести».2
«Картина писалась в селе Хотень Харьковской губернии, куда Крамской приехал по предложению своего молодого друга – талантливого пейзажиста Фёдора Васильева. Из этой щекотливой задачи – изобразить русалок – Крамской вышел с честью. Русалки – своего рода медитация на тему атмосферы украинского ночного пейзажа, древних народных преданий, их поэтической интерпретации в гоголевской прозе. Погруженные в меланхолическое молчание, залитые лунным светом, бесплотные фигуры девушек отрешены от мира чувств, от суеты дня, погружены в атмосферу созерцательности, тишины и внутренней сосредоточенности. Конкретный пейзаж преображается таинственной атмосферой лунной ночи, реальность переплетается с фантазией. Крамской предпочел действию предстояние, развернутой повествовательности – ёмкую поэтическую метафору, и эти качества в дальнейшем стали постоянными и определяющими свойствами его искусства».3
«Русалки» были представлены на Первой выставке Товарищества передвижных художественных выставок в 1871 году. В 1872 году художник внёс некоторые изменения в картину. Главным для Крамского в этом произведении было не проиллюстрировать повествование Гоголя, а передать необыкновенную, поэтическую красоту лунной украинской ночи.
17 мая 2018 года. 12:13
– Ефим Александрович уже давно просит меня о встрече с тобой, – Павел неторопливо потягивал крепкий эспрессо.
– У тебя все друзья с такими странными именами? – сегодня я не выспался и оттого был чрезмерно раздражён.
– Рассветов, всё-таки меня напрягает этот странный заказ с полотном Крамского. Может, ты как-нибудь сам поможешь этому своему… Третьякову?
Товарищ удивлённо поднял брови:
– И как же?
– Ну, не знаю. Ты известен в широких кругах петербургских и московских искусствоведов! Сколько стран ты исколесил? Сколько повидал аукционных домов? Перед тобой открыты все двери! И сейчас ты сидишь передо мной, как Джуд Лоу, великосветский лев, потягиваешь кофе и утверждаешь, что я лучше всех небезызвестных нам с тобой специалистов разбираюсь в творчестве главы передвижников? Да это бред. И я повторюсь. Что я могу сделать для твоего Ефима Александровича? Ну, допустим, я скажу, что мне кажется, будто эту картину писал Крамской. И что дальше? Никаких официальных экспертных заключений я сделать не смогу. Всё это будет лишь… предположением. Он готов столько заплатить за это? Просто за мои слова? Я, конечно, не знаю, что там ты наплёл своему Третьякову… – я усмехнулся. – Третьяков! Тебе прекрасно известно об отношениях Крамского и достопочтенного Павла Михайловича. У нас что – мистический арт-детектив?
– Не моя вина в том, – дёрнул плечами Пашка, – что тебя, Иван Николаевич Эйн, зовут точно так же, как Крамского. А с Третьяковым, конечно, забавно вышло… Да, мистическое совпадение.
В боковом кармане моей кожаной куртки зазвонил телефон.
– Этого ещё не хватало! – выругался я.
– День не задался?
– Анжела названивает. Ничего ей не обещал. Пару раз сводил в «Баскин Роббинс» и «Шоколадницу». Вчера посидели в «Текила Бум».
– Ну?.. – улыбка моего собеседника медленно превращалась в улыбку искусителя из скульптурной группы с неразумными девами со стен Страсбургского собора. Если вы видели её, меня поймете.
Я нахмурился:
– Ты прекрасно знаешь, что я не собираюсь отвечать.
Улыбка Рассветова растаяла. Он скомкал стаканчик из-под кофе и швырнул его в урну. Промахнулся. Стаканчик ударился о чёрный чугунный барельеф и отлетел в сторону. Мы внимательно следили за ним. Казалось, что данный образец семейства одноразовой посуды был в этот момент центром Вселенной. Повисло напряжённое молчание.
– Скажи, – Пашка не отводил взгляда от стаканчика, – а ты никогда не думал о грехе прелюбодеяния? Да даже не об этом. Неужели ты настолько жесток, что ни разу не задумывался о боли, которую причиняешь всем этим несчастным девушкам? У тебя то Даша, то Анжела…
Рассветов был так серьёзен, что по моей спине побежали мурашки. Конечно, я об этом думал. Просто не мог остановиться. В науке страсти нежной я был наркоманом, но наркоманом, подсевшим лишь на один наркотик – женщин.
– Насколько я помню, Казанову никто не осуждал.
– Ты не Казанова, – оборвал меня Павел.
– Может, хватит морализировать? – разозлился я. – Ты не вправе меня осуждать.
– Не вправе…
Стаканчик (будь он не ладен!) продолжал приковывать к себе взгляд.
– Просто иногда мне становится страшно от того, как легко ты обходишься с чувствами других. Однажды я слышал, что один из самых тяжких грехов – это предательство любви.
Я воздел глаза к небу – Пашка всегда был утончённым мечтателем, романтиком!
– Послушай, ну о какой любви ты говоришь? О химической реакции? Все эти девчонки сами вешаются мне на шею, я никого не неволю.
– А ты говоришь им, что женат? Что ни с одной из них не собираешься связывать свою будущую жизнь? По твоим рассказам я знаю обратное. Сколько времени ты встречался с той двадцатилетней девочкой из Академии Художеств?
Я молчал. Соня любила меня, да и мне казалось, что я любил её. До тех пор, пока она мне не надоела.
– Ты встречался с ней три года. А потом, как надоевшую собаку, бросил.
– Пашка, хватит.
Рассветов отвернулся и замолчал. Моё лицо горело, как у нашкодившего ребёнка. Как-то бездумно я открыл планшет и нажал иконку Рамблера. Стоило проверить почту, куда должны были выслать отсканированную статью об атрибуции малоизвестной гравюры Шагала. Как всегда, высыпали новости и происшествия. В первой же заметке я с ужасом увидел фотографию той самой студентки Сони, которую бросил сразу после того, как познакомился с Дашей. Заголовок гласил: «Беременная девушка покончила с собой, бросившись в Неву».
Я быстро захлопнул чехол планшета. Это было странно – мы с Пашкой буквально минуту назад говорили о Софье.
Мне она рассказывала, что живёт с бабушкой и рыжим котом. Отчего-то сейчас я вдруг вспомнил и бабушку, и этого злосчастного кота. В голове промелькнула мысль: нужно что-то сделать. Как-то помочь. Но пока я не понимал, как. Ведь в случившемся был виноват я. Или не был? Но она была беременна! Почему она ничего не сказала? – мысли наскакивали одна на другую. Почему? Но даже если бы и сказала? Что бы я мог сделать? А я знал, прекрасно знал, какой совет я бы ей дал. Вдруг вспомнилась сцена из фильма «Москва слезам не верит» – тот известный диалог на скамейке (наверное, у нас было бы так же: «Надо было раньше думать. Ты хоть из меня отрицательного героя-то не делай. Я – подлец, а ты – святая»). Но я не был виновен. Я ей ничего не обещал. Это глупые гормоны, вера в нечто несуществующее…
Но мы же с ней обо всем договорились. Ни о каких обязательствах с моей стороны речь не шла. Зачем она так? Что пыталась доказать? Утопиться беременной… Глупая молоденькая дурочка!
Вместе со злостью и бессилием на меня обрушилась волна страха и ужаса. Воздуха не хватало… Однако я справился с нахлынувшими чувствами.
Пашка всё так же продолжал смотреть в сторону. Он закурил.
– Прости меня, – прошептал я.
Рассветов тут же резко повернулся:
– Ты это мне?
Я смотрел на стаканчик, равнодушно лежащий на сухом асфальте, и чуть слышно спросил у друга:
– Когда приезжает этот твой Ефим Третьяков?
Отрывок лекции И. Н. Эйна «Русское искусство XIX—XX вв.». Лекция читалась в СПбГУ студентам кафедры истории русского искусства.
Среди русских художников второй половины девятнадцатого столетия Крамской сейчас кажется более всего европейцем. Сдержанное, умное и глубокое искусство Крамского неотделимо от его личности. «Он был гораздо более, чем comme il faut, он был человек вполне порядочный и по внешности, и по внутреннему содержанию. Порядочность и благородство, несмотря на его происхождение, были у него в самой натуре, благородной и изящно порядочной до последней мелочи»,4 – так определял Крамского критик Павел Ковалевский, из всех современников Крамского, может быть, наиболее восприимчивый к существу творчества художника.
19 мая 2018 года. 14:00
– Это посёлок в южной Карелии в тридцати километрах от Ладоги.
Ефим Александрович Третьяков был суховатым старичком в старомодном пенсне, с лукавыми зеленоватыми глазами дельца. Несмотря на свой преклонный возраст, выглядел он подтянутым и даже поджарым. Лёгкий загар тронул морщинистую кожу. Ефим поправил галстук.
Я пытался отыскать в этом человеке черты, роднящие его с Павлом Михайловичем Третьяковым – известным русским меценатом, коллекционером, предпринимателем, основателем Третьяковской галереи, человеком, который навсегда изменил ход судьбы большинства русских художников. Высокий чистый лоб, мягкий проницательный взгляд, прямой тонкий нос, длинная окладистая чёрная борода, изящные музыкальные пальцы – ничего этого не было у Ефима Александровича, который масляно улыбался и хранил молчание.
– Можете не сравнивать меня с многоуважаемым Павлом Михайловичем.
Его слова вырвали меня из сомнамбулического состояния.
– Что Вы, Ефим Александрович, я просто задумался!
– Бросьте, Иван Николаевич. А вдруг я умею читать мысли? – Третьяков склонил голову набок. Его хитрый зелёный глаз слегка сощурился за пенсне, а тонкие губы растягивались в улыбке.
– Правильно ли я Вас понял, – последние события, связанные со смертью Сони, буквально выбили меня из седла, в котором я и так держался некрепко. – Вы хотите, чтобы я поехал в Карелию?
– Именно! – глаз коллекционера горел.
Я замялся, но продолжил:
– Вообще-то я ещё не дал согласие. Не понимаю? Неужели Вы хотите отправить меня так далеко только для того, чтобы я оценил какое-то полотно? Мне странно слышать такие слова от знатока живописи и акулы антикварного рынка.
– Кажется, наш разговор затягивается, – промурлыкал Ефим Александрович и, медленно повернувшись, направился к своему дорогому черешневого цвета «Мерседесу». Он достал что-то из машины (что-то, что ослепительно блеснуло на солнце) и вернулся ко мне. Теперь он опирался на черную трость – именно её навершие в виде надкусанного яблока и дало такой яркий отблеск.
– Без неё я никуда. Тяжело ходить, тяжело стоять, – словно оправдывался старик. – Повредил ногу на раскопках в Таврии десять лет назад. Эта трость – эксклюзивный экземпляр. Она – моя спасительница.
– Почему яблоко?
– У кого-то яблоко, у кого-то – чёрный пудель.
– Олицетворяете себя с Воландом? – съязвил я.
Ефим опять заулыбался:
– Отнюдь. Яблоко – символ искушения. Хочу всегда помнить о соблазнах, а значит, и о грехах. Мне уж не так долго осталось ждать Страшного Суда.
«Что ж он всё о соблазнах-то?» – мелькнуло у меня в голове.
Ефим Александрович в очередной раз прочёл мои мысли:
– Соблазны делают нас слабее и уязвимее.
– Как любовь.
– Не-ет, – протянул старик. – Вы ошибаетесь. Сила любви – в её хрупкости, но и одновременно в небывалой мощи.
За горизонтом громыхнуло.
– Люблю грозу в начале мая! – антиквар переступал с ноги на ногу, как бы в нетерпении.
– Вот и Ваш айпад – то же яблоко… – кивнул на мой компьютер старик. – Надкусанное яблоко. А значит, то самое – Эдемское.
– Глупости, – фыркнул я. – Здесь нет никакой связи с Грехопадением. Насколько мне известно, изначально на логотипе компании Джобса и Возняка был представлен Ньютон, сидящий под яблоней, но позднее другой художник упростил логотип. Сей фрукт здесь всего лишь символ озарения, прогресса и научных достижений.