Люба Макаревская
Третья стадия
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Макаревская Л., текст, 2022
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2023
Чудовище
Я так цвету. Мне – все равно.Анна ГоренкоЕще до того как это стало мейнстримом, я резала себя почти каждый день. Потом сдавала в антикварную лавку что-нибудь из коллекции дедушки-академика и шла в ресторан. Есть котлеты в грибном соусе.
Я ничего не умела тогда сама, даже процесс поглощения пищи стоил мне огромного труда. Я смотрела на других посетителей и очень хотела любви. Я ждала ее от всех.
Молния на сапогах у меня была сломана, и я прятала ноги под стол. Я была готова на все ради полутора часов среди людей, которых можно было охарактеризовать словом «нормальные».
Чем чудовища отличаются от нормальных людей?
Ну, например, они в состоянии закончить школу и не продавать все, что можно и нельзя, из дома, большинство из них не знает тайных правил посещения ломбарда. Я же знаю о них все. С восемнадцати лет. Итак, когда говоришь с сотрудницей ломбарда, главное, чтобы уверенность сочеталась с жалостливостью, интонация должна быть пронзительная и твердая одновременно. Почти всегда, если экземпляр перед вами не совсем твердокаменный, это дает пусть и небольшой, но все же плюс к сумме. В антикварных лавках сложнее: их владельцы отдают уже свое, но принцип тот же.
Каждый день запасы антиквариата стремительно таяли вместе с участками здоровой кожи на моих руках. Впервые я начала резать себя в двадцать лет. Что я пыталась утвердить в себе или, наоборот, прекратить этим коротким диалогом с осколками стекла, я не могу с уверенностью сказать до сих пор.
Сентябрь. Квартира расползается на свет и тень, за окном плывет голубоватая Тверская, я прихожу из школы, над пианино висит еще не проданный Борисов-Мусатов. Я наливаю шоколадный сироп в молоко и включаю сериал «Любовь и тайны Сансет Бич». Потом я тайком курю, затем ложусь на папину кровать, хотя она больше не его, ведь он давно умер, оставил меня одну среди чужаков, и теперь это просто диван в гостиной, и трогаю себя; мне очень страшно оттого, что зыбкая новая дрожь, появляющаяся внутри моего тела, полностью уничтожает меня. Мне одиннадцать лет, я одна дома, я одна во Вселенной.
Потом я меряю мамины лифчики, моя комната светлая и пустая, и длинный коридор расползается на свет и тень, на дорогу к бывшей комнате отца и обратно, к себе, и есть только этот путь в полутьме после школы, и зеркало во весь рост, в которое я могу смотреть на себя – полуновую, незнакомую, страшную и красивую.
За девять лет почти ничего не изменилось, только Мусатов исчез навсегда. Осталось фантомное состояние, когда кажется, что некая вещь присутствует в доме, но ее там нет.
Каких ответов от Вселенной я тогда искала у осколка стекла, робко завернутого в кусок случайной ткани? Были ли это только ответы на вопросы о собственной прочности, так свойственные юности, или все же что-то большее: попытка присвоения своего тела или желание остановить нечто неотвратимое в себе?
Или попытка примириться с самой собой, или все же проще и вернее – удовольствие, похожее на сексуальное, и еще желание наказать себя за все, что я чувствовала.
Еще пять лет назад я была типичным тяжелым подростком, отовсюду изгнанным, я так и не смогла закончить одиннадцать классов, но это меня почти не волновало. Ничто не мучило меня так и не оставляло во мне такого тяжелого чувства неполноценности, как собственная девственность. Мне казалось, что я не имею права существовать, если со мной никто не спит. Если я не вхожу в зону чьей-либо необходимости, то, значит, меня нет. Так я тогда чувствовала это. Вероятно, я опознавала себя через это совершенное отрицание, как и в момент, когда я, глубоко пьяная, рассекла кожу над коленом так глубоко, что увидела между кусками собственной рассеченной кожи сухожилия, еще чуть-чуть, и показалась бы кость, и у меня резко потемнело в глазах, как за секунду до настоящего удовольствия, до той темноты, в которой ты исчезаешь, перестаешь быть, становишься равной этой темноте, до взрыва, до возникновения Вселенной – до всего.
Я была влюблена в человека, который был абсолютно равнодушен ко мне. Возможно, причиной этой любви было то, что он стал моим первым другом после того, как я заболела.
Я очень боялась жизни оттого, что я ничем не была занята, у меня еще и было время на этот страх и я растворялась в нем.
Было уже почти полгода, как я наносила себе повреждения, и все же что-то тонкое еще удерживало мое сознание от срыва до конца января, до момента, когда почти каждую ночь мне стала сниться кровь и я перестала узнавать свои мысли. Я не находила места себе прежней среди их потока. Каждый день я проводила в борьбе с навязчивыми состояниями, и из них не было никакого выхода. Дорога от спальни до ванной и туалета и затем до кухни была для меня целым испытанием, и я не могла решиться на него без семи таблеток диазепама. Коридор вытягивался перед моими глазами, словно бесконечный тоннель, населенный чудовищами, но я боялась не этих чудовищ, а всей той темноты, что мучила меня, и я двигалась, прижимаясь к стене, опасаясь возникновения видений, которых, впрочем, у меня никогда не было, и моя координация была нарушена именно из-за таблеток.
Я была одна в мире тогда, как бываешь одна в кабинете у стоматолога или первого гинеколога. Несмотря на то что об этом заботилась мама, как, возможно, больше не смог бы заботиться ни один человек, и это отнимало у нее все силы. И таблетки, что я принимала в неправильных дозах, выписала мне одна из лучших врачей, что я знала, но ничто мне не помогало: темнота всякий раз наваливалась на меня в течение этой зыбкой дороги и я все больше и глубже проваливалась в нее.
Что такое полная деперсонализация? Вы мечетесь внутри себя, как в запертой снаружи комнате, при этом вы плохо осознаете, что находитесь в своем теле. Вы не узнаете свое отражение в гладких поверхностях вроде зеркал. А потом вдруг в ванной, в воде вы видите чью-то руку или грудь и вдруг с удивлением понимаете, что эта грудь, или сосок, или пальцы, или ноги – ваши. И затем снова – вы то темнота, то ее воронка, то свет, то серийный убийца из сюжета новостей, то просто один сплошной густой мрак, о котором вы знаете, что он суть всех вещей, и никуда не можете убежать от этого знания, от того, что вот оно, это знание, и есть вы.
Некое сверхусилие, которое я тогда прикладывала для поддержания жизни, всех ее процессов, постоянно не оправдывало себя.
Я пробовала рисовать, как мой отец, все картины которого я продала по дешевке, когда не было денег, даже не ощутив чувства вины и вкуса предательства до конца. Возможно, голод тогда заглушил их.
Странно, все мои картины были скучными, потому что на самом деле мне всегда нравилось только писать, но благодаря им я и познакомилась с Игорем. Он работал в баре, в котором я пыталась организовать выставку своих работ. Я была для Игоря тихой и скучной, как я теперь понимаю. Он приехал из Пскова и не поступил во ВГИК, работал барменом, ночами он тусовался на рейвах в «Арме». Я смотрела на него как на полубога и была счастлива, когда он просто разговаривал со мной.
Ощущение жизни и того, что есть, уже тогда стало приходить ко мне через другого. Хотя я, скорее, всегда стремилась отсутствовать. Я мечтала, что однажды он позовет меня к себе и избавит от моего изъяна. Конечно же, этого не происходило, он встречался с самыми разными девушками, и все они, как одна, были более веселыми, легкими и ловкими, чем я. Я же тихо продолжала лететь в темноту. Обрывала карнизы в квартире, не в силах справиться с собственной болью, c неврозом адаптации и с чем-то темным, методично пожирающим меня изнутри. Меня постоянно преследовало желание вскрыть вены в общественном туалете, как только действие снотворных заканчивалось, это желание становилось почти нестерпимым наравне со сладким привкусом барбитуратов. Мне хотелось умереть в луже крови, чтобы все наконец увидели, насколько мне больно. В один из дней я вынесла все стекло из дома, включая посуду, на помойку, потому что я боялась изрезать себя всю, даже лицо.
В те дни, не имея денег на своего привычного врача, я в ужасе спросила районного психиатра, как он думает, шизофрения ли у меня, и он ответил мне с плохо скрываемой брезгливостью:
– Скорее всего, да.
Тогда же за мной ухаживал очень милый парень, почти каждый день звонил и интересовался моим состоянием, он часто говорил мне:
– Ты разрушаешь свою жизнь.
И я с какой-то неуместной торжественной гордостью отвечала ему:
– Я знаю.
Даже сейчас, вспоминая его, я понимаю, что он был очень хорошим. Конечно, я бегала от него как черт от ладана. Внутри себя с маниакальной убежденностью я решила хранить верность своей любви к Игорю.
Или просто перспектива счастья и относительного благополучия страшила меня больше, чем некоторых людей страшит онкология, и, главное, нечто болезненное внутри меня, всегда определяющее мой выбор, не откликалось на него.
Несколько месяцев спустя я выбрала самого подонистого типа из всех возможных, увидев которого я подумала, что он хочет убить себя.
Именно он стал моим первым любовником. Если представить себе район Китай-города как круг, то он жил внутри этого круга точно напротив дома на Маросейке, где снимал комнату в еще более разрушенном и старом доме тот самый Игорь.
И эта закольцованность всегда представлялась мне чем-то страшно травмирующим и трудно переносимым. Чем-то, что я никогда не смогу преодолеть до конца.
Я помню голубую комнату на Солянке и лепнину в ней.
Я подумала тогда, что в этой комнате в дореволюционном доме обязательно должен был кто-то умереть.
И в каком-то смысле я оказалась права: в ней умерла я прежняя.
Утро показалось мне самым розовым из всех, что я видела, и еще чувство стертой пленки, хотя, возможно, эта пленка существовала только в моем воображении.
И нестерпимый зуд, заполняющий все внутри меня. Как будто я вся превратилась в отверстие, в свежую рану. Уже ничего не волновало меня, кроме этого короткого и болезненного чувства заполненности, которое я испытала с ним тогда, в первую ночь.
Позже он стал грубым, точно в ответ на мою тягу к саморазрушению. И он оказался опаснее стекла.
И во второй раз он что-то навсегда повредил в моей психике с моего же молчаливого согласия.
Он развернул меня, как пластмассовую куклу, было ли это тем, чего я ждала, облученная неправильной литературой и другими излишествами? Мой взгляд упал на белую известь стены, и боль разделила меня на две части.
Потом я смотрела в окно на голубую пустоту, всегда сизая и голубая Солянка и всегда очень далекая розовая призрачная Маросейка. Мне казалось, что я только кусок мяса для него. И я снова стала исчезать, но мне больше не хотелось резать себя, потому что ему удалось так глубоко повредить и сломать меня, что я перестала нуждаться в дополнительных травмах. Униженное другим, мое тело вдруг стало моим в действительном смысле. Я постоянно ощущала теперь его то как грязь, то как непрекращающийся зуд внутри мягких тканей, зуд, стирающий меня целиком.
Следующие дни я провела между душем и собственной постелью. Он стал мне противен после той ночи, и я сама себе тоже стала отвратительна – собственная кожа, рот, вся я от начала до самого конца. И при этом я продолжала хотеть его, и от этого я чувствовала еще большее бессилие перед самой собой и жизнью. Чуть более новое и страшное бессилие.
Еще несколько раз мы занимались сексом, чаще всего под теми или иными наркотическими веществами. И с каждым разом я все больше и больше ненавидела его и себя. И не видела никакого выхода из того, что происходило, как будто я стала заложницей своего тела и больше не управляла им.
В один из вечеров после разговора с ним, когда он сказал мне, что я хорошая и скромная, я попыталась покончить с собой. Отчего-то я не могла вынести именно то, что он назвал меня скромной. Я бы вынесла любую пытку, но только не это определение «скромная».
Оно возвращало меня к клейму, которое я ненавидела с детства, к тому, что я хорошая девочка из интеллигентной семьи, и я не могла перенести того, что человек, сделавший со мной все, что сделал он, еще и считает меня скромной. Я подумала тогда, что лучше бы он разбил мне лицо: это было бы не так унизительно для меня.
Я помню подростков из Подмосковья, где я гостила у бабушки и тайком сбегала с ними пить пиво. Они пили и пиво, и водку, и я отчетливо помнила, как одна из тех четырнадцатилетних девочек рассказала мне о том, как она потеряла девственность.
Ее рассказ был ужасным и темным. Безрадостным и беспросветным, словно проволока вокруг прогулочного двора тюрьмы, но мне все равно казалось, что в каждом ее слове больше жизни, чем во мне.
И тогда она тоже назвала меня скромной, и вот опять это слово.
Не вспомнить точно, сколько таблеток я выпила, чудом меня не забрали в психушку, а только прочистили желудок.
И утром, когда я проснулась, я поняла, что зуд внутри меня наконец смолк. Я больше не хотела его. Мне перестало казаться, что мое влагалище кто-то изнутри расчесывает и щекочет. Ко мне вернулась способность есть и жевать. Я уже могла не думать о проникновении в себя каждую секунду, о чувстве, которое тогда казалось мне единственно действенным способом связи с реальностью.
Мы виделись с ним еще один только раз. И я знала, что это последний раз, а он нет.
Мы ласкали друг друга абсолютно обнаженные в лучах дневного солнца, одно только мгновение мне еще хотелось плакать и течь на его руку, стать морем и водой, исчезнуть.
Потом я долго рассматривала его член, и мне больше не хотелось, чтобы он был внутри меня.
Я выздоровела.
Остаток того лета я провела, прячась от мира и людей.
Я возвращалась в себя. Очень медленно. Не было уже ничего – ни приступов желания, ни деперсонализации, ни аутоагрессии. Только пустота и я новая в ней, как в раме, мне казалось, что я отхожу от наркоза.
Выхожу из него как из омута.
В сентябре я стала снова общаться с Игорем и почему-то по-детски опять стала верить в то, что между нами что-то еще случится. Я помню вечер в конце октября, когда он сказал мне, что уезжает на полгода в Азию с другой девушкой.
Я заплакала. Я плакала и не могла остановить слезы, они не кончались, точно впервые после лета ко мне вернулась способность чувствовать что-либо.
Я попросила его:
– Обними меня, пожалуйста.
Он ответил:
– Я не готов.
Я отошла от него, наконец все резко осознав до конца. Была вечеринка, и из всех динамиков лилась «Dancing Queen» ABBA:
You can dance,You can jive,Having the time of your life.See that girl,Watch that scene,Dig in the Dancing Queen.Я опустила глаза и увидела следы порезов на своих руках. Я успела подумать, что с человеком всегда остается то, что есть он сам.
Музыка набрала новый оборот:
You are the Dancing Queen,Young and sweet,Only seventeen,Feel the beat from the tambourine.You can dance…И тогда я почувствовала, что юность закончилась навсегда.
Он
Одна война зимы.Анна ГоренкоВ тот вечер, прозрачный и зимний, он купил мне банку светлого пива.
Как будто мы были парой подростков и не мое постоянное влечение к саморазрушению притягивало меня к нему. Однако меньше всего общего было у меня и у него – у людей, которые не до конца повзрослели или бегут от чего-либо общепринятого, – с подростками. В нашем беге не было ни грамма беспечности, только мрачная сосредоточенность. Его и моя сосредоточенность в желании исчезнуть с помощью друг друга и невротический страх, что эта попытка может не удаться.
Я помню, как голос несколько раз пропадал то у него, то у меня, хотя уже тогда он прекрасно знал все, что я хочу услышать, и сказал мне, открывая дверь, глядя в мои глаза:
– Разве сейчас ты не знаешь, что умрешь?
И уже в квартире он долго извинялся за беспорядок, словно это могло быть важно.
Когда я ощутила его пальцы внутри себя, потолок, весь цветной и пульсирующий от оставшейся новогодней гирлянды, поплыл, и я почувствовала, что проваливаюсь в удовольствие, всегда похожее на боль для меня, как в темную яму, и даже это короткое знание, всегда удаляющееся от меня, что вот наконец я и он, на мгновение перестало стучать в моей голове, и потом я услышала его голос, повторяющий мне:
– Громче.
Тогда его требовательность столкнулась с моей почти вынужденной несознательностью и полудетским ускользанием. Я еще не знала, что более требовательной из нас в итоге окажусь я. И какая-то часть меня еще скрывалась от него, даже посреди близости, точно я чувствовала, что, когда наконец это стану совсем я, я исчезну или правда умру.
И после, когда меня еще чуть трясло, но мне уже становилось легче от того, что я все же была его, тогда я еще без стеснения обнимала его после. И он обнимал меня в ответ, и сквозь остатки дрожи, его и своей, я могла слушать, как бьется его сердце.
Позже, когда я курила и смотрела все на тот же цветной потолок, я не могла перестать повторять про себя: «Мой, мой, мой».
Мне казалось, я почти не почувствовала укола боли или обиды оттого, что он не заметил двух глубоких следов от ожога на моей левой руке. Хотя на самом деле мне было страшно и стыдно при мысли, что он заметит эти две незажившие язвы.
Этим ранам было ровно две недели. И я даже не помнила, как нанесла их себе, я помнила только, что сделала это, когда он сказал мне, что у него отношения с другой. Я помню, что тогда я подумала, когда они заживут, он напишет мне. Он написал раньше.
Я спросила:
– Ты скучал по мне?
Он ответил:
– Я нервный идиот.
– А я страдала по тебе на каникулах, – сказала я очень тихо. И мне показалось, что, когда я говорю это, я вступаю в некую неназванную красную зону.
В ответ он сказал только:
– Я ничего не сделал для того, чтобы ты страдала, тебе просто нравится страдать.
В глубине себя самой я знала, что он прав, но мне хотелось, чтобы он прятался от реальности в ложных конструкциях, как я, хотя я знала, что он не станет поддерживать во мне мои иллюзии, ни одну из них. Он будет только уничтожать их – даже не потому, что он старше меня, а потому, что он просто не может по-другому. И все же тогда я добавила, упрощая все или усложняя:
– Я думала только о тебе во время мастурбации.
– Это очень мило, очень трогательно, что ты думала только об мне во время мастурбации.
Он сказал это с той интонацией, с какой говорят о ребенке далеких знакомых или новом фуд-корте.
И на мгновение мне стало совсем легко, точно я не чувствовала так много последние недели до того, как он позвал меня. Я помню, как в декабре перед самым Новым годом я бегала по всем вечеринкам как оглашенная в надежде встретить его. И когда встретила, вначале хотела убежать, а потом все же я подошла к нему, дрожа от внутреннего ужаса и напряжения. Я хотела курить, и он протянул мне сигарету, взял меня за руку, за запястье, чуть развернул мою руку в своей:
– Крошки. Ты только что ела?
Он улыбнулся.
Я кивнула:
– Да, круассан.
Потом мы пошли за пуншем, и я сказала ему, что он слишком крепкий, как будто в него что-то добавили.
– Водку, – предположила я.
– Или наркотики, – ответил он, не переставая смотреть мне в глаза.
Когда он говорит обо всем, чего следует избегать: вещества, алкоголь, – уже не важно, его взгляд становится настолько темным, что, мне кажется, эту темноту можно пить, и она льется на меня, и только в ней я одновременно исчезаю и чувствую тепло, словно возвращаюсь в детство – на самое его раскаленное дно. Раскаленное от сказок и ожидания чудес и такое же раскаленное от страха.
И тогда я вспоминаю позднюю осень, ночь, когда мы познакомились. Мы вышли курить и дышать из клуба, и пространство вокруг было похоже на осенний сад. Запущенный и страшный дикий сад за чертой города.
Я рассказывала ему о сериале про серийных убийц, а он говорил мне о фильме про киберпанков. Следующие дни я все время пыталась вспомнить его название и никак не могла, и осенний сад растягивался в моем сознании в бесконечность.
Мы встретились снова только через месяц, я пришла к нему в гости. Это был первый вечер зимы. Вначале мы шли холодными переулками к его дому, и я шла впереди, а он шел за мной, потом всегда было наоборот. Уже в тепле, наливая себе полный бокал вина, не в силах преодолеть стеснения, я спросила его:
– Вы смотрите на меня с ужасом?
– Нет, я задумался, простите. Я могу вообще не смотреть, если вас это смущает, правда, это будет трудно: здесь больше никого нет.
Два или три часа спустя он раздел меня и долго гладил мою спину и плечи, до того, как мне стало страшно. Потом я не смогла справиться с собой и ушла, от первых отношений у меня осталась эта нехорошая, мучительная, словно шрам, привычка – всегда убегать в начале того, что может стать слишком сильным.
Утром я поняла, что не хотела уходить. Я еще не знала, что впереди будет снег и пустота, улицы, замерзшие и продезинфицированные морозом до кристальной чистоты.
Декабрь и почти весь январь я провела в ожидании, что он снова обратит на меня внимание. Все мои каждодневные маршруты были выстроены в соответствии с моей одержимостью, все дороги вели к местам, которые были связаны у меня с ним.
«Мой суицидальный маршрут, смотри, вон „Аннушка“ поехала», – говорила я другу о трамвае в районе Чистых прудов, хотя чаще я предпочитала быть одна. Никто не мог отнять у меня удовольствия ехать в обледеневшем автобусе, чтобы сквозь мороз протягивать руку пустоте, растворяясь в нехватке, как другие растворяются в химических веществах. Днями и ночами я перечитывала «Деструкцию как причину становления» Шпильрейн. Все было бесполезно, все было зря. Ничего не помогало, не могло помочь.
До этого вечера, когда он обнял меня в начале переулка, стремящегося вверх. Первое, что я почувствовала в ту минуту сквозь холодный воздух, был запах табака, всегда исходящий от его рта, шеи, десен, щетины. Запах, от которого мне всегда становилось спокойно и хорошо, как будто все плохое навсегда закончилось.
Однако на рассвете он все же вызвал мне такси. И наступили совсем другие, простые и ясные зимние дни, в которые я часами слушала песню в исполнении Янки Дягилевой:
Ты знаешь, у нас будут детиСамые красивые на свете,Самые капризные и злые,Самые на голову больные.И мне все время хотелось сказать ему:
– Пожалуйста, давай станем друг для друга священными чудовищами.
Каждую ночь перед сном я нюхала его сигареты, покрываясь липкой пленкой желания. Я совсем ничего не могла с собой поделать. И я постоянно ждала, когда же он позовет меня снова, и в оттепель, и в метель я превращалась в Пенелопу, в Мерседес Эрреру.
Мы увиделись с ним снова только спустя три недели, столкнувшись на одной из вечеринок лицом к лицу, и он просто кивнул мне, а через двадцать минут он написал в мессенджере: «Кажется, я видел тебя тут».
А что он должен был делать?
Он всегда менял партнеров, некоторых из них, чуть более чувствительных, чем это принято в среде взрослых вольнодумающих людей, повреждая эмоционально.
Я никогда не была достаточно сильной для подобных игр. Иногда мне казалось, что он довольно бесчеловечен по отношению ко мне только потому, что я сама этого хочу и он просто отвечает на мой внутренний запрос.
Позже я узнала, что у него были аналогичные отношения с одной моей знакомой. Являлись ли мы для него чем-то одним? У нее тоже была короткая стрижка, и обе мы любили кроссовки New Balance, мы даже купили одинаковые модели, сами того не зная, только она выбрала красные, а я синие. И ни одна из нас не отличалась психическим здоровьем и эмоциональной стабильностью.
Задолго до него между мной и ней был момент горькой сопричастности и странной близости.
Когда мы курили летом и она вдруг заметила следы порезов на моих руках, я ужасно смутилась, а она взяла меня за руку и сказала:
– Береги себя, пожалуйста.
Я ответила:
– Ты тоже.
Уже от него я узнала, что она так же резала себя. На этом параллели заканчиваются, остается зона уязвимости.