banner banner banner
Ляля, Наташа, Тома (сборник)
Ляля, Наташа, Тома (сборник)
Оценить:
 Рейтинг: 0

Ляля, Наташа, Тома (сборник)


– Не забудьте, это только предположение. Не без оснований, правда. Но вдруг он к вечеру сам объявится? Или в лесу обнаружится тело неизвестного? А? Все может быть…

Облака забили небо. Бескровная старуха с жидкими голубыми косицами равнодушно смотрела, как маленькая, похожая на цыганку девочка возится в песке. Все кончено. Он не придет больше. Бежал. Бежал? А как же Аня? Что будет с Аней? А может быть, он умер? Убит? Может быть, свои же и убили его? Она вдруг вспомнила отца: «Это же свора, душа. Дикие волки. Кобели цепные. Только хитро науськаны. На своих охотнее, чем на чужих, бросаются. Родственной, так сказать, крови жаждут. Вокруг страх сеют и сами дрожат. Сладостная картина. Что молчишь, душа?»

Звон синенького графинчика. Материнское «а-а-ах!».

Ночью она почувствовала его руку. Рука нетерпеливо гладила ее тело, разливая медленный привычный огонь. «Соскучилась?» Влажное жало вползло в ее губы, размыкая их, настаивая. Этим он всегда начинал. «Соскучилась?» Она раскрыла губы, потянулась навстречу. Впереди была пустота. Она тянулась с раскрытыми губами. Рука, гладящая ее тело, вдруг стала бесплотной. Голос отца произнес: «Что молчишь, душа?»

Она раскрыла глаза. Месяц, прозрачный, как лимонный леденец, чудом держался в небе. Еще немного, и он упал бы на ее постель, растекся бы по ней своей холодноватой желтизной. Всё. Он не придет больше. Сбежал. Или умер. Свои или чужие, они убили его. Что будет с Аней?

– Я ждала еще несколько месяцев. Мучилась одна со своими подозрениями. Он мог засыпаться. Он мог испугаться, что засыпется. Сбежать. Или сдаться. И те, и другие могли убрать его. Официально они объявили внутренний розыск и, пока он шел, не выпускали меня. Потом выдали справку: «Считать без вести пропавшим». И выпустили.

Я сплю. Снег идет. Вся Девичка в снегу. Дед явно затаил что-то. Глаза его стали особенно хитрыми. Сашка парил ноги, и бабуля терпеливо ждала, пока он освободит кухню. Девочку пора было купать. В кого этот Сашка такой сибарит, а?

– Лиза, – сказал дед. – Мы должны взять прислугу.

– Прислугу? – ахнула бабуля, округляя глаза. – Какую прислугу?

– Просто прислугу, – твердо повторил дед. – Чистоплотную. Не воровку. Не пьяницу. Чтобы кухарила и помогала с ребенком. По-нынешнему – домработницу.

– Опять за старое, – вздохнула бабуля. – Били вас, били…

Так в квартире 4, доме 4 по Первому Труженикову переулку появилось новое лицо. Ее звали Валькой, и она приехала из Калужской области. Постепенно складывалось впечатление, что дед с бабулей взяли ее на воспитание.

– Да ты ешь, не стесняйся, – ласково говорил дед за завтраком. – Маслом мажь. А то из твоей худобы скоро опилки посыпятся.

Валька закрывала рот ладонью и прыскала.

– Когда смеешься, – вставляла бабуля, – не закрывай рта рукой. Это не принято, некрасиво.

– Не буду, теть Лиз, – покорно соглашалась Валька и пальцем тыкала в синюю тарелку с изображением Наполеона. – Ктой-то?

– Наполеон, Валюша, – вздыхал дед. – Тот самый. А тебе надо в техникум готовиться. Нечего баклуши бить. Образование получать надо.

И принес с работы потрепанную «Историю КПСС». Вечерами, вдоволь наговорившись с подружками по телефону, Валька располагалась на раскладушке за ширмой и сладко, до слез, зевала.

– Ну, давай, Валюша, давай, – подбадривал дед. – Давай, занимайся.

– Ой, дядь Кость, – с хрустом потягивалась Валька. – Умаялась я до полусмерти. В сквере часа три гуляла с коляской, да в магазин сбегала, да вечером на Зубовской ситец давали, всю очередуху выстояла! Платье хочу пошить. А в башку, дядь Кость, ничего не лезет!

– Ну, хоть вчерашнее повтори, Валюша, – упорствовал дед. – Нельзя так. Бездельница!

– Вчерашнее? – удивилась Валька. Шуршали страницы. – А, вот оно: «Конституция – это основной закон…»

– Ты же эту фразу месяц учишь! – не выдерживала бабуля. – Опять Конституция!

– Конституция – это основной закон, – бормотала Валька, засыпая. – Основной закон… Конституция… – И падала на пол толстая книга.

На Наташу было страшно смотреть. Анечка лежала в изоляторе на первом этаже. В инфекционное отделение родителей не пускали. Наташа складывала башенку из битых кирпичей, залезала на нее, прижималась лицом к окну, до середины замазанному белой краской, и не отрывала мокрых обезумевших глаз от заострившегося личика на плоской подушке. Так прошло десять дней. На одиннадцатый Анечки не стало.

– Нет! – кричала Наташа и билась на только что вымытом кафельном полу. – Нет! Не верю! Неправда! Да покажите же мне! Не верю!

На похоронах она не проронила ни слезинки. А когда все было кончено, легла на свежий холмик и замерла. Оторвать ее не могли никакими силами. Тогда дед сказал моей маме:

– Идите. Уведи всех. Подождите нас на улице.

Продрогшие, заплаканные, они долго стояли у кладбищенских ворот, ждали. Наконец она показалась, поддерживаемая дедом под руку. Лицо ее было сильно испачкано землей.

…Папу уволили в начале пятьдесят третьего. Сокращение кадров предваряло большую операцию по борьбе с евреями.

– Да плюнь ты, – успокаивал дед и гладил кудрявый папин затылок. – Пусть подавятся! С голоду не умрем!

– Я молотобойцем пойду, – скрипел зубами папа. – Видели мускулы! – И напрягал бронзовую руку. Мускулы каменели на глазах. – На завод пойду. Сволочи.

– Да, на заводе легко спрятаться, – грустно усмехался дед. – Местечко теплое…

А в марте усатый хозяин умер. Растрепанная Валька голосила на раскладушке. Котлеты сгорели. На улицах была давка.

– Сегодня никто из вас из дома не выйдет. – Дед предостерегающе поднял палец: – Никто.

– Как? – взвизгнула Валька. – Очумели, дядь Кость? А как же проститься?

– Сиди, не рыпайся!

Лицо его было непроницаемым.

…Я лежу на диване со своей любимой куклой. Кукла называется «кореец Пак» и представляет собой желтого узкоглазого мальчика в синих шелковых шароварах. Стук в дверь. Мама пришла!

– Скорей! – шепчет мне бабуля. – Дай маме тапочки!

Когда много лет спустя меня спрашивали: «Неужели ты ее совсем не запомнила?», я всегда отвечала: «Нет, запомнила. Она приходит с работы, и я даю ей тапочки».

…Туман. Молочный туман моей неуклюжей детской памяти, в котором я бреду на ощупь с вытянутыми руками, натыкаясь на собственные сны и чужие рассказы. И вдруг в волокнистом, всей кровью шумящем, горячем тумане мои растопыренные пальцы упираются в нечто плотное, осязаемое, пушистое – мамины домашние тапочки. Красные. Да, было. Да, было!

…Я лезу под диван, достаю тапочки, слышу, как кто-то смеется, потом бегу к ней. Ее я не вижу. Чувствую только невероятную легкость, соединенную с чем-то сияющим, светлым, склонившимся надо мной, теплом коснувшимся моей головы и растаявшим. Господи, какой туман… Я ничего не вижу. Что потом?

…Подушки, гора подушек. Я подхожу ближе, и опять что-то сияющее, большое выплывает мне навстречу. Смеха не слышно.

«Мама больна, – шепчет бабуля. – Пойдем. Мама спит».

Но она не спит. Я отчетливо вижу, как что-то плавное, белое – рука? – поправляет каштановую волну – волосы? – на большой белой подушке. Она не спит. Она сидит, откинувшись, и ей мешают волосы. Опять все обрывается. Молочный, всей кровью шумящий, горячий туман – да, туман, – я бреду в нем…

В коричневом чемодане была отдельно связанная стопка. Она лежала с документами и не представлялась мне особенно интересной. Однажды я ее все-таки развязала. И тут замелькало: «…моя жена… грязное оскорбление, предъявленное моей жене… умершая в марте пятьдесят пятого года… обращаюсь к вам, уважаемый Никита Сергеевич… убежден, что нарушение законности и безобразная клевета, доведшая ее до могилы…»

После Анечкиной смерти прошло четыре месяца. Ляля сидела на низенькой скамеечке у огня. Волосы ее заметно потемнели. Наташа куталась в платок. Снег валил за окном.

– Ты завтра выходишь на работу?

– Да, – сказала Тома. – Немножко страшно. Какие там ковры! И зеркала. Дворец! Нет, правда. Я думала, будет тоскливо, но ничего, приятно даже. Машинистки все в лаковых туфельках. Где они их достают, бог ведает. Привозные, наверное.