banner banner banner
Дочь Ивана, мать Ивана
Дочь Ивана, мать Ивана
Оценить:
 Рейтинг: 0

Дочь Ивана, мать Ивана


– Ты спала сегодня?

Светка испуганно, быстрыми движениями покачала головой: нет.

– А ела?

Показала, что ела.

Что-то говорил дочери отец, силясь улыбаться, приближая голову. Тамаре Ивановне хотелось лишь одного – ехать бы и ехать, но не подъезжать – пусть бы бесконечно визжал на поворотах и дергался трамвай, люди входили и выходили на остановках, как это происходит и вообще в жизни, а ей бы только смотреть на них и не двигаться.

– Что вы так на меня смотрите? – спросил вдруг очень высокий, с тяжелым подбородком парень, стоявший к ней лицом.

– Я не смотрю, – коротко ответила она, удивившись, откуда он взялся, она его и не видела.

Домой вернулись в пятом часу. Заметив, что Светка готовится упасть в постель, приказала:

– Вымойся! – и сама набрала в ванну воды.

Иван спал, когда пришли. Что же это: уходили – спал, днем заходила – не было, и теперь спит? И так неуютно и горько показалось ей в родных стенах, будто не она здесь хозяйка, будто сдали квартиру, как это ныне водится, кому-то чужому и неприятному, который все в ней переиначил и изгадил, а они тайком в глухой час пришли убедиться в этом. Она не смогла бы заснуть, сердце стучало глухо и тяжело, удары его отдавались во всем теле. Вспомнив, что можно добыть чай, она вскипятила чайник и долго и жадно пила, пытаясь горечью крепкой заварки перебить в себе чужесть, пронзившую все тело, – будто это ее изгадили.

* * *

Светка росла слезливой, мягкой, как воск, любила приласкаться, засыпать у матери на руках, сказки позволяла читать только нестрашные, и не про детей, подвергавшихся колдовской силе, не про братца Иванушку и сестрицу Аленушку, о судьбе которых начинала страдать заранее, прижимаясь к матери, а про козляток да поросяток. Была чистюлей и аккуратисткой, в ее игрушечном уголке каждая тряпочка знала свое место и каждая кукла вела разумный образ жизни, не валяясь где попало с растопыренными руками и ногами. Над вымазанным платьем Светка ревела ручьем, брату, пока он не вышел из ее повиновения, бралась отстирывать с мылом ссадины на руках и лице. В детском саду Тамаре Ивановне пришлось запретить своим детям по всякому пустяку искать у нее защиты и приклеиваться к материнской юбке – Иван скоро и легко принял это правило, а Светка, не спуская с матери зареванных глаз, отходила в уголок, чтобы казаться окончательно несчастной, и истекала слезами, делая порывистые движения в сторону матери и не смея нарушить запрет. Она мало читала в детстве и развивалась какими-то собственными вызревавшими в ней впечатлениями, подолгу затаенно и чутко прислушивалась к ним, медленно, в такт чему-то, поводя красивой головкой с закинутыми за спину пшеничными увязками кос. Знала много песен, и народных, и под народные, ее обучала им бабушка Евстолия Борисовна, мать Анатолия, жившая в трех кварталах от них в одиночестве своей квартирой. Был у них коронный номер, исполнявшийся при гостях и всегда вызывавший восторженный смех. «Вот кто-то с горочки спустился…» – басисто, тягуче, мощно начинала бабушка и умолкала, закатывая глаза и откидывая крупную, гладко расчесанную голову, а внучка чистым, звонким, хрустальным голоском подхватывала, вся превращаясь в восторженное сияние и вытягивая шейку, точно высматривая: «Наверно, милый мой идет…» – «На нем защитна гимнастерка…» – взревывала после ангельского Светкиного вступления Евстолия Борисовна, а Светка, испуганно приахнув, артистически затомившись нетерпением, приложив ручонку к груди, округляя сердечком губы, уж совсем на пределе нежного и самозабвенного звона признавалась: «Она меня с ума сведет». Слушать их, смотреть на них было уморительно: одной рано выглядывать «миленького», другой поздно, и голоса, слишком разные, не соединимые ни в одном звуке, выдающие у одной колодезные заросли прожитого, а у другой – только что выбившийся из-под земли ключик хрустально-счастливого плеска, – удивленно и простодушно заявляли о невинности той и другой.

Иван и в малые годы был более самостоятелен и умел настоять на своем. Захочет чего – вынь да положь ему. Тамаре Ивановне постоянно было некогда, она, торопясь отойти, уступала, и парнишка все набирал и набирал твердости. С трех лет он басил, да так по-мужски, будто голос из мехов выходил. В детсаду поражались: «Ты, Тамара Ивановна, своего бурлака хоть медом бы, что ли, подкармливала, чтоб горло помягчело, он же пужает ребятишек. Как труба ерихонская, ей-богу, что с ним потом-то будет, какие страсти?!» Но, заявив о себе, погудев для острастки, гуд прекратился и голос опал, сделался почти как у всех мальчишек и все-таки покрепче, потуже, в тон характеру. Во все годы Иван учился хорошо. В круглых отличниках не ходил, но ему это и не надо было; он рано приметил в отличниках почти рабское преклонение перед высшим баллом, постоянную напряженность и выструненность ради оценки. Велят стараться – они и стараются до потери сознания. В круглых пятерках, считал он, несвобода, чрезмерная исполнительность, стесненное дыхание. Вот почему, когда снялись в школе все ограждения и хлынула в нее дикая свобода, отличников почти не стало. И желания учиться тоже не стало. В школу ворвался Гаврош с сигаретой в зубах, в грязной заграничной куртке с выписанными по груди и спине загадочными словами, отодвинул от стола учительницу и крикнул: «Айда, ребята, там стреляют, там делай что хошь!» И ребята посыпались из-за парт, собираясь в отряды, шныряющие по вокзалам, рынкам и помойкам, обживающие чердаки и канализационные ходы. И как знать, не от худшего ли еще они сбежали? В школу, как новую мебель, натащили новые науки, появились учебники с откровенными картинками и призывами вроде: «Бейте лампочки в подъездах, люди вам спасибо скажут», набрались неведомо откуда экзотические преподаватели, едва говорящие по-русски, а родную литературу, историю, русский язык принялись сталкивать на обочину, превращая их в третьестепенные предметы и наполняя новой начинкой…

Светку после девятого класса Тамара Ивановна сняла из школы, послушалась ее – и не спасла. Иван оставался в школе, теперь уже в десятом, – и неизвестно, спасется ли. Одна надежда на его твердый и самостоятельный характер, на крепость собственного закала. Только такие теперь и выстаивают.

К шестнадцати годам Иван поднялся в высокого и красивого парня. Все в нем сидело плотно, спина не прогибалась, как обыкновенно у высоких подростков, руки и ноги не вихлялись, будто плохо ввинченные, шея не вытягивалась по-петушиному. Недорослем его не назовешь. Больше всего Тамара Ивановна гордилась ростом сына: она и Анатолий обошлись средним ростом, Светка вышла в них, а Иван – надо же! – как на опаре поднялся в полную и завидную стать. Лицо у него было чуть вытянутое, голову носил высоко, задирая подбородок, глаза смотрели внимательно, без спешки. Ботинки покупали ему сорок пятого размера. Об одежде заботился мало и ничего модного не выпрашивал, любая рваная майка сидела на нем как родная, зимой бегал в коротком и тонком китайском пуховике, в котором свистел ветер. Мать со скандалом заставляла его идти с собой на барахолку, в царство яркого и дешевого китайского изобилия, чтобы не стыдиться его дыр, а он и не замечал обновки. Так же не замечал он голода: усадят за стол – съест с короб, не глядя, что ест; не найдут, не усадят – и не вспомнит, что полагается обедать. И при этом худым не был, не выбегивался, кости не выставлял. Все было при нем. Он не отказывался помогать ни по дому, ни по даче, но ему надо было напоминать: сделай это, это и это – сам он сделать не догадывался, мог пройти мимо слетевшей на пол книги, не заметить, что на столе нет хлеба. Тамару Ивановну это возмущало, она пробовала стыдить сына, а он хлопал невинными изумленными глазенками, не понимая, чего от него добиваются.

– Ты говори, – даже и не оправдывался он, а искренне не мог взять в толк, почему бы его, как всякое требующееся движение, не подтолкнуть. – Ты говори, я сделаю.

– А без «говори» ты не можешь сделать? Как же ты без меня-то, без нас собираешься жить?

– Я сам себе буду говорить.

– Так ты и теперь сам себе маленько говори.

Он умел найтись, ой умел:

– Но ты же у нас диспетчер…

– Что-о-о?!

Мать под горячую руку могла и затрещину отвесить; сына как ветром сдувало. И, зная, что она высматривает его в окно и наставляет, как орудие назидания, кулак, он вставал перед окном в боксерскую стойку, делал уморительную рожицу, показывал язык и вприпрыжку удалялся.

– Ну, мать! – как-то незадолго до этой истории, уже по сухой зазеленевшей весне, воротясь домой, с воодушевлением взялся рассказывать Анатолий. – Иван-то у нас, а! Счас идем по улице – так заглядываются на него невесты-то! Теперь это у них без стеснения – сами заглядываются, глазки вострят! Вот увидишь: все девки будут его.

– Зачем ему все девки? – Это было в субботу, собирались на дачу, и Тамара Ивановна вся была в хлопотах. И отозвалась – как мяч, летящий на нее, отпаснула.

– Да красивый у нас парень-то растет! – не унимался Анатолий. – Красивые у нас дети. Вообще, народ, если на молодежь смотреть, красивей становится, какой-то отбор происходит.

До народа Тамара Ивановна не стала подниматься, не до того; об Иване сказала, распрямляясь из согнутого положения – она собирала в мешок рассыпанную под столом картошку, которая проращивалась для посадки:

– Зачем ему красота?! – А раз уж выпрямилась, бросила из-за пустяка дело, то и пошла в наступление: – Зачем парню красота? Парня портить? Ему не красота нужна – умнота. На умноту-то, поди-ка, не заглядываются! И рассмотреть не умеют.

– Да и умнота есть. Не дурак. Что это ты? Умеешь глядеть – гляди.

– А ничего пока увидать не могу. Глаза стали плохие.

– Ну это ты зря, Тамара Ивановна.

Это словно клавиши музыкального инструмента – то, как мужья и жены в разные минуты обращаются друг к другу. Анатолий не часто, но называл все-таки иногда свою жену и Тамарой Ивановной – когда надо было с легкой дразнящей иронией приподнять имя к «Ея Величеству»; называл и просто Тамарой – в ровные и безоблачные будни, напоминающие о молодости; и «мать» говорил – при детях, как это с возрастом бывает у многих, и «голубушка» – чтобы внешне безобидным, но чувствительным скребком снять лишнюю накипь, и «подругой дней моих счастливых» – когда счастья хотелось больше и лучшего качества… Тамара Ивановна называла его то Толей, то Толяном, то «отцом», то – очень редко и вне себя – «супругом», точно предъявляла свидетельство о браке, которое может быть выброшено. Вот и теперь Анатолий выбрал «Тамару Ивановну» – стало быть, имел к ее мнению нешуточные претензии.

– Это ты зря, Тамара Ивановна. Парень у нас хороший вырос. Я о нем меньше беспокоюсь, чем о Светке.

Но и Тамара Ивановна беспокоилась о нем меньше. И потому, что парень, а значит опасностей сразу вдвое меньше, и потому, что мог уже, не обделенный силой, постоять за себя. Но больше всего – какая-то прочная сердцевина, окрепшая в кость, чувствовалась в нем, и на нее, как на кокон, накручивается все остальное жизненное крепление. Понятно, что это крепление ложилось пока слабо, кое-где топорщилось, кое-где высовывались петли, но оно было на месте, на котором и надлежало ему быть. Это главное. Иван, как и все подростки, ходил на дискотеку, но она не захватила его с руками и ногами, не проникла вместе с ним в дом и не загремела на все пять этажей, как исчадие ада. Все, на что фанатически бросаются другие, его настораживало. В школе все учили английский язык, чтобы проложить им дорогу к красивым и сытым занятиям, он среди всего четырнадцати таких же «поперечных» ходил во французскую группу. Все набрасывались на порнофильмы, с горящими глазами и почесывающимися выпуклостями собираясь по передовым хазам, – чтобы непременно вместе и непременно в учебных целях – он сходил за компанию раза два, почувствовал какую-то внутреннюю морщь и слизь, стыд, удивляясь удалым и неприятным комментариям товарищей, и больше не пошел. Все, старые и малые, валили огромными океанскими волнами на «Титаник» – он удержался, не желая быть каплей того же состава, которые вздымаются рекламным ветром в слепые и кровожадные валы, снова и снова атакующие обреченный лайнер и испытывающие удовольствие от предсмертных криков. Одно время у Ивана случилось странное для парня и хранимое в секрете увлечение: он собирал фотографии принцесс и королев здравствующих монаршьих семей – шведской, датской, испанской, португальской, английской, японской – он вглядывался в их лица, чтобы понять, что за особый такой отпечаток накладывают аристократизм, династическая порода, считающаяся спущенной с небес, и восторженное почитание. Но после того как лучезарной звездой просияла принцесса Диана, изменявшая мужу на глазах у всего впавшего в неистовое любопытство мира, Иван выбросил свою коллекцию и вспоминал о ней со стыдом всякий раз, как снова и снова возносили скандальную принцессу как богиню аристократической свободы.

Этим он был в мать. Иван даже стеснялся этого сходства и в решительности своих поступков старался сыскать другие причины. Мать могла сгоряча наломать дров, нередко так и происходило. Сгоряча, к примеру, разбомбила и выставила телевизор, как забывающегося гостя, поведшего себя неприлично. Выставила и только навредила: Светка повадилась бегать под телевизор к подружкам; Евстолия Борисовна, признаваясь, что она «не вылезает из телевизора», приходила совсем редко. «Так не делается, – считал Иван. – Прежде остынь, потом решайся на размашистые движения». Его поступки, считал он, вызываются волевым решением. Дискотека – это детская болезнь, так же как пакостливые заглядывания в чужую постель, от нее, от этой болезни, все равно придется освобождаться, и чем раньше, тем лучше. «Титаник» – результат массового психоза, «что все, то и я», а он собирался быть человеком самостоятельным. Французский… Французский понадобится, конечно, меньше, чем английский, и к английскому когда-нибудь придется вернуться, но сегодня английский – это для сбитого с толку поколения загон, где ему помогут расстаться с родной шерсткой. О принцессе Диане и говорить нечего, она не одну себя отдала на съедение хищникам, а вместе с собою повела миллионы, многие миллионы дурочек, жаждущих мятежного примера.

В последние месяцы у Ивана появилось новое увлечение. Его, впрочем, и увлечением назвать нельзя, оно сразу показало себя не пустым занятием, а интересом, за которым открылся совсем рядом лежащий потайной и увлекательный мир. Это было совсем не то, что ищут, чтобы чем-нибудь себя занять. Однажды он катал-катал случайно подвернувшееся слово, которое никак не исчезало – бывает же такое, что занозой залезет и не вытолкнешь, – и вдруг рассмеялся от неожиданности. Слово было «воробей», проще некуда, и оно, размокшее где-то там, в голове, как под языком, легко разошлось на свои две части: «вор – бей». Ивана поразило не то, что оно разошлось и обнаружило свой смысл, а то, что настолько было на виду и на слуху, настолько говорило само за себя, что он обязан был распознать его еще в младенчестве. Но почему-то не распознал, произносил механически, безголово, как попугай. Недалеко оказалось и другое, летающее рядом с воробьем, столь же очевидное и самоговорящее: «ворона», «вор – она». Вспомнилось, что «спасибо» – это «спаси Бог». Вот уж верно: спаси и вразуми нас, произносим как пустышки, как фишки, как номера какие, которые имеют условное обозначение, требующее запоминания.

– Мама, ты знаешь, что такое сволочь? – погуляв перед матерью петухом, придав себе важности, спросил Иван, улучив момент, когда Тамара Ивановна вечером перед сном, уставшая и размякшая, опустилась на диван.

– Сволочь – она и есть сволочь, – мрачно ответила она.

– А что такое подонки?

– Чего это тебя потянуло туда: сволочи, подонки?

– Слушай, мама, и запоминай. Сволочь – это такая дрянь, которую надо стащить, сволочь с дороги, где люди ходят. Слово «сво`лочь» – от «своло`чь», убрать с глаз. Переставляешь ударение – и все ясно. А «подонки» – осадок по дну посудины, несъедобные, вредные остатки, их только выплеснуть.

– Гли-ка! – слабо удивилась Тамара Ивановна. – Сам разглядел или кто подсказал?

– Я теперь к каждому слову прислушиваюсь. Вот «бездна». Что такое «бездна»?

– Ты у меня, что ли, спрашиваешь?

– У тебя. Посмотрю на твое развитие…

– Я те покажу развитие… Доразвивались… дальше некуда. Ахнули в пропасть – вот тебе и бездна.

– Правильно: «пропасть» – от «пропасть», и она «без дна» – вот и «бездна».

– Учись, – вздохнула Тамара Ивановна. – Так учись, чтоб не пропасть. Счас все шиворот-навыворот – ой разбираться днем с огнем надо. Слова взялся разгадывать… разгадай-ка сумей, где хорошее и где ой нехорошее. Ой, Иван, берегись. Счас матери с отцом углядеть вас – никаких глаз не хватит. Сам берегись. Теперь детишкам хуже, чем в детдоме. В детдоме досмотр был, там, может, ласки не хватало, а досмотр был. А счас и при живых родителях сиротство: все под смех да под издевки пошло.

И сама же, спустя недели две, вспомнила:

– Ну, что еще разыскал? В словах-то? Какие там еще разъяснения?