Книга Под крики сов - читать онлайн бесплатно, автор Дженет Фрейм
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Под крики сов
Под крики сов
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Под крики сов

Дженет Фрейм

Под крики сов

© Janet Frame, 1960

Школа перевода В. Баканова, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

С пчелкой я росу впиваю,В чаще буквиц отдыхаю;Там я сплю под крики сов,А в тиши ночных часовНа крылах летучей мышиВ теплом мраке мчусь все выше.Уильям Шекспир, «Буря» [1]

Часть первая

Беседы о сокровищах

1

Ранний день под щебет птиц, и крапивник с дудочкой на облаке, словно мальчик из стихов, бросай свою дудочку, счастливую дудочку. Там бобовые цветы распустились, горохово-зеленое буйство травы, рой насекомых вьется головокружительно высоко; ползучая кружевная шаль в вязаной накидке из роз; ах, краткие веселые часы насекомых, резвящихся на искалеченных былинках и на лице первого живого цветка; и я посадила семена моркови, а они так и не взошли, потому что ветер принес разрушительное заклятье; ветер теплый, был теплый, и дни наверху гремели незаметно, взрывая атомы белоснежно-черных бобовых цветков и кремовых роз, подтрунивая над последними инстинктивными «кто-тут, кто-тут» летнего дрозда; и мне сказали накрыть семена моркови тонким, как хлопок, слоем земли, но они провалились слишком глубоко или засохли, а мошка поселилась среди бобов, которые потом зацвели в полуночном бархате, и я подумала, что должна была знать, которая мысль та самая, перед уловкой судьбы; пышное лето, да, и все же какой прок в зеленой реке, в золотом месте, если время и смерть пришпилили человека к карману моей земли и, не зная отдыха, уносят зеленые сплошные ивы и белую розу, и бобовые цветы, и утреннюю затуманную песню, рожденную в крапчатой грудке дрозда?

И вот огромный, страдающий несварением Санта-Клаус, у порога Рождества снежный курган, и его не растопят ни летний день, ни человеком сотворенное солнце, и он такой, кажется ровно таким, чтобы подходить по размеру; а теперь давайте купим рождественскую открытку и напишем некролог, на веревочке или липкой ленте; завернем нашу жизнь в целлофан, потом платок и открытка; купим гусеницу, которая уже завелась и ползет назад по нашим дням и ночам. Поет Дафна из мертвой комнаты.

2

Их бабушка-негритянка когда-то давным-давно была рабыней из южных штатов Америки, ходила в длинном черном платье, с пушистыми волосами и блестящей жирной кожей. Она часто пела о своей родине:

Унеси меня к старушке Вирджинни,

там хлопок, кукуруза и картошка растут,

там птички весной так сладко поют,

вот куда без конца мое старое сердце стремится.

И теперь, после смерти, она вернется в свою Вирджинни и будет гулять по хлопковым полям, и солнце будет блестеть в ее вьющихся волосах, похожих на шарик черного хлопка или распушившийся цветок чертополоха, в котором могли бы жить птицы, если бы хотели поселиться в черном мире.

Нет, ты должна съесть капусту, потому что на стене висят дуршлаги, через которые можно давить капусту, чтобы вытекла зеленая вода; хотя, если у тебя диабет, нужно пить зеленую воду, иначе ты, не ровен час, как твоя бабушка, потеряешь обе ноги и заведешь новые, деревянные, и станешь держать их за дверью, в темноте, и у них не будет коленей и не будет пальцев, которыми можно шевелить.

Коленей?

Коленей?

Календарь?

Календари висят на стене, к ним пришпилены счета от бакалейщика, молочника и мясника; и как-то они ухитряются висеть там, собранные по дням и месяцам года, пронумерованные, словно каторжники, на случай побега.

Но они все равно сбегают, неизменно сбегают.

– Время летит, – сказала миссис Уизерс. – И это календарь, ничего общего с коленями, глупенькие вы детишки. Фрэнси, Тоби, Дафна, Цыпка, пейте свою капустную воду, иначе потеряете обе ноги, как ваша бабушка.

3

– А я не хочу в школу, – сказал Тоби. – Я хочу пойти на свалку и что-нибудь поискать.

Фрэнси, Тоби, Дафна и лишь иногда Цыпка, поскольку она была слишком мала и к тому же копуша, искали себе сокровища на свалке среди бумажек, стали, железа, ржавчины, старых ботинок и прочего хлама, который жители города выбрасывали, так как он больше не годился ни для использования, ни для продажи. Местность там напоминала раковину с зеленым пушком из травы и сорняков над кучами мусора. Дети уютно устраивались в канаве, иногда прогретой кострами, с помощью которых городской совет приближал кончину отверженных материальных благ, и они могли видеть небо, переходящее в голубую дымку или серую рябь, и слышать, как тяжелая пихта, склонившись над лощиной, качается на ветру и разговаривает сама с собой – пиххх-пххх, – будто пытаясь произнести свое имя, и роняет ржавые иголки, которые проскальзывают в желто-зеленую раковину и делают крошечные стежки на краях живой и обжитой раны, где ребята нашли свои первые, самые счастливые сказки.

И маленькую зеленую изъеденную книгу Эрнеста Доусона, который шептал наедине своей Кинаре: Прошлой ночью, ах, ночью, ее губы и мои.

Это про любовь, и понять могла только Фрэнси, которая уже поспела, как говорила шепотом в ванной их мать, а Дафне еще было невдомек, что это такое и как она сможет носить их незаметно, ведь люди станут толкать друг друга в бок, мол, погляди-ка.

– У тебя будет капать кровь, когда идешь, – сказала Фрэнси.

Не найдясь с ответом, Дафна сказала:

– Рапунцель, Рапунцель, распусти свои волосы, – цитируя принца, который поднимался по золотой шелковистой косе на вершину башни, так было написано в книжке, найденной среди мусора. От нее разило вонью, черви все еще поедали желтые страницы, покрытые слоем пепла, и ее выбросили, потому что язык книги стал непонятным, а люди больше не могли ее прочесть и найти дорогу в ее мир. На обложке крупными буквами значилось «Братья Гримм». Там говорилось про Золушку и ее уродливых сестер с отрезанными пятками и пальцами ног, у них шла черная кровь, цвета белоснежного бобового бутона.

– Я не хочу в школу, – сказал Тоби. – Я хочу пойти на свалку и поискать другую книгу.

В тот день в школу должна была прийти медсестра. Она носила серый костюм, и, поскольку славилась своей суровостью, воображение детей смешало ее образ с серой акулой-нянькой, смертоносной, неслышно плывущей вслед за тобой, чтобы слопать в один укус; впрочем, акулы встречаются вроде бы только неподалеку от Сиднея.

В каждый визит медсестра осматривала грязнуль и шепталась с ними через картонную трубку. Тридцать два, пятьдесят пять, шестьдесят один, шептала она; а дети, коль уж попали в ряды осматриваемых грязнуль, должны были повторять: тридцать два, пятьдесят пять, шестьдесят один; и если они повторяли правильно, это значило, что у них есть слух и можно не протыкать им уши. Тогда медсестра брала палочку, похожую на те, которыми едят мороженое, и очень-очень осторожно раздвигала пряди волос у ребенка, чтобы проверить, не обитает ли там кто-нибудь. Также она смотрела на одежду учеников, определяя, как часто ее стирают, потрепанные вещи или новые. А потом она ставила грязнуль перед бумажным квадратом и указывала на печатные буквы, чтобы дети называли этот перепутанный алфавит, и они должны были разглядеть мелкий шрифт, даже мельче, чем в среднем столбце Библии, где написаны «См. Рим., 1 Тим., Втор.» и другие загадочные слова.

Тоби все это терпеть не мог. Даже боялся. В докторской книжке, которую мать хранила на платяном шкафу, Тоби видел изображения многолапых существ, разгуливающих у человека в волосах, и как на лице появляются красные пятна, и искривленные ноги. Тоби сам был болезненным ребенком и каждый раз после еды принимал чайную ложку лекарства, залитого водой, пока его мать не узнала, что означает надпись на рецепте. И тогда…

– Бромид, – сказала она. – Наркотик.

Поэтому, когда им приносили пузырек с лекарством, а потом еще и еще один, мать Тоби говорила:

– Никто из моих детей, никто из моих детей не будет пить эту гадость.

Она ломала сургучную пломбу, срывала пробку и выливала густую оливковую жидкость.

Тоби лучше не становилось. Он ходил в школу, садился в последнем ряду и, склонив голову набок, силился понять, что написано на доске и что учитель Энди Рид объясняет на уроке истории.

Были войны с маори, и белые люди захватили участок земли, – а насколько большой участок, задумался Тоби. Они строили дома на участке и по утрам обходили границы участка, касаясь каждой второй изгороди и срывая каждый третий цветок бархатцев. Но, говорят, раньше на этом участке земли стоял лес каури, и только буря могла облететь его за минуту, вырвав каждое второе и третье дерево, как волосинки.

– Тогда правительство было хорошее, – говорил Энди.

А иногда он говорил, что правительство было плохое.

А еще он говорил о войне и мире, которые никогда не случались в одно и то же время. Было, допустим, шесть мирных лет, когда маори и белые люди проводили дни и ночи напролет, улыбаясь друг другу, и терлись носами, и обменивались нефритом, клубнями кумары и каури, и женились, и ходили на пикники, и кипятили воду, и пили чай, и ели рыбу, и смеялись, и никто никогда не сердился.

Пока шесть лет не заканчивались. В канун Нового года белые и смуглые люди, вероятно, стояли на пороге Нового года, так же как стоят в очереди у кинотеатра или у площадки для крикета, ожидая начала фильма или игры; и матери предупреждали детей: помните, вам нельзя смеяться и что-либо обменивать. Шесть лет мы будем убивать. Это Война.

Тоби не мог представить годы войны, но Энди Рид всем их описал, а Энди Рид знал все. Еще он говорил, что была Столетняя война, когда люди, наверное, рождались с сердитыми лицами и умирали с сердитыми лицами, и ни единой улыбки не появлялось в промежутке.

В общем, историю – со всеми этими королями, хорошими и плохими, в париках и белых обтягивающих штанах для танца менуэт – понять непросто; а еще были два принца, которые сидели в ужасной башне и слушали, как вода капает из подземной пещеры им на лица, на шеи и на головы, торчащие из прекрасных пышных воротников, словно цветочные бутоны. Тоби их, конечно, жалел, но никак не мог понять историю, не мог понять, зачем кому-то все время нужно больше земли и золота; а иногда он не мог понять, что говорит учитель, и не мог прочитать слова на доске. Именно поэтому он и не хотел идти в школу в тот день, когда приходила медсестра.

Тоби часто болел и пропускал занятия. Когда он болел, его рука дрожала, будто ей холодно, и Бог или Иисус набрасывали ему на голову темную мантию. Он боролся с этой мантией, пытался раздвинуть бархатные складки, размахивая руками и ногами в воздухе, пока солнце не сжаливалось над ним и не спускало ему ослепительного светоносного журавля, который забирал, но, увы, всегда сохранял где-то на небе, как думал Тоби, эту мантию удушливого навязчивого сна. И он открывал глаза и видел рядом свою мать, ее большой живот и разводы из муки и воды, напоминающие карту, на ее фартуке из мешковины.

И тогда он плакал.

Бархатная мантия возвращалась снова и снова, поэтому всякий раз, когда у Тоби дергалась рука или нога, мать бросалась к нему и спрашивала:

– Тоби, как ты?

Или Энди Рид в школе говорил:

– Тебе лучше полежать, Тоби Уизерс. Тогда, быть может, получится это остановить.

– Это?

Неужели Энди Рид понял, что произошло и как появилась мантия с частоколом из складок? Знал ли он, почему некоторым людям достается уединенная и одинокая ночь, в собственной комнате, но без окна, через которое могли бы заглянуть звезды, названные одной женщиной в лохмотьях зодиаком?

Итак, Тоби не пошел в школу в тот день, когда приходила медсестра. Он попрощался с матерью и отцом и сказал:

– Ладно, у меня есть носовой платок, и, если начнется, я их предупрежу.

И он побежал, обогнав Дафну. Дафна была рада, потому что не хотела находиться рядом с ним, когда это произойдет; вдруг это случится, а поблизости только она, и будет смотреть, как он умирает или задыхается, как дергаются его руки, смотреть на его лицо ужасного цвета шелковицы, на закатившиеся глаза, белые, словно у мертвой птицы, которую Дафна видела в лавке. И все же там, на мокрой стороне улицы, глядя на Тоби, шагающего впереди, и на живую изгородь из африканской дерезы, увешанную ягодами, как грошовыми апельсинами, а если подойти слишком близко, то надо низко-низко пригибаться, она хотела стряхнуть чувство одиночества; поэтому догнала Тоби и отправилась вместе с ним на свалку искать вещи. Они нашли велосипедное колесо и автомобильную шину. Внутри автомобильной шины была стопка бухгалтерских книг, заполненных надписями и числами, аккуратно выведенными красивыми синими чернилами; и каждая страница казалась детям экспонатом музея, который нужно хранить под стеклянным колпаком, как подписи первооткрывателя или губернатора.

Дафна собрала книги и положила себе на колени, поглаживая их, будто драгоценность.

– Это сокровища, – сказала она. – Лучше фольги.

– Нет, – сказал Тоби, – тут просто цифры, всякие взрослые суммы.

– Но они выглядят как сокровища. Почему их выбросили? Когда вырастаешь, начинаешь работать с сокровищами, так и должно быть.

– Нет, они из банков, – сказал Тоби. – Где носят полосатые костюмы и ходят с красными лицами в жару.

И он вырвал несколько страниц из книг, хотя Дафна сопротивлялась, и сделал из них самолетики, а один лист намочил, чтобы проверить, не станет ли он невидимым.

А потом они разговаривали о никому не нужных сказках, которые швырнули в кучу пепла на сожжение. Там ведь, честное слово, был маленький человечек, размером с большой палец. Он правил лошадью, сидя у нее в ухе и приговаривая «ну» или «пшла». А еще был король, который жил в стеклянной горе и мог увидеть свое отражение в семидесяти разных зеркалах одновременно. И стол, который вырос из-под земли, как в больших театрах; говорят, орган вырастает из-под пола, и на нем играют музыку, пока люди не рассядутся по местам и не начнется «Боже, храни королеву».

А чтобы стол исчез, маленькой девочке из сказки достаточно было произнести:

– Козочка, давай

Столик убирай.

– К вопросу о столиках – я проголодалась, – сказала Дафна. – Что у нас есть?

У них не было ничего. Они решили, что, вероятно, скоро обед, потому взяли одну страницу с синими цифрами для стеклянного колпака на случай, если она действительно окажется сокровищем, и направились домой мимо лавки с фруктами и овощами.

Дафна вошла в магазин, где всегда было мокро, как после уборки, капуста вечно желтела, а фрукты покрывались пятнышками; и, пока продавщица не видела (китаянка, у которой другие похороны, свадьбы и церкви, не такие, как у Тоби и Дафны), Дафна сунула под мышку яблоко и выскользнула на улицу, теперь у них с Тоби оказалось по половинке яблока, они поделили его по справедливости, ведь яблоко-то принадлежало Дафне, и Тоби досталась зеленая кислая половина с толстой кожурой, а Дафне – румяная; впрочем, дабы подчеркнуть стремление к справедливости и важность молчания, она позволила брату идти по солнечной стороне улицы и греться, пока сама шагала в тени.

А днем они оба пошли в школу. Медсестра была там. Она собрала учеников, написала их имена красными чернилами на белых карточках и дала Норрису Стивенсу записку про его миндалины, велев отнести домой. Он сказал, что ему надо удалить миндалины, и все завидовали.

– Почему тебя не было в школе утром? – спросила мисс Драут у Дафны.

– Я болела, – сказала Дафна.

А еще:

– Началось, – ответил Тоби Энди Риду.

И Тоби велели полежать на кушетке в медпункте, а на перемене дали выпить молока через соломинку.

4

Их городок под названием Уаймару, маленький, как мир, стоял ровно на полпути от Южного полюса до экватора, то есть на широте сорок пять градусов. К северу от города был каменный памятник с золотыми буквами:

Остановись, путник. Сейчас ты на полпути между Южным полюсом и экватором.

Каково стоять на сорока пяти градусах?

Так же, как в любом другом месте.

Уаймару был респектабельным городом, население которого росло так быстро, что мэру постоянно приходилось созывать специальные собрания городского совета, о которых сообщалось в местной газете, или, в народе, газетенке. Решали, нужно ли выставить заповедники, где росли местные виды деревьев и кустарников, на продажу под участки для строительства жилья, а кустарники вместе с детьми, игравшими среди зелени после школы, выкорчевать и посадить в другом месте; однако жители предложение мэра отвергли, в газету посыпались письма, за ними последовали угрозы отставки и созыв особого собрания испуганного благоустроительного общества, высадившего много кустов; потом демонстративное собрание клуба «Построй себе дом»; после чего опустилась, словно мягкая накидка, тишина, а кустарники и дети (включая Уизерсов) продолжили счастливо расти на окружающих город холмах.

Молодые члены совета, покачав головами, сказали:

– Прогресса никакого. Северные города развиваются, становясь больше и больше, а мы тут, на юге, застыли на месте.

– Мы отстаем, – говорили они.

В какой же гонке мы отстаем?

Приходили в газету и письма от миссис Уизерс, которая назвалась местной птицей Туи, намекая, что местный куст должен остаться на своем холме. Иногда, если писала про куст, она называла себя Миро, маленькой красной ягодкой. Она показывала письма детям, и те, хоть и не могли ничего понять, знали, что их мать что-то да значит, и теперь в школе хвастали наравне со всеми.

– У моего отца есть машина.

– Мой дядя рубит деревья быстрее всех.

– Моя мама пишет письма в газету.

– Да, – говорила миссис Уизерс, облизывая край конверта, чтобы запечатать. – Я их порву.

Боб, ее муж, отпускал грубое замечание.

– Да, я их порву. Растопчу, сровняю с землей. Нас, женщин, нельзя недооценивать.

Иногда она подписывалась не Туи, а Матерью Четверых; а из Миро, маленькой красной ягодки, становилась Презирающей или, незатейливо и универсально, просто Матерью.

– Вижу, мне ответила Мать Троих, – говорила она. – Поставлю ее на место.

Ах, если бы деликатная Эми Уизерс могла хоть кого-нибудь поставить на место!

Потом ее муж, собиравшийся на какую-то встречу, кричал из спальни:

– Где мой лучший галстук в клетку? Мне что, всю жизнь его ждать?

И Эми Уизерс перебирала рубашки и носки, пока ее не сразит великолепие галстука в клетку.

– Вот твой галстук, Боб.

Она боялась мужа. Она шикала на детей, когда Боб возвращался домой с работы или когда по радио передавали заседание парламента.

– Достопочтенные джентльмены, – говорил Боб.

Достопочтенные джентльмены.

Он был лейбористом.

Впрочем, мы говорили о городе. Вы обязаны прочесть буклет, который можно купить за пять шиллингов и шесть пенсов, во время распродажи за пять шиллингов, а в Рождество за шесть шиллингов. Буклет расскажет вам о городе самое важное и покажет фотографии: городских часов, застывших на без десяти три (правильное положение рук при вождении автомобиля, как говорит местный автоинспектор); дома с бегониями в Гарденс и растерянного человечка, который наверняка служит там садовником, держащего бегонию в цвету; фотографию роз в розовой арке и папоротников в папоротниковых зарослях; фотографию мясоперерабатывающего завода, его собственного сада с причудливыми клумбами, и цеха, где рядами висят свиньи с торчащими вперед крошечными копытцами; шерстяной фабрики, шоколадной фабрики, маслозавода, мукомольного комбината – все это символизирует процветание, и богатство, и жирную землю; и, наконец, фотографию береговой полосы с длинной дугой яростной и голодной воды, бушующим морем, как называют его дети, где нельзя поплавать, не опасаясь отлива, и потому плаваешь осторожно, так же, как живешь, между флажками; и берегитесь щупалец водорослей и гальки, которую снова и снова засасывает в морскую пасть каждый раз, когда море делает ею вдох. Конечно, внутри волнолома есть бухта Фрэндли-Бэй, где можно плескаться, собирать ракушки и есть мороженое, купленное у Пег Уинтер, женщины-горянки, которая, как по обету, переезжает из города в город, оставляя за собой след из магазинов сладостей и мороженого, они будто вырастают из крошек или семечек, выпавших из ее кармана, и превращаются в красно-белые кафетерии со столами и стульями кремового цвета и высокими вращающимися стульями, что служат головокружительным аккомпанементом карамельному или клубничному молочному коктейлю.

И стеклянные стаканы наполнены шоколадом, темным или молочным, с фруктами или без них.

И все в стеклянном стакане бесценно.

5

Поет Дафна из мертвой комнаты.

Порой в этом мире мне казалось, что ночь никогда не кончится, а настоящий город не станет ближе, и я решаю постоять, чтобы перевести дух, под огромными эвкалиптами, которые живут в моей голове. Глаза привыкли к темноте, и когда я вижу высокие деревья с наполовину содранной корой и обнажающейся под ней белесой плотью стволов, я вспоминаю, как мой отец говорил мне, или Тоби, или Фрэнси, или Цыпке:

– Я с тебя шкуру спущу, ей-богу.

И я знаю, что дикий ночной ветер то же самое сказал эвкалиптам. Я с вас шкуру спущу.

И вот свисают полоски кожи. Я чувствую запах серо-голубых эвкалиптовых плодов, пять унций в каждом, ароматных и благородных, под моими ногами, и я снимаю туфли, и эвкалиптовые плоды впиваются мне в ноги, и я иду к побережью Уаймару, и море будет вползать в сны людей и струиться в их головах, выгрызая пещеры, где оно станет вздыматься, отдаваясь эхом, пока люди, изъеденные зеленым мотыльком, не начнут кричать внутри себя: помогите, помогите.

Тогда даже солнце движется из темноты в темноту, а я не солнце.

Да, даже солнце.

И почему после ночи будет такой сильный дождь?

Дождь.

На севере в зимнее время или в середине лета дождь капает на листы фольги, говорила моя мать, которая жила давным-давно там, где роятся осы, где неделя цветения и завезенные издалека пальмы; где нарциссы раньше, чем здесь, и раструбы у них более широкие и оборчатые, и где цветы более яркие, сочные, потому что растут в идеальных условиях памяти; и море, почему море более синее и теплое, а летом кишит акулами, о которых сообщают в газетах,

Видела на зеленой лужайке.

А тропинка в городе северном?

Тает под ногами.

И капли на серебряную фольгу.

И зимородок, яркий, сядет на телеграфный провод, будет выводить песню и разливаться серебряным сиянием.

Ах, Фрэнси, Фрэнси была в спектакле Жанной д’Арк, в шлеме и нагруднике из серебряного картона. Ее сожгли, сожгли на костре.

6

В полдень зал наполнился людьми: девочками в вязаных свитерах из белого шелка, каждая с пакетиком розового или белого кокосового льда по шиллингу из самодельного киоска с домашними сладостями; матерями, пахнущими так, будто они живут на закрытом складе талька и слежавшегося меха, и держащими в руках покупки с распродажи рукоделия: скатертями и полотенцами, украшенными вышивкой гладью, тамбурными и стебельчатыми стежками.

Был последний день учебного семестра и последний день Фрэнси в школе, хотя ей исполнилось всего двенадцать, после Рождества стукнет тринадцать. Она умела считать до тридцати по-французски. Она могла испечь слоеное тесто, тщательно смазывая его маслом перед каждым сгибом. Она умела варить саго, лимонное или розовое с кошенилью, и крупа превращалась из грязных зернышек, одинаковых, совсем одинаковых, пыльных и завернутых в бумагу, в лимонные или розовые жемчужины. Она знала, что капля йода окрасит банан в черный цвет и докажет содержание в нем крахмала; что вода – это H2O; что человек по имени Шекспир в лесу близ Афин придумал лунный сон. Однако при всей своей учености она так и не узнала, что отмеренное нам время всегда сокрыто и что люди похожи на стеклянные шарики в аттракционе; какое-нибудь нелепое обстоятельство выжимает из скупой и нищей человеческой судьбы непомерную оплату, а в обмен шарик получает привилегию кататься по светлому или темному ящику, пока не проскользнет в одну из маленьких нарисованных дырочек, где его ждет так называемое предназначение, и там всю жизнь катится по кругу из разочарований.

Фрэнси забрали в день спектакля, словно один из шариков, хотя она, все еще в серебряном шлеме и нагруднике, ждала, пока ее сожгут; и перекатили в новое место, где нет ни песенки про братца Жака, ни причастных оборотов, ни науки, ни бунзеновских горелок, ни Шекспира, и там я сплю под крики сов,

под крики сов, под крики сов,

в новое место, светлое или темное, опять домой, к маме и папе, и Тоби, и Цыпке; будто она снова маленькая, еще нет и пяти, даже в школу не ходит, и весь ее мир, словно зуб, лежит под подушкой, обещая превратиться в шестипенсовик, и больше никакой школы. Никаких больше черных чулок, которые нужно купить, чтобы надеть вместе с панамой, и блузкой, и черными туфлями, а продавец нанизывает чеки в нескончаемом ритуале, облизывает кончик карандаша, прикованного потертой золотистой цепочкой к прилавку, аккуратно записывает цены, увеличивая числа, проверяет и перепроверяет, потому что Уизерсы пока не собираются платить. Все на примерку. Так, размышляя о своей влиятельности, продавец насаживает бумажный листок на металлический штырь, закрепленный в маленьком квадратике из дерева; затем осторожно отодвигает в сторону квадратик с пронзенной бумагой, без капли крови, впрочем, и сумма осталась целой и внушительной, а Фрэнси (или Дафна, или Тоби, или Цыпка) с ужасом смотрит на свершившуюся долговую сделку. Уизерсы приговорены. Скорее всего, их посадят в тюрьму. И продавец расправляет края чеков, и рукой его правит сила судьбы и осуждения.