Александр Солженицын
Матрёнин двор
Художник В. Бритвин
В издании сохранены авторские орфография и пунктуация. Их принципы изложены в работе «Некоторые грамматические соображения» (Солженицын А.И. Публицистика: в 3 т. Т. 3. Ярославль, 1997)
Предисловие
Л. И. САРАСКИНОЙ
Подпольная литература А. Солженицына в проломе свободы
В летние каникулы 1959 года учитель физики и астрономии рязанской средней школы № 2 Александр Исаевич Солженицын написал большой рассказ, размером с повесть. Ни ученики, ни педагоги-сослуживцы и не подозревали даже, что этот немолодой (за сорок), вежливо замкнутый преподаватель, избегающий праздных разговоров в учительской, увлекается словесностью. Судя по тому, как он вёл свои предметы, как умел заинтересовать класс, можно было предположить, что его досуг посвящён чтению специальной литературы – по физике, астрономии и математике, особенно им любимой. Позже завуч той школы обескураженно заметит: ему казалось, что молчаливый физик втихую готовит новое учебное пособие или сборник задач.
Сам же учитель нерушимо хранил тайну, о которой в целом мире знало всего несколько человек, проверенных общей судьбой и общей бедой. Приходя в класс точно по звонку, никогда не задерживаясь в школе без веской причины, сторонясь долгих совещаний и шумных компаний, он берёг время для главного дела своей жизни. Ибо преподавание физики было в тот момент внешней стороной бытия скромного учителя и надёжно прикрывало богатейшее литературное подполье большого писателя.
К тому моменту, когда во дворике деревянного дома, где росло несколько вишнёвых деревьев, он врыл в землю стол и скамейку, чтобы устроить свой летний рабочий кабинет (там, «под вишнями», и будет написан легендарный рассказ), у него накопилось уже немало: стихи и пьесы, повесть, поэма, варианты большого романа, наброски, заготовки – планы и замыслы грандиозных масштабов.
Все главные события, которые определили писательскую судьбу Солженицына и стали сюжетами его книг, к тому времени уже произошли, но самим книгам до поры предстояло оставаться в безвестности, без внимания критиков и читательской поддержки. Минуло два года, как он поселился в Рязани, купил маленькую пишущую машинку, жил тихо и неприметно, только во сне видел себя лагерником, закоренелым зэком, и никогда – вольным. Свой срок, восемь лет тюрем и лагерей, он отсидел от звонка до звонка, а последующая ссылка «навечно» благодаря хрущёвской «оттепели» ограничилась всего тремя годами. 6 февраля 1957 года решением Военной коллегии Верховного суда СССР он был реабилитирован – то есть признан невиновным в том политическом преступлении, которое ему, командиру батареи звуковой разведки капитану Солженицыну, награждённому боевыми орденами, вменили в вину и за которое его арестовали в феврале 1945-го прямо на фронте.
А до этого он успел пройти всю войну – от срединной России до Восточной Пруссии, начав рядовым в 41-м, выучась на артиллериста в 42-м и став боевым офицером. Фронтовые письма к школьному товарищу, где Сталин назывался паханом, попали в СМЕРШ (грозную карательную организацию «смерть шпионам») и оказались страшной, неопровержимой уликой. Арест, уголовное следствие и приговор были неминуемы – и мстительную власть не смягчила даже радость победы над фашистской Германией. Праздничный салют 9 мая 1945 года арестант Солженицын смог услышать через решётки Лубянской тюрьмы. «Не для нас была та Победа. Не для нас – та весна». Судьба переломилась надвое, когда ему не было и двадцати семи.
Но и прежде жизнь не слишком баловала его. Он родился в Кисловодске в 1918-м – в разгар Гражданской войны, когда кроваво переломилась судьба страны. Он никогда не знал отца, погибшего за полгода до рождения сына, и был воспитан матерью-вдовой, сполна хлебнувшей горечь одинокого обездоленного существования. Первые впечатления трёхлетнего мальчика, навсегда оставшиеся в памяти: в кисловодскую церковь во время богослужения входят чекисты и, прорезая онемевшую толпу, с грохотом врываются в алтарь – грабить…
Каждый человек рано или поздно задает себе вопрос – что ему досталось из детства? Солженицыну выпало нищее школьное детство в Ростове-на-Дону – выбиваясь из сил, мать зарабатывала изнурительным трудом стенографистки, беря бесконечные сверхурочные. «Я не знал, что такое дом. Мы жили в хибарках, туда всегда проникал холод. Всегда не хватало топлива. Воды в доме у нас никогда не было, приходилось идти за ней далеко с вёдрами. Пара ботинок или один костюм служили годами».
Где-то возле дома были зарыты в землю царские офицерские ордена отца, артиллериста на Первой мировой, под запретом была сама память о нем. С клеймом «кулак» скитался дед, отец матери; и вся семья деда переезжала с места на место, еженощно ожидая обыска и ареста. В начале 1930-х, после многих допросов и пыток, дед сгинул в застенках ГПУ. Зловещая тень этого учреждения, напишет позже Солженицын, «заслоняла небо»: ежедневно, в течение десяти лет, возвращаясь из школы, он шёл домой вдоль бесконечной глухой стены, мимо длинной очереди женщин, которые ждали на холоде часами, и уже с шести лет знал, что это стоят с передачами жёны заключённых…
И все же юноше Солженицыну повезло: густая тень той стены накрыла его не сразу и сперва даже поманила отсрочкой – на учебу. Окончив среднюю школу, а потом, в самый канун войны, и Ростовский физмат, он получил образование и профессию, которые кормили его и в конце концов спасли ему жизнь. Но ведь было ещё призвание и предназначение! Уже с девяти лет он знал, неизвестно почему, что будет писателем. «Откуда в нас появляется такое – это загадка, тайна». С третьего – четвёртого классов школы он не сомневался, что посвятит писательству всего себя, и непостижимым образом чувствовал, что сможет, должен «что-то такое написать». Но что и о чём он мог писать? Какие потрясения должен был пережить ребёнок, какие впечатления получить, чтобы так рано и так решительно распорядиться своим будущим?
Мальчику, рождённому под сенью революции, не нужно было далеко ходить за сильными впечатлениями: он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Так он осознал – о чём нужно писать. Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак – как нужно писать. В десять лет он прочёл «Войну и мир» Толстого и был потрясён грандиозным историческим охватом русского романа-эпопеи. Почти случайно попались на глаза страстные, захватывающие воспоминания члена Государственной Думы Шульгина. Оставалось соединиться этим двум впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.
В десять лет началось и политическое мужание Сани Солженицына. Газету «Известия» с отчётами о судебных процессах он предпочитал романам Жюля Верна и Майн Рида, и его чистое воображение не только не обманывалось громовыми речами государственного обвинителя, но всякий раз было оскорблено грубой подстроенностью судейских фарсов, где фабриковали «инженеров-вредителей» и «врагов народа». Детское ощущение огромного давящего катка, который катится по стране, спустя полвека воплотится в главный труд его жизни – эпопею «Красное Колесо».
День 18 ноября 1936 года запомнился ему навсегда: вчерашний школьник, а ныне студент-первокурсник, он шел в смутном волнении по Пушкинскому бульвару Ростова, и вдруг его будто пронзило: надо писать роман о революции, начав с Первой мировой войны. Описать всего-навсего одну битву, показать через неё всю войну, но выбрать эту битву так, чтобы ход её и результат вели к причинам революции. И сразу же, без колебаний, он начал работать, и уже ничто не могло свернуть его с этого пути. Первые наброски замысла были сделаны неустоявшимся школьным почерком в ученической тетрадке (и эти листки чудом уцелели, пережив бомбёжки и пожары войны). «С тех пор я никогда с ним не расставался, понимал его как главный замысел моей жизни; отвлекаясь на другие книги лишь по особенностям своей биографии и густоте современных впечатлений».
Но именно по особенностям своей биографии, по невероятной густоте судьбы Солженицын шёл к своей главной работе через такие события и такие впечатления, которые по накалу и размаху едва ли не превосходили масштабы задуманного труда. Да и что могло ожидать юношу, который был одержим образами революции, но не мог не замечать её роковых изъянов? Всё детство он простоял в очередях за хлебом, за молоком, за крупой; в его большом городе каждую ночь сажали; под гогот и улюлюканье ретивые пионеры срывали с его шеи нательный крест. Однако не школа и не университет, не мирная городская жизнь, а война открыла его внутреннему взору крамольную правду о «красном материке», она-то, эта правда, и вошла в гражданское и художественное сознание будущего писателя ключевой поправкой.
Рано или поздно, но капитану Солженицыну неизбежно предстояло заплатить за честность и пытливость мысли. Приговор «за антисоветскую агитацию с попыткой создания антисоветской организации» был, конечно, трагической буквой судьбы, но само испытание сумой и тюрьмой стало духом судьбы. Драгоценно его собственное признание. «До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе… Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили». Тюрьма и лагерь, лишив свободы, парадоксальным образом вызволили тот дар, который бился в нем с ранней юности, и зэк Солженицын взрывается литературным творчеством.
Жестокий реализм выпавших на его долю Лубянки и Бутырки, специальных и пересыльных тюрем от Москвы и Куйбышева до Омска и Павлодара, лагерей общего и особого режима от подмосковного Нового Иерусалима до Экибастуза, был таков, что существование писателя в них никак не предусматривалось. За найденный при обыске блокнот со стихами или рассказами можно было схлопотать второй срок. Путь писателя Солженицына в зоне начинался – с запойного сочинительства, которое, не имея выхода на бумагу, приговаривалось к немоте и загонялось в память. Но оно же стало могучей духовной защитой, ибо превращало каторгу в объект зоркого художественного наблюдения. Зэк, терпевший безмерные лишения, преображался в хроникёра-нелегала, который упорно копит впечатления, запоминает и, когда повезёт, тайно записывает. И Солженицын сложит гимн памяти – единственной надежной заначке, где только и можно держать сочинённое, проносить его сквозь этапы и шмоны.
Запретная литературная работа щедро вознаграждала сочинителя: в понурой колонне, под крики автоматчиков и лай собак, он испытывал такой напор мыслей и образов, будто его подымало над всеми и несло по воздуху; он запоминал километры стихотворных строк, тренируя память с помощью спичек и чёток; его обыскивали, «считали», гнали по степи, а он видел сцену сочиняемой пьесы, театральные декорации, цвет занавесов и каждый переход актеров. В такие минуты он был свободен и счастлив – будто совершил удачный побег.
Спустя много лет Солженицын скажет: «Я стал достоверным летописцем лагерной жизни». Первые же лагпункты дали материал для пьес и стихотворений; опыт «шарашки» – спецтюрьмы в подмосковном Марфино, куда его взяли как математика, – воплотился в сюжет и образы романа «В круге первом». Здесь, на «райском острове», где разрабатывалась секретная телефония, Солженицын встретил образованных сокамерников, получил доступ к книгам и впервые смог записать итоги своих писательских впечатлений. Однако после трёх «шарашечных» лет пришлось решать: оставаться со спецматематикой и «милым благополучием» сытой неволи или дать своей душе полную свободу на «общих работах».
С бесстрашием человека, которому ведомы знаки судьбы, он выбрал этап и лагерную тачку.
И вот Северный Казахстан, Экибастузский лагерь особого режима. Подъём в пять утра – под звон ударов молотка об рельс у штабного барака; полотняные лоскуты с номером Щ-232, нашитые на телогрейку, шапку и ватные брюки; хлебная пайка, жидкая каша, баланда из капустных листьев и мелкой рыбки; обыски до нижней рубахи на лютом морозе; арестантская «молитва»: «Шаг вправо, шаг влево – считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения»; два разрешённых письма в год; кирка, мастерок, цемент, кирпичи, норма и смена – десять часов, а с конвойным перегоном все тринадцать, от темна до темна.
Здесь, на шестом году заключения, Солженицын получил рабочую специальность каменщика, побывал и литейщиком. «Именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощутил его прочно под ногами, – это общее, твёрдое, кремнистое дно, – начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже ни изменялась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там», – признается он много лет спустя в национальном эпосе «Архипелаг ГУЛаг». На «общих работах» он испытал странные минуты любования удачно выложенной стеной, ощутил весёлый азарт от разбивания старого чугуна кувалдой и понял, что увлечение даже и принудительным трудом есть отстояние самого себя.
Был декабрь 1950-го, и в один бесконечный лагерный морозный день, когда он, как обычно, вместе с напарником таскал носилки, пришла мысль: описать и эту жизнь, и эту зону – одним днём. Один день одного среднего, ничем не примечательного работяги, с номерами на шапке и одежде, от утра и до ночи. И не надо нагнетать кошмары и ужасы, не надо, чтоб этот день был каким-то особенным, напротив – именно рядовым, из которых складываются годы. И всё станет ясно. Этот замысел остался в душе и памяти писателя на целых девять лет.
Но прежде чем взяться за однодневную историю отдельного зэка, Солженицыну предстояло пережить раковую опухоль, операцию, смертельный диагноз и невероятное, подобное чуду, исцеление (позже эти события отразятся в повести «Раковый корпус»). Вместе с выздоровлением появилась уверенность, что возвращённая жизнь имеет некую цель, специальное задание, – и теперь его следовало выполнить, а чудо – отработать.
После Экибастуза и Кок-Терекской ссылки с ее уникальным опытом учительства и писательства, после года работы в сельской школе под Владимиром и двух лет в школе рязанской и наступило время «Одного дня…». В то урожайное, поистине болдинское лето 1959-го Солженицын всецело отдался своему замыслу девятилетней давности. «Сел – и как полилось! со страшным напряжением!.. Я невероятно быстро написал «Один день Ивана Денисовича» и долго это скрывал». Невероятно быстро – это сорок пять раскалённых дней, когда воображение и память писателя сосредоточились в той точке жизни, которую он знал так, что уже не мог забыть никогда. Он берёг и бередил в себе эту память, устраивая в годовщины своего ареста, 9 февраля, «день зэка», – отрезал утром 650 граммов хлеба, клал два кусочка сахара, наливал незаваренного кипятка; к обеду полагались баланда с рыбьими костями и черпачок жидкой кашицы. Уже к концу дня, по голодному зэковскому обычаю, приходилось собирать в рот крошки и вылизывать миску.
Сперва рассказ носил название «Щ-854» – этот номер был выведен чёрной краской на лоскутах, нашитых на казённое обмундирование Ивана Денисовича Шухова, главного героя. В воображении писателя теснились десятки и сотни товарищей по заключению, которых он знал доподлинно, но неожиданно и неизвестно почему «незаконный прототип» выдвинулся на первый план. Даже сама фамилия – Шухов – «влезла» в рассказ без всякого выбора. Так звали милого пожилого солдата из подразделения комбата Солженицына: солдат не был в плену (как герой рассказа), никогда не сидел, и комбат даже не предполагал, что когда-нибудь станет о нём писать. Между тем вместе с фамилией в рассказ вошло лицо реального Шухова, его речь, характер, повадки. Лишь лагерная биография досталась Ивану Денисовичу от «пленников», получивших сроки, а лагерная профессия каменщика – от автора.
С самого начала работы над «Щ-854» Солженицын понимал, что его героем должен быть рядовой зэк, которому обычно выпадает тяжёлый, чёрный труд. У работяги, который до войны был колхозником, а на войне солдатом, никаких шансов устроиться на лёгкие хлеба где-нибудь при столовой или в конторе нету, как нет у него и привычки образованного человека к умственным занятиям. За колючей проволокой Шухов живёт – день за днём, надеется только на свои руки, крестьянскую смекалку и радуется самым малым удачам.
Следуя за своим героем шаг в шаг – в штабной барак, санчасть, столовую, потом на объект и обратно, на нары, – автор создает малую энциклопедию лагерного быта, где всякая вещь имеет иную цену, нежели на воле. Но описанная строгим и аскетичным слогом лагерная этнография – это не цель, а суровый, подчас жестокий фон для той мысли, что трудолюбие и справедливость, собственное достоинство и деликатность – качества, жизненно необходимые для того, чтобы остаться человеком где бы то ни было. Иван Денисович, который радуется ровно выложенной стене, подрабатывает шитьём тапочек и мелкими бытовыми услугами, но презирает шакалов-вымогателей, удостоен высшей авторской похвалы. «Он не был шакал даже после восьми лет общих работ – и чем дальше, тем крепче утверждался».
Рассказ был закончен, перепечатан – но, как и всё прежде написанное, отправлен в стол. Ибо для литературы, которая в начале 1960-х заполняла толстые журналы, альманахи, книжные издания и собрания сочинений, писателя Солженицына не существовало. Он и сам был уверен, что никогда при жизни не увидит в печати ни одной своей строки, и даже близким знакомым не решался дать прочесть что-либо, боясь разглашения. Ведь именно эта нерушимая тайна была условием свободного, бесцензурного письма – а на воле, как в чужеземном плену, его родными были только зэки. Самые близкие из них считали, что публикация рукописей грозит гибелью, что надо таиться до конца – провал конспирации приведёт к провалу всей жизни и работы.
Так случилось, что литературно чутких людей среди товарищей-зэков не было. И Солженицына стало тяготить писательское подполье, длившееся уже второй десяток лет. Он нуждался в развитых, опытных читателях, которые могли бы оценить его труд по критериям искусства, а не только с точки зрения лагерных подробностей. Впервые за много лет он ощутил тупиковую безысходность своего творческого одиночества, в котором находился, как в заключении. Шло лето 1960 года; рассказ об Иване Денисовиче уже год лежал без движения, и автор чувствовал, что взаперти ему не хватает воздуха.
И тогда он решился – приоткрыть двери. Рассказ в машинописных копиях был пущен в «самиздат», в узкий круг семейных знакомых, с непредсказуемыми последствиями. Но результат от чтения «Щ-854» превзошёл все ожидания. И вскоре образовался маленький союз друзей, где с бурным успехом одна за другой читались и обсуждались его вещи. Эта скромная слава дала автору уверенность, что, может быть, его сочинения будут приняты и не зэками. Далее – будто что-то толкнуло писателя под руку. В начале 1961 года Солженицын, посмотрев на свой «Щ» внешним, критическим взглядом, перепечатал рассказ облегчённо, опуская наиболее резкие места, и вплоть до осени держал его уже открыто. И только в ноябре, после «оттепельного» XXII съезда КПСС, передал смягчённый вариант текста в либеральный «Новый мир», лучшему редактору страны поэту А. Т. Твардовскому.
Пошли напряжённые, мучительные недели. Такое вроде бы обычное дело – послать свой рассказ в журнал – казалось писателю-подпольщику непоправимой ошибкой. «Что я наделал? Ведь я – опять в их руках. Как мог я, никем не понуждаемый, сам на себя отдать донос?»
Томительно тянулась жизнь в Рязани, где-то невидимо двигалась судьба, и он боялся, что к худшему.
Наконец 11 декабря 1961 года, в день своего сорокатрёхлетия, Солженицын получил телеграмму от самого Твардовского: «Прошу срочно приехать в редакцию «Нового мира», расходы будут оплачены». Уже на следующий день состоялась их личная встреча и был заключён первый в жизни писателя журнальный договор. Вскоре был решён вопрос о названии рассказа – по предложению Твардовского, «Щ-854. Один день одного зэка» был переименован в «Один день Ивана Денисовича».
Однако намерение «Нового мира» публиковать рассказ решающего значения не имело. Цензурная формула «подписано в печать» зависела – увы! – не от редакции, а от куда более высоких инстанций. Настороженность Солженицына была более чем оправданна – дверь в своё литературное подполье он приоткрыл разве что на палец. Приходилось избегать даже простых вопросов новомирцев, как долго шла работа над рассказом. Ведь признание, что «Щ-854» написан всего за полтора месяца, неизбежно требовало ответа – что же автор писал прежде.
Тем же декабрём он рискнул показать Твардовскому подборку лагерных стихотворений, несколько прозаических этюдов «Крохоток» и смягченный вариант рассказа «Не стоит село без праведника». Так называлась печальная история одинокой старухи крестьянки Матрёны Васильевны, волею судеб принявшей на квартиру учителя из недавних ссыльных, – будущий «Матрёнин двор». «Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сёстрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, – она не скопила имущества к смерти… Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша».
В той бедной, темноватой избе – «с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону», с колченогой кошкой, мышами и тараканами, а также толпой фикусов в горшках и кадках – и поселился в августе 1956 года новоприбывший учитель математики. Деревня Мильцево Курловского района Владимирской области, дом Матрёны Васильевны Захаровой близ высыхающей речушки с мостиком – таков был первый после казахстанской ссылки адрес Солженицына, истосковавшегося по нутряной Руси и получившего направление на работу в местную среднюю школу. Спустя три года, вслед за «Щ-854», была написана пронзительная история безропотной страдалицы, которая гибнет из-за жадности и стяжательства родни.
Так же, как «Один день одного зэка», ждала своего часа и «Матрёна». 2 января 1962 года состоялось редакционное обсуждение, которое завершилось общим и категорическим «нет»: «Эта вещь не может быть напечатана никогда». Нищенское бескорыстие героини, её трудная и беспросветная жизнь, само понятие праведничества не вписывались в координаты официальной пропаганды. (Как напишет позже ответственный партийный критик, «писатель взглянул на жизнь с позиций отвлечённых нравственных представлений и сузил картину действительности».)
Начиналась многомесячная борьба «Нового мира» за публикацию «Ивана Денисовича». Твардовский бился, не щадя сил, – заручаясь похвальными отзывами К. Чуковского и С. Маршака, уламывая партийных рецензентов, подталкивая и продавливая положительное решение. Судьба рассказа была решена в мирном домашнем чтении на даче в Пицунде: читал вслух эксперт Н. С. Хрущёва по культуре В. С. Лебедев, слушал сам Никита Сергеевич. Слушал и плакал, – особенно умиляясь сцене, где Иван Денисович стенку выкладывает да раствор бережёт; первый секретарь искренне был уверен, что автор славит социалистический труд. Этот ключевой эпизод повернул душу главному лицу государства – и теперь готовилось цензурное чудо.
Была осень 1962-го, и на жизнь учителя рязанской средней школы литературные чтения в Пицунде пока не влияли никак. «В лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе». Но уже сверхсрочным, пожарным порядком, за одну ночь, велено будет произвести типографский набор в количестве двадцати трёх экземпляров и поутру раздать их партвождям. На очередном заседании политбюро Хрущёв потребует и вытребует-таки от них согласие на печатание «Ивана Денисовича». 20 октября высочайшее решение будет объявлено Твардовскому, и тут же из «Нового мира» полетит в Рязань поздравительная телеграмма: рассказ идёт в одиннадцатом номере журнала.
Первый раз Солженицын плакал над своим «Иваном Денисовичем», когда был вызван Твардовским в Москву держать корректуру. И вскоре синяя сигнальная книжка одиннадцатого номера «Нового мира» была доставлена на дом редактору журнала в присутствии автора. Кажется, в тот день, тоже впервые, они обнялись. «Птичка вылетела!» – как ребёнок, радовался Твардовский. Дата 18 ноября 1962 года стала моментом истины в литературной судьбе Александра Солженицына и в истории русской литературы XX века.
Удалось вытащить в свет и «Матрёнин двор» – сразу после выхода «Ивана Денисовича». «Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем «Матрёну»! Матрёну, от которой журнал в начале года отказался… теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда».