Петр Немировский
По нью-йоркскому времени
По нью-йоркскому времени
Что сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним?
Тургенев, «Дворянское гнездо»Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Послание св. апостола ПавлаГлава первая
1Таможенник раскрыл поданный ему паспорт.
– Уезжаем, значит, в Амэрику? Золото? Брильянты? Оружие? – спросил он и взглянул, сравнивая прилизанного парня на маленькой фотокарточке с этим – долговязым, взлохмаченным, в джинсовом костюме. Темные круги у него под глазами, щетина на впалых щеках. Видать, с перепоя.
– Оружие? Наркотики?
В ответ Михаил пожал плечами. Голова его раскалывалась. Сейчас впору бы смотреть не моргая, отвечать складно и четко, с серьезной миной. Но его губы вдруг изогнулись в улыбке. Михаил всегда улыбался в такие минуты, когда нужно бы сурово молчать. Но предательская дурацкая улыбка появлялась сама собой. Вот и сейчас, когда через минуту он пересечет черту на бетонном полу и сразу станет эмигрантом, он улыбался. Хотя по спине пробегала дрожь.
– Вот ваш паспорт.
Спрятав паспорт в карман, Михаил сделал пару шагов. Свободно вздохнул. Оглянулся – чтобы запомнить всех, кто стайкой стоял за ограждением: Стас, Витька, Охрим. И две незнакомые девки, вчера Витька их привел поздно вечером, когда воздух за окном стал черным и водку уже не закусывали. Михаил помахал им рукой. Витька ему подмигнул, Охрим стал яростно, с остервенением крутить ус, девушки что-то прокричали. Но вдруг взревели турбины – взлетал самолет, заглушая голоса.
Все. Пора.
– Гудбай! – крикнул Михаил. Повернулся и пошел, сунув руки в карманы джинсовой куртки. Походочка у него легкая, пружинистая. И выправка гвардейская. И годиков ему – тридцать два.
В баре, осушив рюмку коньяка, он, наконец, расслабился. Откинулся на спинку стула, по привычке взлохматил густые темно-русые волосы. Прикрыл глаза и так, неподвижно, сидел, пока горло не отпустил спазм, и слезы на длинных ресницах не высохли.
В динамиках затрещало. Мужской голос сообщал: «Приближаемся к аэропорту Кеннеди. В Нью-Йорке – плюс тридцать. Влажность – восемьдесят процентов». По салону пошли стюардессы, проверяя, пристегнуты ли ремни.
– Видите красный огонек? – спросил у Михаила сидящий рядом мужчина. – Это – факел в руке Статуи Свободы. Вот оно, счастье…
* * *В аэропорту его встречал дядя Гриша. Он стоял в конце длинного коридора, по которому Михаил катил тележку с двумя огромными сумками.
– Мишка! Племяш!
За семь лет дядя Гриша, в общем-то, мало изменился. Он из той породы, что не поддается ни времени, ни пространству. Низенький, хорошо сложенный, с копной жестких волос. Смуглый, просто бронзовый, за что в Бершади его прозвали Эфиопом.
– На таможне обошлось без пьйключений? Все о’кей?
Голос у дяди Гриши слегка огрубел, но все такой же бархатистый. Говорит он, как и прежде – нараспев, с сильным акцентом идиш; «р» порой превращается в «й», словно скачет по гладким камешкам. Михаил любил эту речь, в ней звучали теплые летние ночи над уснувшим местечком. Э-эх, ночи-ноченьки над южным еврейским местечком…
– А ты возмужал. Сколько лет мы с тобой не виделись? Бог ты мой, как время-то летит… Ну пошли, а то дома водка замейзнет, – дядя Гриша улыбнулся, открыв потемневшие зубы и золотые коронки.
Асфальт, нагревшийся за день, остывал, отдавая тепло душному, загазованному воздуху. На стоянке диспетчер руководил погрузкой пассажиров. Подъезжали желтые кэбы.
– Бруклин, – пропел дядя Гриша адрес, когда они вдвоем плюхнулись на заднее сиденье. И с его идишистским акцентом да на американский манер прозвучало «Бьюклин».
Машина покатила по трассе, за окнами замелькали бензозаправки, жиденькие перелески.
– А зачем здесь стекло? – спросил Михаил, указывая на толстую стеклянную перегородку между водителем и пассажирами.
– Стекло пуленепробиваемое. На случай, если водителя захотят прихлопнуть. Но эти стекла никуда не годятся, лопаются от одного выстрела, – дядя Гриша закурил, выпустил струйку дыма в приоткрытое окошко. Важно помолчав, добавил. – Это, племяш, Амейика.
А где же небоскребы? Нью-Йорк представлялся Михаилу ярким грохочущим пеклом. А машина въехала в плоский полутемный Бруклин, где один к другому жались невысокие домишки. Изредка попадались освещенные пятачки, и тогда Михаил замечал манекены в витринах, прилавки с выложенными на них овощами и фруктами и вдоль тротуаров – горы черных мешков с мусором.
* * *Сидели за столом втроем – Михаил, дядя Гриша и его жена Ева. Красная икорка поблескивала яркими зернышками, хвост скумбрии торчал из селедочницы, на стекле «Столичной» оттаивал иней.
Михаил, уже после душа, по-домашнему в спортивных штанах и футболке, распаренный, потягивал минеральную воду. Наконец-то он нащупывал хоть какую-то почву. Последние недели перед отъездом все перевернулось и завертелось в его жизни: билеты, визы, ОВИР, ЖЭК. Бесконечные взятки. Пьянки. Как мог, он все же старался держать себя в руках. Умудрялся даже ходить на занятия английским. Частная преподавательница Лена слушала, как он читает про семью какого-то мистера Брауна и о том, в каком прекрасном доме тот мистер Браун живет. «Китчен. Дайнинг-рум. Бед-рум». Михаил читал, следил за произношением, завидуя этому благополучному парню, мистеру Брауну, у которого и семья, и собака, и дом.
А вот у него – все вверх тормашками. Уезжает в неизвестность. Мир детства, юности, всегда казавшийся таким прочным, незыблемым, вмиг развалился. Михаил чувствовал себя чужим в родном городе. Одиноко бродил по улицам, без конца курил, до тошноты ел мороженое и желал одного – чтобы проклятое время бежало быстрее. И до последнего дня опасался, что тот мерзавец пойдет к следователю и подаст иск…
И вот теперь возникла хоть какая-то определенность. Таможня беспрепятственно пропустила. Самолет, слава Богу, не шлепнулся. Страхи позади. Он – в Нью-Йорке. Сидит за столом у родственников, слышит знакомые голоса. Неужели все это – не сон?!
– А ты молодец, что уехал. Мы всегда там были чужими. Амейика – классная страна. Во – страна! – дядя Гриша отогнул из кулака большой палец. Он уже слегка осоловел. – Ты кто по специальности?
– Инженер.
– Ах да, ты же закончил Политехнический… – как-то безнадежно протянул дядя Гриша.
– Кому здесь нужны инженеры? Пусть сразу идет на вэлфер, – вмешалась Ева. Она опасалась, что племянник – лентяй, приехал и сядет им на шею, потом возись с ним.
– Конечно, первым делом на вэлфер. Будешь, Михась, получать пособие по безработице и нелегально малярничать со мной. Заживешь, как у Хйиста за пазухой.
– Может, он хочет стать программистом? Ты не дави на него, а то потом останешься виноватым, – сказала Ева.
Дядя Гриша отрицательно покачал головой:
– Пусть сначала заработает тысяч десять, осмотрится, а потом идет, куда захочет. У нас теперь, видишь ли, все русские, оц тоц первертоц, стали программистами. Борика, мужа моей Алки, помнишь? Ах, да, ты же у них на свадьбе был свидетелем. Так вот, Борик закончил курсы и теперь программист. А когда-то его за «двойки» вышвырнули из нашего бершадского хедера. Недавно они купили дом в Нью-Джерси, завели собаку. Живут по-амейикански. Повезут тебя в пятницу к себе, сам все увидишь. Эх, забрали у меня внуков… – дядя Гриша вдруг погрустнел. Покрутил в руке пустую рюмку. Загадочно улыбнулся. – Прочел недавно в газете, что «Столичная» по потреблению на втором месте в мире после «Смирнофф». Спрашивается: почему не на первом? Вроде пьем ее, пьем… Племяш, где твоя рюмка?
Звякнул хрусталь рюмок, хрустнули малосольные огурчики.
– А как поживают твои в Израиле? – спросила Ева.
– Нормально. Мать подрабатывает уборками, сестра – клерк в банке, отец занимается ремонтами.
– Это твоя мама и сестра виноваты, не терпелось им. Подождали бы еще немного – и получили бы от нас вызов, тоже уехали бы в Америку. А ты почему тогда с ними не уехал?
– Сам не знаю, – он пожал плечами. – Мне тогда и в Киеве было неплохо.
– И правильно сделал, что не поехал в Израиль, – одобрил дядя Гриша. – Израиль, конечно, наша историческая родина, но лучше всего эту родину любить, живя в Америке.
* * *В спальне горела настольная лампа. На стене, над кроватью, два толстопузых ангелочка держали красный бант.
Михаил разделся и, выключив лампу, рухнул на кровать. Голова слегка кружилась. Он попытался хоть как-то упорядочить все услышанное и пережитое за день.
Вот – дядя Гриша, брат отца. Маленький, уставший. Отец называл его то «золотой пчелкой», то «эфиопской клячей». Потому что дядя Гриша когда-то пытался стать ювелиром, повадился носить домой перекупленное у воров золото и едва не загремел в тюрьму. Тогда отец Михаила – по праву старшего брата – увел младшего с «золотых приисков» и обучил его малярному делу. Из «золотой пчелки» дядя Гриша превратился в «эфиопскую клячу». Тащил воз, на котором сидели: двухсотпудовая Ева, дочка, зять и внук. Вот и теперь, судя по замученному виду, тащит. И не ропщет. Бьюклинская кляча.
Они – дядя Гриша, отец, Михаил – все из одного корня. И лица у них чем-то похожи, и темно-карие глаза похожи, и голоса. Они – из клана Чужиных, и основатель их клана – дед Самуил. Он погиб в тридцать девятом году в Кемеровской области. Остановка поезда у поселка, за которым находился лагерь, и по сей день называется «517-й километр».
Михаил повернулся на бок, сладко зевнул. Спать будет до третьих петухов… И поплыл куда-то. Нет, не в Киев, а почему-то в Бершадь, в местечко под кудрявыми липами.
Там, у забора, на деревянном ящике сидел старик с белой окладистой бородой, в латанном-перелатанном пиджаке. Важно сопел и, поднимая вверх скрюченный указательный палец, спрашивал у прохожих: «Вы знаете, что в Израиле инфляция?»
Приезжая в Бершадь, Михаил сразу замечал, что у него, коренного киевлянина, вдруг появляется едва заметный акцентик идиш. И он уже не говорит, а как бы поет, и даже картавинка легкая проскальзывает.
В доме дяди Гриши на столах сушилась домашняя лапша, а над нею летали мухи. В шкафу поблескивали корешками «Граф Монте-Кристо» и «Милый друг». Михаил был первым, кто однажды достал эти книжки и от нечего делать перечитал. К большому удивлению, если не к ужасу хозяев дома. Ева даже сбегала за соседкой и, подведя ее к приоткрытой двери, прошептала: «Видишь, он чита-ает…»
По вечерам, после всебершадского променада по главной улице, где в центре стоял памятник Ленину, а по сторонам – спиртзавод и валютный магазин, семья собиралась во дворе, в беседке. Судачили о разном, спорили о политике. Дядя Гриша костерил власть и ратовал за мелкий частный бизнес. Говорил, что уедет, как только «поднимут железный занавес». Пили спирт. Под хмельком дядя Гриша мог запеть какую-нибудь веселую песню на идиш или заунывную русскую. Отец подхватывал. Потом они вспоминали Дальний Восток, Биробиджан, где провели детство.
Порою за забором проезжала телега. Странная скрипучая телега. Когда-то, лет сто назад, шолом-алейхемовская голытьба грузила на такую же телегу свой скарб и отправлялась за лучшей долей в Америку…
Была свадьба: дочь дяди Гриши – Алка, выходила замуж за Борика. Свадебное платье прислали родственники из Нью-Йорка, купив его в каком-то захудалом бутике на Брайтоне. Платьем этим очень гордились, а бершадские девушки, узнав, что у Алки платье из Нью-Йорка, от зависти скрежетали зубами. Правда, к радости подруг, Алка его малость испортила по дороге в загс. Сначала вступила в глубокую лужу у дома, а потом, садясь в «Запорожец», не подобрала подол и захлопнула дверцу. Ажурный шелк, уже здорово заляпанный грязью, разорвался. Крику было… Мата… Жених Борик тоже кричал – у него вдруг разболелось ухо, и он все порывался удрать к врачу, а свадьбу умолял перенести. Но шансов у него практически не оставалось – Борик был зажат с обеих сторон невестой и двухсотпудовой Евой.
Михаил там был свидетелем, шафером. Потому что родственник, да еще из Киева. В ресторане к нему подступали незнакомые мужчины и женщины – спрашивали, не знает ли он, сколько денег вбухано в эту свадьбу и действительно ли это «рваное платье» – из Америки? Доверительно сообщали, что «вот-вот поднимут железный занавес», нужно готовиться.
Дома поздней ночью вскрывали конверты. Комментируя каждое вскрытие. О-о нет, вскрывали не конверты, а человеческие сердца, проверяя подлинность чувств приглашенных родственников и друзей. Алка – в белых перчатках, с ножницами, – разрезала. Борик ей ассистировал. Новоиспеченная теща принимала деньги. Поздравительные открытки непрочитанными летели в мусорное ведро.
Михаил вышел во двор. Звезды, тяжелые и яркие, висели на черном, удивительно глубоком своде небес. Воздух был напоен ароматом, вся земля усыпана белыми цветками. Где-то вдали раздались скрипы. Несмазанными осями скрипела телега, на которой грудой лежали чемоданы, баулы, торбы.
– Куда вы едете? – спросил Михаил у возницы.
Тот весело пропел в ответ:
– В Америку. В Бьюклин.
2Утро выдалось ясное. Улицы под сентябрьским солнцем уже не казались такими мрачными, как вчера вечером. Утро улыбалось летящей паутинкой, грудастой блондинкой с рекламы, предлагавшей ортопедические матрасы. Часто слышалась русская речь, старики и мамаши с детьми покупали овощи и фрукты. Словом, обстановка показалась Михаилу не столь уж чужой. Он закурил и, позевывая, зашагал к подземке. Поехал оформлять пособие по безработице.
Вагон пестрел рекламами. Не вполне понятного содержания. Почти все сиденья были заняты: китайцы громко переговаривались, негры жевали гамбургеры, хасиды в лапсердаках раскачивались над раскрытыми молитвенниками. Вавилон. Разнообразие лиц, одежд, языков. Непонятные надписи. Неясные сообщения из трескучих динамиков.
Михаил закрыл глаза. Он-то ожидал, что нью-йоркское метро – это место перестрелок и ограблений. Был готов ко всему. По совету дяди Гриши, положил в наружный карман один доллар, чтобы сразу отдать, ежели чего… Перестрелок и ограблений, похоже, не будет. Но почему-то с такой ясностью вдруг вспомнились улицы Киева, мощенные булыжником, отвесные кручи, синие июльские вечера… Вчерашняя жизнь, понятная и родная, становилась бесконечно далекой. Ненужной. Безвозвратно утраченной.
* * *…А Нью-Йорк в конце столетия благоденствовал. На фондовой бирже торги ежедневно заканчивались на положительных отметках. Акция покупалась за доллар и в тот же день продавалась за десять. В биржевые игры по своей или чужой воле втягивались миллионы людей.
Самым популярным человеком в городе, да и, пожалуй, в стране стал Ален Гринспэн – сын местечковых евреев, выросший в Бруклине. Этот, неприметный на первый взгляд, лысоватый мужчина стоял у руля Федерального резервного фонда США. На все вопросы о том, как он умудряется вести финансовый авианосец страны, Гринспэн отвечал, что по вечерам залезает в теплую ванну, там читает свежие газеты, потом полностью расслабляется, и гениальная мысль рождается сама собой. Ему верили. Его фотографии помещали на обложках даже поп-журналы, он становился эталоном идеального мужчины – в противоположность голливудским мальчикам.
Увы, пройдет еще пару лет, и дела на Уолл-стрит пойдут из рук вон плохо. Миллионы американцев в считанные дни потеряют целые состояния. Гринспэна начнут тихо ненавидеть. Вспомнят, что он еврей. Обложки журналов изредка будут помещать его последние фотографии – с кислой улыбкой и многовековой скорбью в потухших глазах…
Впрочем, все это впереди, пока же на Америку проливается золотой дождь.
Быстрые перемены происходили во всем. Мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани расправлялся с мафией. За решетку попали крестные отцы знаменитых итальянских кланов. Газеты пестрели фотографиями донов и их семейств, пресса пыталась создать иллюзию, что нью-йоркская мафия все так же сильна, как в тридцатые или шестидесятые годы. Заряд, однако, быстро иссякал: современные доны в сравнении со своими предшественниками оказались, по сути, главарями уличных банд. Пресса досадовала – мафиозный ренессанс не удался. Зато жители Нью-Йорка облегченно вздохнули: мафия побеждена. Мафия бессмертна только в кино.
Реконструировали целые кварталы, парки, мосты. Стометровый участок Бруклинского моста ремонтировали почти пять лет. Мэрия щедро выделяла деньги. Периодически из кабинетов выводили в наручниках госчиновников, уличенных в получении взяток.
Знаменитая Сорок вторая стрит, улица секс-шопов и тайных притонов, превращалась в одну из самых благопристойных улиц Манхэттена. Десятки лет в дверях там стояли проститутки, нагло зазывая прохожих в темноту сералей. Мрачные типы рядом продавали наркотики. Мэр Джулиани решил покончить и с этим. Он издал указ, запрещавший секс-шопам существовать вблизи от общественных мест. Хозяева еще недавно конкурирующих борделей создали коалицию и единой ратью пошли в городской суд – с иском на мэра. Мэр ответил, что принимает вызов и адвокат ему не нужен. Проститутки и сутенеры с волнением ожидали исхода битвы.
Появились первые жертвы этой войны – полицейские, которых выдала одна бандерша, публично заявив, что копы из такого-то участка сами пользовались услугами ее девочек, приходили в определенные дни, а за это гарантировали неприкосновенность заведению. Полицейских разжаловали и уволили.
Суд все же отдал победу мэру. По мосту из сверкающего Манхэттена в полутемный Бруклин покатили эшелоны проституток, сутенеров и наркоторговцев.
А Сорок вторая превращалась в одну из красивейших улиц города: открылись Музей мадам Тюссо, «Старбакс кофе», «Армани». О нехорошем прошлом этой улицы напоминал лишь вполне благопристойный бродвейский мюзикл в новом театре.
«Я принял Рим деревянным, а оставляю его мраморным», – когда-то горделиво изрек император Август. «Я принял Сорок вторую как улицу притонов, а оставляю ее улицей театров», – сказал мэр Джулиани.
Эти слова он произнес накануне очередного суда, отвечая по иску собственной жены, которая потребовала у мужа кругленькую сумму за супружескую неверность. Суд на этот раз отдал победу женщине. Мэр должен был выплатить бывшей жене шесть миллионов долларов и отдать ей особняк в обмен на личную свободу, а также на право в оговоренные дни видеться с детьми и любимой собакой.
Происходило множество и различных мелких событий: санэпидемстанция сражалась с крысами в подземке, лопались заржавевшие водопроводные трубы, прорывало газопроводные трассы. Столбы огня и потоки воды на улицах свидетельствовали о старости огромного города, вернее, о безнадежной обветшалости конструкций столетней давности. Летом на Бродвее проходил ежегодный парад секс-меньшинств, а спустя несколько месяцев – тоже на Бродвее – парад в День Колумба. Неутомимый мэр Джулиани всегда шел во главе колонн, размахивая то трехцветным итальянским флажком, то семицветным флажком гомосексуалистов…
Однако ко всем этим и многим другим событиям Михаил пока не имел ни малейшего отношения. Он жил в Нью-Йорке только второй день и долго блуждал в поисках здания, где безработным оформляли пособие.
Глава вторая
На письменном столе – чашка чая, подсвечник, в котором расплылся огарок свечи.
Алексей сложил стопкой исписанные за ночь страницы. Листов тридцать. Почерк у него некрасивый, буквы маленькие и кривенькие, с каллиграфией – старые счеты. Потому что в школе на подоконниках наспех списывал домашние задания. Впрочем, важно ли это теперь?
Он еще раз перечитал написанную первую главу. Вот тебе и Герой его романа – Михаил Чужин. Немножко авантюрист, немножко франт. Алексей даже на миг позавидовал этому парню. Сам-то Алексей не был таким разудалым, как его Герой. Напротив, себя Алексей считал тряпкой.
Доволен ли он началом своего романа? Похоже, удалось передать то состояние. Да-да, приблизительно так: новая жизнь еще не началась, а прежней как будто никогда и не было…
Ощущения одинаковые, а истории разные. Скажем, Алексей приехал в Америку не один, а с женой и родителями. У него была специальность – журналист. С ним – отец и мать – больные старики, которые нуждались в операциях, и только в Америке эти операции могли тогда сделать. Была жена. Н-да, жена… Она ушла от него через три года после приезда в Нью-Йорк – связалась с каким-то брокером с Уолл-стрит. Сложила вещи и исчезла. Ну да Бог с ней.
И еще была мечта. Нет, не мечта – что-то страшнее, родственное смерти. Желание писать.
Все годы в Нью-Йорке Алексей работал журналистом в русских газетах. Мотался по городу, строчил статьи. Опекал родителей, неделями не выходя из госпиталей. И тихо умирал, потому что не подходил к письменному столу. А без этого собственная жизнь значила для него мало. Гроша ломаного не стоила. И вот, после долгих сомнений и бедствий, наконец, дерзнул.
…О-о, белый лист бумаги! И острие ручки, оставляющее за собою шлейф мелких буковок. И таяние свечки, и дымок над чашкой с нежными длинноклювыми птицами…
Светало. Можно было еще вздремнуть, по четвергам в редакции разрешено появляться позже – номер ушел в типографию накануне. Алексей сладко потянулся, хрустнул пальцами, завел будильник. И под мелкое тиканье «тонк-танк» лежал с закрытыми глазами, пытаясь заснуть.
Ему тридцать восемь. Он одинок. Свое горючее иммигрантское он уже отплакал. Он давно живет в Нью-Йорке – так долго, что порою забывает, в какой стране жил раньше. Он знает, что той страны уже нет. И Города тоже нет. В его старом доме разломаны стены, новые жильцы там все перестроили и одели окна чугунными решетками. Дом…
Не так давно Алексей ездил в свой родной Город. Не находил там знакомых улиц. Не узнавал друзей – разбогатели, растолстели, обрюзгли; жены, дети, любовницы.
Алексей вернулся в Нью-Йорк со странным ощущением, что он однажды уже умер. Потому что все эти долгие годы Город жил без Алексея, а он – без Города. А все, что он помнит, что еще кровит в душе, – это лишь память. Миф. Прах.
Он не любил Нью-Йорк. И Америку, ту Америку, какую знал и понимал, тоже не любил. Но годы брали свое: он и сам не заметил, как привык, пустил корешки прямо в раскаленный асфальт на Таймс-сквер и в сырую землю Центрального парка…
Взорвался будильник. Алексей встал и пошел бриться. Увидел в зеркале бледное пятно с русыми волосами и темным полукругом щетины. Подумал – не забыть отдать Герою свои длинные ресницы.
* * *В редакцию идти не хотелось. Заявись – снова придется мчаться куда-нибудь на пожар или на акцию протеста защитников пушных зверей.
Репортерство когда-то помогло Алексею вжиться в Нью-Йорк. Незабываемая лопнувшая водопроводная труба на Юнион-сквер, озабоченный прораб в каске. Алексей – в мокрых ботинках. Озябшие пальцы на кнопках диктофона.
А вечером на телеэкране в «News» Алексей увидел знакомые затопленные улицы, прораба и себя – в стайке журналистов. И словно исчезла какая-то незримая стена. Нью-Йорк – до сих пор непонятный и потому далекий – вдруг стал осязаемым, проник в мокрые ботинки и озябшие пальцы. А потом пошло-поехало: пожары, лечебницы для наркоманов, суды…
Алексей вошел в сквер, заказал в ларьке кофе, закурил. Подумал о своем Герое. Увидел его – идущим оформлять вэлфер. И в этот миг в сердце кольнуло. Словно тонкая иголка прошла насквозь. Алексей прикрыл глаза, наслаждаясь этой, почему-то сладкой, болью…
Глава третья
1Офис, где нищим оформляют государственное пособие.
Получив номерок, Михаил отошел и сел в ожидании. Низкие потолки давили, придавая небольшому залу подобие тюремной камеры. Негры и латиноамериканцы в кожаных куртках, обвешанные золотыми цепями, в ожидании вызова втихаря курили какую-то дрянь и клацали кнопками магнитофонов; детишки кувыркались на заплеванном полу; несколько негритянок кормили грудью младенцев.
Михаил смотрел на них и завидовал… их свободе: чувствуют себя вольготно, курят, болтают. Все им здесь понятно, как дома.
Неподалеку от Михаила, в уголке, вжавшись в стулья, сидела пара белых. Что-то до боли узнаваемое было в выражении их лиц. Затравленность. Отчаяние… Наши.
Вдруг раздался звон разбитого стекла. Какой-то негр, обкуренный марихуаной, врезал кулаком в оконное стекло. Брызнули осколки. Вбежавшие полицейские сбили дебошира с ног, предварительно пару раз огрев его дубинками. Надели наручники и поволокли. Пришла уборщица, лениво собрав битое стекло, стала мыть пол вонючим раствором. Поигрывая дубинками, копы сделали несколько грозных кругов по залу. Воцарилась мертвая тишина. Сигареты были погашены, магнитофоны выключены, дети усажены на стулья. Полицейские, однако, скоро ушли, и притихшая публика опять ожила. Снова загремел рэп, поднялся галдеж, – наверное, так галдят в негритянских деревнях.
Михаил ждал приглашения. Но вызывали только черных. Наверное, потому что клерками тоже были негры. Им было приятно лишний раз унизить белого. Пусть подождет.