– Да, я.
– Я к ва-ам сейчас в гости иду. Где ваш корпус?
Зураб привстает:
– Это друг, Валэнтин. Хадили с ним в школу в Тбылиси. Нэ против?
– Ах, нет!
– Пайду тагда встрэчу. Мы с Гией пайдем.
– Зачэм я пайду? А Ирине па-амочь?
– Ах, не беспокойтесь!
– А што там на кухнэ гарит? Што за дым?
– Какой еще дым?
– Нэ знаю, какой, но я нюхаю: дым. Хачу посмотрэть. Пайдем вмэстэ, па-асмотрим.
На кухне целует в плечо.
– Да вы что?
Вздыхает всей грудью, со стоном:
– А-а-ай!
Грудь (видно под белой рубашкой!) черна и вся меховая, до самого горла.
– Я как вас увыдэл, так сразу влюбился!
Минут через десять Зураб приводит в дом остекленевшего от мороза, с нежнейшей бородкою ангела. На ангеле – белые тапочки, шарф, пиджак, свитерок. Все засыпано снегом.
– А где же пальто?
– Я привык, мне тепло!
Зураб обнимает стеклянного друга:
– Какое тэпло? Ты савсэм идиёт! Тэбэ нада водки, а то ты па-а-дохнешь!
– Садитесь, садитесь!
Часы бьют двенадцать. Успели! Ура!
…сейчас закрываю глаза и смотрю. Вот елка, вот люди. Гирлянды, огни. И все молодые, и мне восемнадцать. А снег за окном все плывет, как река, как пена молочная: с неба на землю.
Помню, что разговор с самого начала был очень горячим, потому что в комнате соединились трое молодых мужчин и две женщины, которых накрыло волненьем, как морем. Помню, что Гия громко, через весь стол, спрашивал у Зураба, сверкая на меня глазами:
– Ты можэшь так здэлать, шьтобы ана уезжала са-а мной в Тбылиси? Ты друг или кто ты?
Зураб отвечал по-грузински, закусывая полную, капризную нижнюю губу, привыкшую с детства к липучей чурчхеле. Потом очень сильно тошнило Тамар, и ей наливали горячего чаю. Потом танцевали, дышали смолой бенгальских огней вперемешку с еловой.
А утром согревшийся ангел раскрыл рюкзачок и вытащил груды страниц и тетрадей. Синявский, Буковский, «Воронежский цикл», «Стихи из романа Живаго», Флоренский…
– Я выйду на площадь! И самосожгусь! – сказал грустный ангел. Мы все присмирели. – Для честных людей есть один только выход.
Я в ужасе представила себе, как он, в простых белых тапках, с куском «оливье», застрявшим в его золотистой бородке, худой, одинокий, из нашего теплого дома пойдет сквозь снег и мороз прямо к Лобному месту, а там… Мы будем здесь есть мандарины, а он сверкнет, как бенгальский огонь, и погибнет.
Никто с ним не спорил, но стали кричать, что лучше уехать, что это умнее.
– Куда ты уэдеш? На чом ты уэдэш? – спрашивал Зураб, прихватив Гию за грудки.
А Гия, расстегнувший ворот нейлоновой рубашки, выкативший красные глаза и кашляющий от собственной шерсти, забившей широкое горло, кричал:
– Алэнэй любыл? Алэнатыну кушал?
– Зачэм мнэ алэни?
– Затем, – вдруг спокойно сказала Тамара, – что можно уйти вместе с северным стадом. Вода замерзает, оленеводы перегоняют стада в Америку. Или в Канаду. Я точно не знаю. Но многие так уходили. Под брюхом оленя. И их не поймали.
Я увидела над собой черное небо, увидела стадо голодных оленей с гордыми величавыми головами и покорными, как у всех голодных животных, влажными глазами в заиндевевших ресницах, увидела равнодушного эскимоса в его многослойных сверкающих шкурах (из тех же оленей, но только убитых), почуяла дикий неистовый холод, сковавший всю жизнь и внутри, и снаружи. И там – под оленьим, скрипящим от снега, худым животом – я увидела ангела. Вернее сказать: новогоднего гостя, но с мертвыми и восковыми ушами…
Тогда, в первые минуты этого робкого раннего утра, я не знала и догадаться не могла, что через несколько лет полного, избалованного Зураба посадят в тюрьму за скупку вынесенного со склада дерматина, которым он обивал двери соседских квартир (чтоб в доме всегда были фрукты, чурчхела, телятина с рынка!), Тамара, родившая девочку Эку с глазами Зураба и носом Зураба, сейчас же оформит развод и уедет, а Гия, вернувшись в свой теплый Тбилиси, исчезнет совсем, навсегда, безвозвратно, как могут исчезнуть одни только люди…
В восемь часов мои гости ушли, а весь самиздат почему-то остался. И отец, вернувшись с празднования Нового года, увидел все эти листочки: Синявский, Буковский, стихи из романа…
– Кто здесь был? – тихо спросил он, белея всем лицом и пугая меня этой бледностью гораздо больше, чем если бы он закричал. – Что тут было?
Я забормотала, что люди – хорошие, очень хорошие…
– Что ты собираешься делать с этим? – И он побелел еще больше.
– Не знаю…
Я правда не знала.
– Ты этого – слышишь? – не видела! Этого не было.
– Но мне это дали на время, мне нужно вернуть…
– Ты этого видеть не видела, я повторяю!
И бабуля, только что приехавшая от подруги, с которой до двух часов ночи смотрела по телевизору новогодний «Огонек» и очень смеялась на шутки Аркадия Райкина, стояла в дверях и беззвучно шептала:
– Не смей спорить с папой!