Kaтя Коробко
Рассказы о детстве
Наш дом
Я родилась и выросла в городе Запорожье. Главной достопримечательностью нашего города был ДнепроГЭС. В огромной Советской стране не было человека, который бы не слышал о ДнепроГЭСе и подвиге его создания. Это была одна из легенд становления Советской власти и обустройства новой жизни («через электрификацию всей страны»).
ДнепроГЭС всё еще является памятником долгосрочности. Мост не ремонтировался чуть не с двадцатых годов прошлого века и потихоньку разваливается.
Мой дом был почти ровесником ДнепроГЭСа – он был построен в двадцатых годах прошлого века. Понятие о строительстве в то время было иное, дореволюционное, и дом строился на века. Кирпичные стены в некоторых местах доходили до метра толщиной, как в крепости. Чугунные батареи во всех комнатах пылали, как огонь, и производили африканскую жару в отопительный сезон.
Дабы не испечься, мама договорилась со слесарями и поставила вентили на батареях. При отключенных батареях отопление шло от одной чугунной трубы возле ванной, которая стояком соединяла нижние этажи с верхними. В доме было всегда очень тепло.
Наш дом располагался в старой части Запорожья, вдоль проспекта, который в мои времена назывался проспектом Ленина (теперь называется проспектом Соборным).
Проспект был одной из самых длинных улиц в Европе – почти одиннадцать километров в длину. Рядом с нами расположены все достопримечательности старого города – горсад, где позже расположился Дворец пионеров, Дубовая роща с трехсотлетними дубами и театр.
После войны к нашему дому достроили еще два здания, которые образовали двор буквой «п». Со стороны улицы Тургенева стояло здание бывшей синагоги, замыкавшее кольцо двора. Что значило слово «синагога», мне пояснили намного позже, чем я его услышала.
В годы моего детства в этом здании было учреждение финотдела – в нем работала мама моей одноклассницы Оксаны.
Запорожье освободили от немецкой оккупации в октябре сорок третьего года. Мой дедушка Степа въехал в город на танке с освободителями, и с этого дня семья перебралась в Запорожье.
Степан Михайлович работал в руководстве завода и был партийным. Ему с семьей предложили последнюю квартиру в нашем доме, который служил штаб-квартирой немецкого руководства. Это была квартира-помойка. Жилье в лучшем состоянии отошло другим, более важным людям.
В нашей квартире располагалась кухня штаб-квартиры. Она вся была завалена протухшими куриными головами, гнилое мясо воняло нестерпимо. Три дня бабушка с дедушкой вывозили и выносили мусор и отмывали квартиру до приемлемого состояния. Отказаться – не вариант: три комнаты и сто квадратных метров были невиданной роскошью.
Моей энергичной бабушке после множества переездов и эвакуации не впервой было приводить жилища в Божеский вид. Так что квартира быстро засияла в ее умелых руках.
Сияние чистоты в доме было безоговорочным семейным правилом. Исходя из этого, от младших требовалось ежедневное мытье полов. Бабушка могла испепелить взглядом, если замечала пыль или непорядок, придя домой.
Бабушкина мама, моя прабабушка Евдокия, умерла во время войны, и бабушка пригласила своего отца, Михаила Ивановича, поселиться вместе с ними. Он переехал из Сима в Запорожье и много чем помогал бабушке, которая пропадала на работе.
Прадедушка Миша прекрасно готовил и научил бабушку готовить еще лучше. Когда родилась моя мама, в сорок шестом году, дедушка и внучка стали неразлучны. Он нянчил мою маму и вел хозяйство.
За одни выходные вместе с бабушкой они белили стены, стирали, крахмалили, гладили и вешали занавески, так что дом становился снова чистым и свежим, что для пыльного Запорожья – нереальное достижение.
Дедушка Миша умер, когда моей маме было шесть лет. Она вспоминала, что он читал ей, а потом заснул и умер во сне, как праведник. Она долго пыталась его разбудить, чтобы он продолжил с ней игру.
Бабушка Катя работала в управлении колхозов. Она часто приводила приезжавших из сел колхозников на ночлег. Они не могли вернуться в тот же день домой, так как не было автобусов. Там, где ночлег, там и ужин. Картошка из погреба и квашеная капуста, которую она шинковала и заготавливала бочками на зиму.
Непростительная роскошь отдельной трехкомнатной квартиры шла на пользу обществу, святое место пусто не бывало.
Когда мои родители поженились, папа пришел жить в эту квартиру. Его родители были в разводе, и он остался между стульев на предмет жилплощади. Мой добрейший дедушка не только принял зятя, но и бескорыстно оставил родителям квартиру. Когда мне с сестрой исполнилось около трех лет, бабушка с дедушкой переехали в отдельную малюсенькую хрущевку далеко от центра.
Театр рядом с домом
Наш дом был на всех открытках города Запорожья из-за близости к зданию театра. Фотографический ракурс со стороны проспекта охватывал и наш дом.
Театр имени Щорса (сейчас Магара) был гордостью города. Моя мама девочкой наблюдала строительство театра, в котором участвовали пленные немцы. Время было послевоенное, и они были бесплатной рабочей силой.
Строительство было закончено в 1953 году. Классический внешний вид наводил на мысли о древнегреческих строениях с колоннами, но рабочие и крестьянки с лирами возвращали в советскую действительность. На фасаде театра даже был увековечен ДнепроГЭС.
Мама рассказывала забавные истории своего детства, связанные с театром. В пятидесятые годы это было самым козырным развлечением, участок проспекта рядом с ним стал местом городского променада на выходных. Мама и с сестрой любили вечерами сидеть на балконе и рассматривать нарядную дефилирующую толпу – в театр и из театра.
В то время Советский Союз очень дружил с Китаем. В ходу были и китайские трикотажные комбинации и ночные рубашки, которые шли за вечерние платья из-за избытка кружев. Наряженные в белье примадонны гламурно плыли по проспекту с кавалерами под ручку.
Наша жизнь с самого детства была связана с этим театром. Мама работала учительницей в музыкальной школе. Летом школа закрывалась и, соответственно, прекращалась зарплата. Во время трехмесячных каникул мама выдумывала способы, как продержаться на плаву. Одним из этих способов было сдавание комнат актерам гастролирующих трупп. Пока мы отсиживали смены в пионерлагерях, у нас жили балерины и актеры. Но иногда мы всё же пересекались: несколько дней пересменок – до конца школьного года или вначале.
Лицедейство из первых рук
Первая новость об артистах – они тоже люди и едят. Когда на кухне жарят картошку, ею призывно пахнет весь дом.
Вторая новость – они спят с предосторожностями, которые диктует профессия. Балерина спала на полу на тонком матрасике, как будто за день ее тело получало недостаточно мучений.
И третья – они перевоплощаются! Могут на ровном месте, с колена! Джоан Роулинг еще сама была ребенком и не выдумала магических учебных заведений, а они уже умели это делать. Закулисный взгляд в родных стенах приоткрывал тайны. Коробка с гримом для них была обыденностью, красками, которыми за несколько минут можно нарисовать любое лицо на лице. Меня трясло от возбуждения при виде этой магической коробки, которую однажды нам подарили. Но без магов даже магические предметы не работают.
С жильцами или без, мы беспрепятственно ходили в театр с черного хода, изображая детей этих самых актеров, которым не нужны были пропуска. Детей действительно таскали по городам и весям. Минимумом и максимумом их развлечений были вечерние походы в театр к родителям.
Нам было любопытно и захватывающее дерзко проникать на гастролирующие спектакли. Мы уверенно топали с черного хода, не оглядываясь на вахтеров, и отвечали через плечо, что идем к родителям.
Каким восхитительным местом был театр!
Мы ходили на второй и третий акты – до первого акта надзор на черном входе был строже. Опера или, чаще, оперетта, балет и драматические спектакли были для нас сродни сокровищам пещеры Алладина, к которой у нас был вход с заднего крыльца. Всё это кружилось в голове и поражало воображение. Впечатления переполняли детские головы.
Идя через черный ход, можно было случайно увидеть актеров в костюмах и гриме – близко, как простых смертных в общественном транспорте. Грим вблизи выглядел совсем по-другому, устрашающе.
Большая удача, что столько драматических и музыкальных представлений выпало на мою долю. Не думаю, что какой-нибудь ребенок мог целенаправленно ходить в театр в таком количестве, как мы с сестрой. Конечно, ходить в театр нас не заставляли.
Бравада, любопытство щекотали нервы. Храмов в нашей жизни не было, но роскошное убранство театра приближало его к храму. Театр называли храмом искусства.
Я до сих пор благоговею от красных бархатных сидений, портьер с кистями в ложах, росписей на потолке и стенах, узорной лепки; роскошного винно-красного бархата занавеса, который плавно открывает и закрывает сцену; сияния хрустальных подвесок люстры и искристых светлячков светильников в ложах; театральных декораций, их богатства или минимализма.
Все эти детали, которые делают театр особым местом, возвышенным, мистическим, трансформирующим, вплелись в мое детство.
Соседи
Дом был четырехэтажный – четыре подъезда по две квартиры на площадке. В нашем подъезде – восемь семей. Соседи поколения моих бабушки и дедушки дружили. Поколение моих родителей уже было более обособленное, но друг друга знали и общались.
На первом этаже справа жили Гибалевичи. Они были очень дружны с бабушкой и дедушкой, а их дочери Света и Люда – с мамой и ее сестрой Инной. Про Свету мама рассказывала легенды. При суровом минимуме выразительных средств, только своей личной звездностью она была законодательницей мод. По-королевски носила безупречную рубашку – белоснежную, отглаженную, которая была у нее одна. Выглядела лучше стиляг в зарубежных шмотках. Стиль и обаяние у Светы были врожденные.
Ее мама, тетя Шура, была домохозяйкой и учила мою маму секретами еврейской кухни. Благодаря ей я тоже пробовала фаршированную рыбу «фиш» по рецепту тети Шуры.
Одними из первых воспоминаний о соседях была смерть Михаила Исаевича Гибалевича. Мне было тогда пять лет. Вбежав по обыкновению в темный туннель коридора, я затормозила от непривычной картины. Дверь в квартиру направо была нехарактерно открыта, и у входа стояли венки с цветами. То и дело входили и выходили люди. Цветы всегда были радостью, а тут почему-то от них исходила аура печали. В квартире в полголоса разговаривали люди. Почему так тихо, чтобы не разбудить? Очень бледный Михаил Исаевич лежал на столе в коробке, обтянутой красной тканью, похожей на пенал. Он был в костюме, весь в цветах. Я спросила у взрослых, что это значит. Мне шепотом ответили, что этот человек спит и мы пришли с ним прощаться. «Ничего себе», – подумала я, всё так же недоумевая.
Больше я внутрь этой квартиры никогда не ходила. Зато соседка напротив них двери открывала регулярно, так как у нее была белая собачка болонка по имени Пуша. Соседку звали Ушакова, и мой остряк-папа навеки закрепил за ними клички Уша и Пуша. Пуша надрывалась при любом движении воздуха мимо квартиры – будь то за окном или за дверью. Если даже и хотелось поговорить с Ушей, всё равно ничего за лаем было не слышно. Этот гром разражался и утром, и поздно ночью. Пройти через подъезд незаметно было невозможно. Подружиться с Пушей и Ушей не получалось.
Две квартиры на площадке второго этажа отличались, как день и ночь. Соседи налево были тишайшие, но непростые. Там жила семья Калининых. Юрий Андреевич был главврачом областной детской больницы и большим человеком. К нему родители обращались за помощью, и он никогда не отказывал. Его жена была домохозяйкой.
Направо, под нами, сначала жили Андросовы – Михаил Васильевич был Героем Советского Союза. В войну он был комсоргом в партизанском отряде Ковпака и заработал в лесах тяжелую форму туберкулеза. Его жену звали Юлия Павловна, а сына – Витей. Витя был близкого возраста с моими родителями, очень примерным ребенком и отличником, всегда в тени славы папы героя. Они переехали, когда я была маленькой.
Жильцами этой квартиры, которых помню я, была семья милиционера, форма которого наводила на меня ужас. По словам моих родителей, он был неплохим человеком, выпивал, как и все менты.
Однажды в подвыпившем состоянии он подавился рыбной костью на кухне, задохнулся и умер, пока семья смотрела телевизор в гостиной и не слышала его сипения. На следующий день на площадке второго этажа стояли траурные венки, от которых я шарахалась. Еще через два дня были похороны с завываниями и громыхающим фальшью духовым оркестриком. Гроб выносили по лестнице вниз и разбрасывали цветы. После похорон на земле были растоптанные нежные тела растений. После смерти милиционера ходить мимо этой двери стало спокойнее.
Третий этаж был этажом, где жили мы. Напротив нашей квартиры, налево от лестницы, жила семья Васильевых. Нина Ивановна, или по-домашнему Инка, была детским врачом-гематологом и заведующей отделением в областной больнице, до которой было рукой подать. Она была доброй и измученной состраданием к детям женщиной, а потому бурчащей, резкой и сварливой. Ее большими недругами были недалекие родители критически больных детей, которые умирали в ее отделении. «Поубивала бы!» – была ее коронная фраза. Но это, конечно, для своих. На работе надо было держать лицо.
Ее муж, Николай Андреевич, в противовес ей был высоким, красивым и умиротворенным. Он работал рентгенологом в областной больнице для взрослых и ездил туда через весь город. Так было не всегда. Он перепрофилировался – поначалу был детским хирургом, но не выдержал высокой детской смертности и поменял работу.
Их сын Андрюша вырос и уехал учиться, а после переселился жить к жене. Его я видела мало – он редко захаживал в гости. Тоже был врачом.
Отец Нины Ивановны, спортивный дедушка Иван Николаевич Киба, тоже запомнился своими физкультурными подвигами. Он был самым здоровым человеком из всех живущих, которых я знала. Каждый Божий день вставал в 6:00 утра на пробежку. Любил разговаривать с нами и справлялся о бабушке и дедушке, с которыми дружил. До пенсии он был директором кинотеатра.
Нина Ивановна была самым важным человеком в нашей жизни после родителей, так как непосредственно ей мы обязаны спасением нашей жизни. Она была влиятельным врачом со связями и смогла развернуть колесо фортуны в нашу пользу.
Первая и последняя беременность моей мамы была единственным шансом для нее иметь детей из-за резус-конфликта. То, что моя мама была беременна близнецами, тоже не определялось и стало сюрпризом для всех. УЗИ еще не делали. Мы родились в неполные шесть месяцев и были по факту выкидышем. По больничным протоколам нас не должны были спасать, так как в то время не знали, как это делать. Но грозная Нина Ивановна дала распоряжение спасать, и нас спасли. Дорисовали недостающие недели и легализовали наш статус младенцев, а не абортированного мяса.
Нас и маму страшно мучали. Она не спала и сцеживалась круглосуточно. Формулы еще не было, а сосать мы не умели. Нина Ивановна перевернула горы, прилагала всевозможные усилия и задействовала всех, кого могла, для реабилитации. После четырех месяцев в кувезах нас выписали домой. Ее труды не пропали зря.
Еще многие годы после этой младенческой истории мы стучались к ней в дверь при заболевшем горле. Ангина определялась прямо на пороге, врача можно было не вызывать и в школу не ходить. Иногда ходили занять недостающее яйцо или еще какую-нибудь мелочь по хозяйству.
Нина Ивановна была своя до подкорки.
Мы для нее были чем-то большим, чем ее дети. Я ее нежно любила, хоть ее базовое состояние всегда и было раздраженным. Улыбалась она редко, а бурчала и ругалась постоянно.
На ее день рождения, в декабре, мы каждый год пекли торт, часто «Мишка на Севере» из-за эффектного вида. Это был сложный рецепт – проект на целый день. Отдельно пеклись коржи, сбивался крем. Торт должен был постоять на холодном подоконнике, пропитаться за ночь. Последний штрих – заливка шоколадной глазурью – требовал изощренной аккуратности. Результат заманчиво блистал, как шоколадный каток.
Эту красоту водружали на презентабельную тарелку и несли через лестничную площадку, краснея от гордости и стеснения. С трепетом нажимали кнопку дверного звонка, дверь отворялась, и слышались восторженные приветствия.
Николай Андреевич тоже любил сладкое и ценил эти подношения. Он был спортивный и подтянутый, с отрешенным, как мне казалось, взглядом поэта. Он ходил на охоту, что было большой экзотикой и роднило его с поэтами. Я как-то встретила его на лестнице с рюкзаком, возвращающимся с охоты. Он хитро посмотрел на меня и открыл карман рюкзака. Я увидела маленький пушистый хвостик зайчика. Выглядел он чрезвычайно мило. Но то, что примыкало к хвостику, уже не было живым зайчиком. От этой мысли мне стало дурно. Как мог человек, который так болел душой за умирающих детей, убивать невинных тварей? Мне непонятно.
Поднимаюсь дальше по лестнице.
На последнем этаже, непосредственно над нами, была квартира относительно новых жильцов. В этой семье молодая женщина вышла замуж, и к ней переехал муж – лопоухий и веселый. За ним я наблюдала с удовольствием. Он иногда болтал с нами на лестнице и улыбался. Ходил мимо нашей квартиры вниз и вверх через ступеньку – удобное преимущество длинных ног.
В квартире налево жили Лоевы. На моей памяти Евгения Ароновна была благообразной старушкой, а мужа ее, Ивана Андреевича, и не помню. Но в свое время они были самыми крутыми в подъезде. Иван Аронович был директором мясокомбината, его жена – домохозяйка. У них самых первых из всех соседей появился телевизор, и все ходили к ним его смотреть. Моя мама помнит это со своего детства.
Я к ней ходила в гости по каким-то поводам. Поражал простор, красота – ковры, хрусталь, всё, как положено, и всего-то два старичка на этом пространстве.
Выше был еще один полупролет, из которого была дверь на чердак…
Чердак
На двери висела тяжелая и убедительная цепь с замком, просто накинутая на штырь. То есть открытая. Можно было легко снять эту петлю – и открывался вход в загадочный мир пыльного чердака.
Чердак был манящим местом. Он гарантировал приватность, и даже сам поход туда всегда проходил с замиранием сердца. Нужно было неслышно подняться по лестнице, так как гулкий колодец лестницы передавал все звуки. Соседям необязательно было сообщать о своих намерениях, по-хорошему туда нельзя было ходить. При неожиданно открывающихся дверях квартир траектория менялась. Спугнуть могли, но отвадить ходить – нет!
Обнаружив открытую дверь, мы с сестрой принялись исследовать это пространство. Пыли там было, как за многие века. Нашли сундучок, в котором должны по идее быть сокровища. Он нас разочаровал. Там даже газетных обрывков не было, не только сокровищ Алладина! Но всё же запретность и нетронутость тянули на чердак, как магнитом.
Чердак соединял все подъезды под крышей. Можно было видеть насквозь через балки крыши вдалеке в обе стороны, хотя видимость в полутьме была так себе. Свет попадал на чердак из щелей в крыше и вентиляционных полуокон. Даже днем там был приятный полумрак.
Голуби ходили по крыше и создавали скребущие звуки. Сквозняк и приглушенные звуки улицы создавали аудиоэффекты присутствия одушевленной, притаившейся в углах опасности. Солнечные лучи пронизывали этот длинный коридор полумрака, пыль танцевала в них, и опасности улетучивались.
В аптеке напротив дома мы прочитали объявление о приеме сушеных трав от частных лиц. Подтвердили у аптекаря, что они готовы платить за сырье даже детям.
Широкие полосы вдоль Кольцевой дороги, отделяющей Дубовку от города, были густо покрыты зарослями ромашки. Прогулявшись несколько раз мимо ромашки, мы сообразили, что надо попробовать ее собрать и заработать денежку. Такая себе коммерция в бутоне.
Сказано – сделано. Чердак был подходящим местом для сушки трав и продолжал быть секретным клубом для двоих.
Для начала мы отмыли уголок от грязи и пыли и расстелили газеты вокруг сундука, на которые выложили головки цветов на сушку.
Мы ходили много раз собирать головки ромашек, которые, высыхая, превращались в легкий прах, как ножки мертвых насекомых.
Вожделенного веса в килограмм, который принес бы нам рублей пять-семь, невероятную на тот момент сумму, мы так и не достигли. После многих часов собирательно-сушительных усилий стало понятно, что эта игра не стоит свеч. Мы отнесли в аптеку 200–300 г сырья и получили за это чуть больше рубля. На пирожные хватило.
Наша комната
Из трех больших комнат в нашей квартире только одна выходила окнами во двор. Там было тише и чище, двор оберегал от грохота транспорта на проспекте. Эта комната была нашей, пока мы были маленькие.
Самым большим ее достоинством была солнечность. Через большие окна солнце заполняло объем комнаты, растворяя тени и плохое настроение. Натуральный антидепрессант! Я и сейчас, закрывая глаза, вижу солнечные блики на стенах и мебели.
Большое трехстворчатое окно, конечно, было вратами солнца. Под ним – широкий подоконник, на который можно было влезть с ногами и смотреть вдаль, к реке, где выше зданий выступали сказочные головы кораблестроительных кранов и могучие кроны деревьев Дубовки. После нашего двора высоких зданий, закрывающих вид, не было.
Снаружи двойных рам окна шел карниз, весь заляпанный голубиным пометом. К нему почти доходили верхушки двух каштановых деревьев, которые дедушка посадил во дворе, когда мы родились.
Всё наше детство прошло под музыку воркования голубей – утром, днем и вечером они заполняли пространство двора и неба над ним. Голубей во дворе было множество. Не помню, чтобы кто-то их разводил. Не было и голубятни. Они спали кучками на земле, на крышах и карнизах. Такие себе неочевидные домашние животные, так как присутствовали всегда.
Голубиные ухаживания вызывали у меня умиление. Раздувшись в пушистый шар и громко воркуя, как глухой барабан, кавалер начинал кружить вокруг дамы, которая могла включиться в танец, но не сразу и не обязательно. Могла просто смотреть стеклянным глазом, безучастно.
Засохший хлеб и крошки принадлежали голубям. Я рассыпала крошки на карнизе, но от сотрясания жести лапками они осыпались вниз.
Когда закончилось детство, закончились и голуби. В девяностые их постигло несчастье. Кто-то надумал голубей есть, потому их довольно быстро переловили и истребили.
В нашей комнате послеобеденное солнце радовало вдвойне – оно дожидалось моего возвращения из школы. Я любила быть в этой комнате, нежиться под лучами солнца на кровати с книжкой, даже когда комната стала родительской спальней. Я не знала, что солнца может быть мало. Думала, что солнце – как воздух, есть у всех по праву рождения. Ценю это сейчас, поездив по миру.
Первый и второй класс начальной школы мы жили в старой светлой спальне, а в классе третьем, с перестановкой в доме, нашей комнатой стала та, которая выходила на проспект.
Родители спали в этой комнате на одиночных, почти казенных кроватях с железными сетками – таких же, как в больницах и пионерлагерях.
Когда нам было лет одиннадцать, в квартире начался монументальный ремонт, который занял несколько лет и преобразил жилище. С ремонтом и перестановкой родители разжились мебельным гарнитуром для солнечной спальни, а для нас, с помощью бабушки и дедушки, купили две деревянных кроватки, которые стояли буквой «г» – голова к голове. Бабушка побеспокоилась о теплых ватных одеялах и подушках.
Еще в комнате был письменный стол и стул, за которым редко делалось домашнее задание. Рисовала я за ним, а писала на полу, в кровати, на кухне, в гостиной и Бог знает где. Было также несколько полок с книгами, с которых надо было вытирать пыль. Большинство домашних книг жило в гостиной.
Главным предметом в комнате было прекрасное дедушкино пианино – трофейное немецкое, орехового дерева.
Дедушка играл как Бог! С малых лет я танцевала вокруг пианино под дедушкины лихие пассажи. Особое восхищение вызывало глиссандо. Просто, да не просто. А как шикарно!
В бытность немого кино дедушка Степа подрабатывал тапером, и мелодии из него лились одна за другой. Когда же дедушка переехал от нас, он приходил в гости с гостинцами-пирожками от бабушки и поиграть.
Мама была учителем музыки и тоже играла для души и для нас. Мы пели детские песенки и скакали около инструмента.
Позже моя сестра освоила пианино. А у меня не сложилось с игрой двумя руками – я осталась при скрипке. Но кое-что мне всё же надо было играть для зачетов. На желтеющих клавишах я писала карандашом названия нот базового ключа. Потом их надо было вытирать одеколоном.
Приходили к нам и мамины ученики – заниматься в неурочное время или перед академконцертами. Такая была практика, что с детьми занимались столько, сколько нужно, и без дополнительных денег.