banner banner banner
Голодная кровь. Рассказы и повесть
Голодная кровь. Рассказы и повесть
Оценить:
 Рейтинг: 5

Голодная кровь. Рассказы и повесть


9

Раскровив дёсны и рот, грызть веревки я перестал, обмяк, потерял биения сердца…

Стены из ракушняка неожиданно представились разгородкой мироздания. Посреди крыши зияла дыра, еще несколько просветов виднелись по бокам.

Сквозь дыру в мироздании виднелась часть неба. Ракушняк, осыпаясь, чуть слышно свистел и пел. Мы лежали на глиняном полу. Туповатое инакомыслие терялось в песках. Вместо него входило в халабуду скорбномыслие: безгневное, незлобивое.

Рядом чуялись разломы времени, напоминавшие засохшую и широко треснувшую иловую грязь. Никакой политики в этих разломах не было, а вся столичная dissidura forte – так итальянисто, кося под вокалистку, называла ты нашу студенческую политвозню – оказалась с боку припёку.

Смысл диссидуры ушел, а звук остался:

Quando pietosa dissidura forte,
Venne in sogno Madonna, a darle…

Исполненный ликующих завихрений стих из поэмы потерявшего разум Торквато Тассо, подслушанный тобой на занятиях по вокалу – пел сейчас сам себя…

Однако разломы времени были еще далеко. Такие разломы никогда не проявляются сразу. Отколется один камешек, другой, третий, лопнет земля, дембеля подерутся с офицером, заново покроется трещинками степь – косая трещинка, кривая, изломанная. Торквато Тассо ударит ножом верного слугу, смешаются времена и почвы: песчаники, чернозем, глина, попятятся от разлома кабаны, олени сломают в бешенстве рога, завоют без причин мертвые волки, ослепнет кора лиственных и хвойных деревьев, уйдет вода из малых и без того пересыхающих рек, сбившись с курса, повернут вместо юга на север птицы, стремясь в манящие их места на верную погибель…

Разломы эти вот-вот должны были коснуться и нас: раздробить кости, искромсать сердца, разом выплеснуть всю до капли кровь, как выплескивают бурчливые хозяева, прямо во двор, прямо под окна соседям, пропитавшиеся за ночь кислой вонью, жирные помои…

Широта мыслей и узость рассуждений сменяли друг друга. А потом, покинув твою и мою голову, делали их двумя стучащими друг о друга иссохшими головками мака, из которых – даже если хорошенько их встряхнуть – доносилось одно только обморочное шуршание.

Расколотый на пять частей водно-воздушно-земельно-эфирно-огненный мир завис над нами.

10

Уже смеркалось и притом быстро.

– Мы не умрем насовсем… – рассекала ты звенящим шёпотом песчаную глушь. – Нас найдут! Халабуду вадимовскую кто-нибудь должен знать. Мы выживем и ни в какую тюрьму не сядем! – Это уже в полный голос.

Ты всегда говорила так мелодично, что и музыканты заслушивались.

– Откуда такой голос? – спрашивал я иногда.

– Из Персии, из Персии, – отшучивалась ты. – Я райская птица, изгнанная за всякую лабусню из прекрасных мест, из Закаспия…

Песок шуршит, рай поет прерывистыми голосами, тревога нарастает…

Плавный толчок всей моей крови тебе навстречу ты не услышала, но о чем-то таком догадавшись, вдруг восхищенно смолкала.

– Не Явас, не Явас! А… я, тире, вас, – слегка задохнувшись, выкрикнула ты наш пароль.

– А я – вас, – повторил я вслед за тобой присловье, которым в Москве старались мы друг друга подбодрить или, наоборот, испугать. Особенно после того, как я сказал тебе однажды:

– В этот самый Явас, ну, в поселок этот… в Дубровлаг, в Мордовию, – мы никогда не попадем.

– Не Явас, а я – вас… – еще раз произнесла ты уже тише и заплакала, потому что не могла высвободить кисть левой руки и слизать с нее капельки крови, выступившей под веревками, не могла погладить меня, как ты часто говорила, по загривку…

11

Нашел нас жестяной подхорунжий. И я сразу сказал, что он кажется мне человеком, отожженным из стали, раскатанной в жесть. Подхорунжий поправил:

– Человек я твердый, а только древобытный, Боряня, древобытный. Есть такое дело! Не железяки, а деревья мне подсказали, куды вы двинулись. – Он уронил одну, но крупную, сладко блеснувшую под звездой слезу. – Приложу ухо к дереву – так всю округу слышу. Слышал я и этого рёхнутого. Не тутошний он, из прибылого народу. И бежал так скорёхонько, как хто за им гнался. А кому тут гнаться? Последний волк лет десять назад издох. Рази полоз его напугал? Или что другое привиделось…

– Спасибо вам, Максим Лазаревич.

– Ну, есть такое дело. А лучше – деду твоему спасибки сказать. Раньше мы с им – ого-го! Стояли, помню, в четырнадцатом годе осенью, под городом Ригой, так он меня от подлючей смерти спас. Зарубить меня одна местная лахудра хотела. А он не дал, заметил, как ночью она ко мне через ихний латышский хутор меж возов крадется: тесак под луной блестит, руки красные, в цыпках. А дед твой белокожих любил. Он ее и подсек. Она завыла, тесаком махнула. Ну, мы ее скрутили и по начальству определили… Ладно, заговорился я. А чего говорить? Вот вам стебелек омелы.

Подхорунжий вынул из-за пазухи недлинный – сантиметров около пятнадцати – стебель. Тут свет еще раз передо мной перевернулся и прянул в сторону. Не от того, что подхорунжий выхватил сразу и нож, но потом его спрятал, а от того, как жестко разломил он живой и еще, казалось, дышащий стебель на четыре части.

Ты засмеялась. Я задрожал и дрожал почти весь остаток вечера и часть ночи.

– Тут такое дело. Из гнезда стебелек, из вихорева. Зеленые щё разломушки, – помягчал подхорунжий. – При себе держите. Будут разломушки при вас – никакой суд вам не страшен, и деткам вашим тоже.

12

Падающий вниз – летит вверх. Так всегда – во время сцепок любви.

Мы спали на дедовой веранде, и через крышу, остеклённую по чьей-то прихоти лишь наполовину, были видны звезды. В ту ночь Волосажары не горели – пекли зеленоватыми каплями. Но капли эти были приятней и слаще, чем все звезды и планеты того сентябрьского неба.

Тонкие дуновения бессмертных струй омелы, витали между нами и звездами без всяких причин и препятствий.

– Ты не потеряла омелу?

– Вот они, разломушки. Три на столе, один разломушек в руке…

– Когда-нибудь напишу об этом.

– Ну вот. Меня живую хочешь сменять на мертвый рассказ!

– Хороший рассказ не бывает мертвым. Вообще-то – я сам рассказ. С двумя ногами, руками и всем прочим. Поэтому я не променяю тебя на рассказ. Я тебя и других сделаю живым рассказом…

– Сумасшедшего гэбиста тебе не простят. Да никто в него и не поверит.

– А я сделаю так, чтоб поверили.

– И зачем только мы в этих чертовых временах очутились? То нельзя, это нельзя, читать только по программе можно.

Рассмеявшись, достал я из кармана коробок спичек, зажег одну, другую. Не закуривая, сказал:

– Сейчас еще подсвечу – времена светлей станут.

Тебя это развеселило, мы стали на тахте подпрыгивать и тихо хохотать от радости, что живы, что отвалил Вадим, ушла баба Гуляна, а подхорунжий Вихорь и сейчас про нас, наверное, думает…

– Не Явас! А я – вас! Не Явас, а я – вас! – негромко покрикивала ты.

13