banner banner banner
Утраченное кафе «У Шиндлеров». История Холокоста и судьба одной австро-венгерской семьи
Утраченное кафе «У Шиндлеров». История Холокоста и судьба одной австро-венгерской семьи
Оценить:
 Рейтинг: 0

Утраченное кафе «У Шиндлеров». История Холокоста и судьба одной австро-венгерской семьи


Когда же проблемы припирали его к стенке, он начинал говорить, что ни в чем не виноват; его детство пришлось на военные годы и поэтому-то все в его жизни пошло наперекосяк. Он глухо намекал, что его «преследуют» кредиторы. Все попытки помочь неизменно встречались в штыки. Освободившись, Курт вынудил Мэри уйти с работы, и мы стали жить на социальные пособия. Отец без устали и без конца спорил с матерью. Он не выносил нашего муниципального дома. В нем он чувствовал себя точно в клетке, и это выводило его из себя – как будто та Англия, которая не приняла его и посадила в тюрьму, хотела унизить его еще больше. Даже если он и хотел найти работу, сделать это мужчине на шестом десятке, с тюремным сроком за плечами, было очень и очень нелегко.

По ночам, лежа на втором ярусе кровати в нашей общей с Софией спальне, я закрывала уши подушкой, лишь бы не слышать родительского ора. Жить становилось все тяжелее. Врач прописал Курту антидепрессанты, но от них становилось только хуже. Пошли эпизоды психозов; бывало, он поднимал руку на мать. А то вдруг воображал себя собакой и принимался лаять прямо на лестнице.

Проведя несколько тягостных месяцев в Лондоне, отец перебрался в Австрию, где родился и провел первые годы жизни. Курт ехал не на пустое место: в глухой тирольской деревне Тринс, близ австрийско-итальянской границы, его ждал недостроенный дом. Они с Мэри начали его строить, когда я была совсем маленькой; тогда еще не родилась София, и жизнь в Австрии стала для них своего рода экспериментом.

И вот, оставив нас с мамой в Лондоне, Курт двинулся туда и нанял строителей из местных, чтобы сделать дом пригодным для жизни. На каникулах я гостила у него, а ближе к осени возвращалась в Лондон, в свою реальную жизнь. Летом 1979 года, когда я в очередной раз приехала в Тринс, Курт торжественно объявил: «Я нашел для тебя лучшую школу Инсбрука. Занятия начинаются в сентябре. А София пока будет учиться здесь».

1. Я трехлетняя иду к дому в Тринсе

Курт развивал грандиозные планы. В своем «прекрасном Тироле» он хотел начать новую жизнь, которая теперь была к нему менее сурова, чем в Англии, где его отправили за решетку. «Ты здесь научишься кататься на лыжах», – возражал он на мой горячий протест против неожиданного зигзага моей подростковой жизни.

А я была очень даже против. Я любила свою лондонскую школу; я не успела попрощаться со своими подружками. Я изобретала самые хитроумные планы побега, но отбрасывала их один за другим, прекрасно понимая, что пятнадцатилетняя девушка без всяких средств, кое-как говорящая по-немецки, далеко все равно не уйдет. Можно было бухтеть сколько угодно, но выход был лишь один: попробовать приспособиться к новой обстановке. Теперь я вставала в половине шестого утра и, после двух часов пути, не позднее восьми входила в школу.

На автобусную остановку нужно было спускаться по еле проторенной тропинке. Иногда это было почти сказочно; однажды, темным морозным утром, при свете луны я увидела, как по свежему снегу трусят лисицы. Куда чаще было так мрачно, что по дороге домой я просыпала нужную мне остановку поезда и оказывалась на перевале Бреннер, чуть ли не в Италии. Приходилось слезно умолять пограничников разрешить дозвониться домой, чтобы мама организовала спасательную операцию.

После Лондона Инсбрук казался маленьким, провинциальным и очень белым. В новой школе я была единственной иностранкой и предметом острого интереса других девочек, ведь некоторые из них знали друг друга с самого раннего детства. Ко мне, новенькой, отношение было самое теплое и сочувственное. Только вот по-немецки я почти не говорила, и многое на уроках мне было тяжело и непонятно. На языке, который в лондонской школе был всего лишь одним из учебных предметов, теперь преподавалось все, и за пределами семьи он стал единственным средством общения. Через несколько месяцев досада и раздражение пошли на убыль, я вознамерилась как можно скорее выучить немецкий язык, и в отце вдруг обнаружились огромные запасы терпения: не жалея сил и времени, он сидел рядом со мной и скрупулезно переводил то, что написано в учебниках, чтобы я могла сделать домашнюю работу.

Мало-помалу я акклиматизировалась. Курт, казалось, стал спокойнее и даже радостнее. Иногда он стряпал кайзершмаррн (Kaiserschmarrn), австрийский десерт из нарезанных в лапшу блинов, которые потом обжаривают с сахаром на сковороде и подают на стол прямо так, горкой, посыпав сахарным песком, с яблочным или сливовым компотом. Это простая, сытная крестьянская еда, которой горцы нередко потчуют усталых и голодных туристов и лыжников. Иногда в Тироле местным оно служит основным блюдом.

Помню, что это было единственное блюдо, которое отец умел готовить. В просторечье его еще называют «кайзеровским» или «императорским» омлетом. И не просто так он стал фирменным блюдом именно Курта. В Австрии он сумел, что называется, подняться, купил себе дорогую модель BMW, снова начались поставки, торговля, а с ними и нескончаемые судебные тяжбы. Новая жизнь окружила нас видимостью роскоши: зимой катались на лыжах, а летом ездили в Венецию, к морю.

Когда у какой-то из нас возникала хоть тень сомнения в успехе торговых начинаний Курта, он только отмахивался: «Все в порядке, все под контролем». Он был, как всегда, убедителен и обаятелен, и нам очень хотелось ему верить, но… прошло время, и нас снова стали одолевать раздраженные кредиторы, взбешенные судебные приставы, а на горизонте замаячило банкротство.

Маленькую синенькую машинку судебного пристава мы теперь знали очень хорошо. Наш дом стоял в стороне от шоссе, на самой окраине Тринса, а к нему вела простая грунтовая дорога с развилкой; перед домом текла быстрая речка. Чтобы оказаться у себя, мы поворачивали на развилке вправо и где-то метров через триста по узкому деревянному мосту переезжали через речку. Пристав был не дурак: он сворачивал не вправо, а влево: оттуда, через поле, ему как на ладони было видно, дома мы или нет. А нам столь же хорошо было видно, как он, стоя у машины и покуривая, смотрит на наш дом.

Если случалось, что в это время мы с сестрой были одни, без родителей, появление синей машинки пристава было знаком к началу операции «Тостер». Мы тогда только что обзавелись этим новомодным агрегатом, который делал вкуснейшие сырные сэндвичи. Как только вдалеке появлялся наш противник, мы кидали тостер в пластиковый пакет, вылезали через окно на задний двор, бежали в лес за домом и прятались там, пока пристав не уезжал. Для срочной эвакуации к окну ванной комнаты всегда была приставлена лестница. Никто из взрослых не удосужился объяснить нам, что приставов тостеры ничуть не интересуют.

Если мама тоже была дома, избиралась иная тактика. Не включая света, мы перебирались в гараж, она запускала двигатель машины, по ее сигналу я настежь распахивала ворота, и она стремительно выезжала. Дальше мне нужно было закрыть ворота, запрыгнуть на пассажирское сиденье, и тогда она на большой скорости переезжала деревянный мостик, делала эффектный поворот на поляне и мчалась к развилке.

По грунтовке ехали стремительно, чтобы успеть проскочить развилку раньше пристава. Хохоча во все горло, мы всегда оказывались впереди. В ранней молодости мама участвовала в автогонках, поэтому, садясь за руль, она не оставляла бедняге-приставу ни малейшего шанса. Очередная попытка призвать к ответу оканчивалась неудачей.

Такую жизнь я вела два года, а когда мне исполнилось семнадцать лет, из деревни я уехала в большой, по сравнению с ней, город Инсбрук. Тогда я сдавала выпускные экзамены и не могла себе позволить тратить уйму времени на дорогу, но в родительский дом я больше не вернулась. Слишком уж непростая в нем была обстановка. Сестре же пришлось терпеть еще три года, но потом смогла уехать и она.

Хэмпшир, Англия, июнь 2017 года

Мы с сестрой Софией и с мужьями сидим в отцовском доме и перебираем бумаги, решая, что сохранить, а что передать судебным приставам. Этих бумаг тут целые груды; если в их хранении и была какая-то система, она не выдержала испытания временем. Гараж на две машины – непропорционально большой для такого скромного жилища – забит, как говорится, под завязку покрытыми паутиной картонными коробками, в которых тоже что-то лежит. Некоторые расползлись от сырости, и их содержимое рассыпалось по цементному полу; некоторые прогрызли мыши в поисках чего-нибудь более съедобного, чем то, что в них лежало. Разбор всего этого «добра» – дело тяжелое и довольно грязное.

Сначала мы пробуем вчитываться во все подряд, но совсем скоро понимаем, что это нам не по силам, и начинаем выдергивать то, что первым попадается под руку. У Курта, похоже, не пропал ни один листок, от самого пустячного – вроде расписания прибытия наших поездов из Лондона – до действительно важного. И, обнаруживая очередное «сокровище», мы вскрикиваем то тоскливо, то изумленно, то сердито.

То, что кажется нам нужным, мы складываем в отдельную коробку, ставим в стопку тринадцать старых альбомов с фотографиями. Через два дня мы уезжаем, предоставив дом его участи. Больше мы в него не вернемся.

Прожив девяносто один год, Курт Шиндлер скончался 6 мая 2017 года. Когда умирает второй родитель, ты как будто доезжаешь до вершины эскалатора. Раз – и перед тобой больше никого нет. Со всех сторон мне выражали сочувствие; я хранила упорное молчание. И сердилась.

Мы с Софией столкнулись с практическими и юридическими тонкостями вступления в наследство. Но, взирая на кипы счетов за дом, мы ясно поняли, что делать это нет никакого смысла. Дом был оформлен на мать. Курт был банкротом, поэтому мы со спокойной душой передали дом в собственность банка. На нем висело столько обременений, что удовлетворить требования всех кредиторов не было никакой возможности.

Всю свою взрослую жизнь я держала отца на расстоянии вытянутой руки и почти ничего ему о себе не рассказывала. Я боялась, как бы он во что-нибудь не вмешался. Я научилась говорить неопределенно и обтекаемо, потому что совершенно не могла предугадать, какой еще фортель он выкинет. Предсказать его было невозможно, и, даже когда Альцгеймер начал, как ржа, разрушать его интеллект, я не могла заставить себя бывать с ним почаще и побольше. Я ему не доверяла.

И не то чтобы он не отличался чадолюбием. В нем это чувство превращалось в жажду обладания, что явствовало из документов, обнаруженных в доме. Он нанимал частных детективов, чтобы точно знать, где мы находимся и чем заняты. Когда в восьмидесятые годы, уже студенткой, я отправилась в самостоятельную поездку по Южной Америке, он пытался выследить меня и там. В доинтернетные времена это было вовсе не просто, и, естественно, он потерпел фиаско. Я не оставляла следов. Путешествуя налегке, изредка отправляя родителям заказные письма, я сумела ускользнуть у детектива между пальцев.

С младшей сестрой у Курта получилось лучше. Когда она приводила домой очередного кавалера, которого отец считал неподходящим, то начиналось тщательное расследование, что собой представляет этот молодой человек и чем занимается его семья. Детектив сообщал ему обо всем. После этого тонкие намеки о том, что семья кавалера нам не подходит, Курт превращал в ожесточенные споры, но никогда не признавался, откуда ему стало известно то или другое. Среди его бумаг мы с ужасом обнаружили подробные отчеты детективов.

Для чего он это делал? Почему стал таким? Отец был человеком, ушибленным прошлым, старыми травмами и былыми успехами. Если кредиторы не вели против него дел, он шел в суд сам, добиваясь справедливого, как ему казалось, возмездия за несправедливость, от которой он якобы много претерпел в какие-то совершенно незапамятные времена. Он часами говорил о том, чего лишился, о компенсациях, которые надеялся отсудить. От меня это все было очень далеко, но на любой мой вопрос, предложение или мнение ответ был всегда один и тот же: «У меня нет выбора». Всякий раз он запутывал меня все больше и больше, и со временем я научилась молча его выслушивать и иногда кротко вставлять: «Мы с тобой по-разному смотрим на мир».

Мы росли в окружении теней прошлого. В родительской гостиной все свободные места были заняты вставленными в рамки черно-белыми фотографиями Австрии. Рядом с кроватью отца стояла кубастенькая, еще тридцатых годов бутылка ликера «мокко». Готическими буквами примерно на треть от ее высоты было написано: «С. Шиндлер». Она сохранилась у меня. Пробка давно уже провалилась внутрь и плавает в сладкой густой темно-коричневой жиже, пить которую уже совершенно невозможно; Курт, не мудрствуя лукаво, затыкал горлышко бумажкой, чтобы ничего не пропадало.

2. Курт с родителями, Эдит и Гуго, на праздновании 25-летия кафе

Буква S, первая в немецком написании нашей фамилии (Schindler), украшала и фарфор, на котором мы ели в детстве. Кое-что есть у меня до сих пор. И бутылка, и фарфор – осколки некогда могущественной, как уверял нас Курт, империи Шиндлеров, звездным часом которой стало шикарное кафе в Инсбруке, где люди танцевали, крутили романы и где подавали самый вкусный яблочный штрудель во всей Австрии. За выпечку кафе получило золотую медаль, и у Курта было соответствующее свидетельство в красивой рамке.

Если верить Курту, у нас были не только блестящие дни, но и блестящие связи. Оскар Шиндлер, тот, кто спасал евреев в Холокост и увековечен в мемориале Яд Вашем? Ну как же, мы еще в детстве слышали, что обе наши семьи происходят из одного района Южной Силезии. Писатель Франц Кафка? Тоже родственник; как и Альма Шиндлер, жена Густава Малера и Вальтера Гропиуса. Курт уверял, что и венская красавица Адель Блох-Бауер, изображенная на картине Климта «Женщина в золотом», тоже происходит из нашей большой семьи.

Но были и другие, не столь благостные рассказы о том, как наша семья оказалась на пути самых мрачных фигур европейской истории. Какая именно здесь была связь, покрыто мраком неизвестности: Курт скупился на точные факты. Свои байки он лишь слегка приправлял подробностями для большего правдоподобия, но, положа руку на сердце, в них так и осталось немало загадочного. Все детство нас окружали самые разные истории.

Даже если он и мог кое-что пояснить, поезд ушел: его больше нет с нами. Я рассматриваю черно-белые фотографии из альбомов, спасенных из отцовского дома, и вдруг ощущаю острую необходимость узнать, кто эти люди. А его уже не спросишь.

Я вознамерилась понять этого повредившегося умом человека, отделить правду от вымысла, точные воспоминания от неточных, а для этого мне предстояло с головой погрузиться в его прошлое и хитросплетения большой, длинной семейной истории. Мне предстояло основательно познакомиться с историей Австрии, понять, каково было жить в неспокойной стране, с высот своего имперского величия упавшей в пучину Первой мировой войны, едва не исчезнувшей и поглощенной-таки Третьим рейхом. Мне предстояло точно узнать, что сталось с «империей Шиндлеров».

А кроме всего прочего, предстояло столкнуться со стеной культурных и национальных предубеждений, которая во многом определила жизненный опыт моего отца, а еще раньше – его отца и деда. «Никому не говорите, что вы еврейки», – наставлял он нас с сестрой с самого детства.

И все же мои розыски начались не в Австрии, а в Богемии.

Часть первая

1

София и Самуил

Инсбрук, лето 2019 года

Я внимательно рассматриваю фотографию, сделанную в тридцатые годы. На переднем плане женщина лет восьмидесяти, с гладкой прической, спокойно сидит на скамье и читает. На ней длинное черное платье и удобные туфли, на спинку скамьи наброшен плед на случай, если ей будет прохладно. Рядом лежат ее плащ и шляпа.

За ней небольшая полянка, а дальше вздымаются мощные сильные стволы, освещенные солнцем. Я догадываюсь, что дело происходит летом, потому что неподалеку какая-то семья расположилась на пикник: все сидят на коврике, на мальчике шорты.

Фотография, кажется, не постановочная; пожилая женщина как будто и не знает, что ее снимают. Черты склоненного вниз лица не очень различимы: она внимательно смотрит в толстую книгу, которую держит обеими руками. Я бы хотела знать, что она читает, но это осталось тайной. А вот что это за женщина, я знаю прекрасно: это моя прабабушка София.

3. Моя прабабушка София Шиндлер, июнь 1938 года, Игльс

Эту фотографию я помню с детских лет, потому что ее вставленная в рамку копия всегда была у отца, и о Софии он всегда говорил печально, хотя и очень редко. Почему так было, я не спрашивала, а он ничего не объяснял.

Целый год после смерти отца я рылась в книгах, писала, исследовала, работая в основном по выходным. Это помогало перенести тяжесть утраты, но отчего-то я никак не могла заставить себя открыть сундучок, куда сложила бумаги, вывезенные из отцовского дома.

Оценив масштаб того, что мне открылось, я выпросила на работе трехмесячный отпуск без содержания, чтобы поездить, посидеть в архивах и побывать в тех местах, которые я увидела на фотографиях в альбомах. В 2016 году, вскоре после референдума о выходе Великобритании из Евросоюза, я обратилась за австрийским паспортом и через два года после смерти отца была готова впервые воспользоваться им. Я взяла из сундучка то, что лежало на самом верху, и в начале лета 2019 года выехала в Инсбрук.

С самолета мне хорошо была видна зеленая лента долины реки Инн и нанизанные на нее, как бусины, дома пастельного цвета, зажатые горами. Безусловно, вид зачаровывал, хотя воспоминания о годах, проведенных здесь, были неоднозначны. Самолет опускался все ниже, я заставила себя отвлечься от детских воспоминаний и того, что слышала от отца, и принялась составлять список того, что предстояло разузнать. Самое главное, нужно было пролить свет на судьбу моих прабабушки и прадедушки, Софии и Самуила Шиндлер.

На следующий день я углубилась в содержимое тонкой бежевой картонной папки, обнаруженной среди документов, вывезенных из дома Курта. В папке лежали ветхие, обтрепанные по краям листы; были и испачканные, оборванные, неполные: они ведь прошли через множество рук. Даты середины XIX века указывали, что это, пожалуй, самые старые из доставшихся мне оригиналов. Они написаны красивым, но уже еле видным почерком. Тогда я еще точно не знала, что это такое, но имена Софии и Самуила прочесть все же смогла. Я, если можно так выразиться, села им на хвост.

Поначалу чтение вызывало одну только досаду. С тех пор, когда девочкой-подростком я осторожно делала первые шаги в немецком языке, я выучилась говорить на нем бегло, но слова, на которые я смотрела теперь, не значили для меня ровным счетом ничего. Начертание многих букв было совершенно непривычным – S напоминала P, а H походила на S. Вместо двойных согласных стояло по одной, а вторую обозначала горизонтальная черта, поставленная над буквой. Я понимала разве что одно слово из двадцати. Пришлось обращаться к одному из своих инсбрукских друзей-историков, Михаэлю Гуггенбергу, и он помог мне расшифровать текст, написанный готическим курсивом (Kurrentschrift), которому больше ста лет обучали в школах Германии и Австрии.