Алиса Аве
Полутени
ЧАСТЬ 1. ТЬМА: Ты сияй, звезда ночная
– Ты сияй, звезда ночная,
Где ты, кто ты я не знаю…
Высоко ты надо мной
Как алмаз во тьме ночной,
– пела Лара дрожащим голосом. Черные глаза смотрели на Лару с нежного маленького личика Кая.
Она прибежала в детскую с первого же зова сына. Крик оборвался легким треском, Лара застыла у кровати малыша с протянутыми к нему руками. Трещина поползла из-под пушистых ресниц к виску, голубые глаза затянуло чернотой. Кай плакал и дергал ножками, Лара взяла его на руки, прижала к груди. Малыш тыкался в скользкий шелк сорочки, хотел есть. Из рассеченного трещинами ищущего ротика посыпался золотистый песок. Лара прижала сына сильнее, Кай закряхтел, ему не понравились крепкие объятия.
– Только солнышко зайдёт,
Тьма на землю упадёт,
Ты появишься сияя,
Так сияй, звезда ночная!
Летняя влажная ночь наполняла детскую, занавески дремали серебристым туманом над открытым окном, даже легкий ветерок не беспокоил их, они спали. Подоконник белел в свете луны. Ночному светилу не хватало тонкого сегмента до полноты боков. Ступни Лары тоже впитали лунное сияние, сливались с белизной подоконника. Она влезла на него, исполненная решимости, страха не было, теперь она точно знала, что делать.
Кай снова разразился криком, приглушенным, ему не хватало воздуха, Лара не отрывала сына от груди. Она понимала, стоит еще хоть раз заглянуть в черные глаза, и ничего не получится.
– Тот, кто ночь в пути проводит
Знаю, глаз с тебя не сводит.
Не смотри, Лара, не смотри! – пела она.
Трещины покрывали пухленькие ручки, на белом подоконнике тянулась дорожка песка.
– Он бы сбился и пропал,
Если б свет твой не сиял! – Лара поцеловала макушку сына и сделала шаг навстречу ночи.
Ей никто не верит. Здесь не принято верить пациентам, их бредни быстро наскучивают медсестрам и санитарам, а врачи придерживаются назначенного плана лечения, куда входит как раз исцеление больных от веры в собственные бессвязные бредни.
– Просящих о твоей помощи, ищущих… не подходите ко мне! Не пускайте его ко мне! Твоего заступничества, был тобою оставлен… Пожалуйста, заберите меня! Пожалуйста, неужели вы не видите?
Крики о помощи смешиваются с горячечной молитвой к богу. Но ни он, ни санитары, ни маячившие за спиной доктора Стивенсона медсестры не слышат её. Имя мужа она давно уже не выкрикивает, в стенах «Тенистых аллей» муж был столь же далеко от нее, сколь и бог, и человечность. Одной рукой Лара сжимает крохотный нательный крестик, другой отмахивается от приближающегося доктора Стивенсона.
Доктор Стивенсон улыбался, трещины на его лице извивались, на пол сыпался песок. Он кивнул санитарам, те заломили ей руки, прыгнули вместе с ней на низкую койку, прижали к сырому покрывалу.
– Держите крепче, – приказал профессор Стивенсон, – вот так.
– Не прикасайся ко мне! Пусть червь в твоей голове избавит мир от
скверны!
– Сестра, я попрошу вас аккуратнее.
Она выворачивает шею, затхлый воздух маленькой палаты заполняет аромат лимона и хлора, знакомый запах антипсихотических, что изгоняют из тела душу, отращивают щупальца, дышат холодом и тянутся к затылку, к сердцу, к животу, пока не превращают тело в черную дыру, в бесконечную, безграничную тюрьму, полную невыразимой боли и безмолвных криков.
– Помогите, помогите мне! Неужели вы не видите, что он демон!
Они не видят, они помогают ей не видеть, желают ей добра и всаживают сразу два укола до самого предела, игла прокалывает кожу с влажным треском. Трещины на лице доктора вторят ей, разрастаются. Она зажмуривается и шепчет молитву, но слова вязнут в коротких приказах врача.
– Очень хорошо, теперь уложите на кровать. Нет, можно не привязывать.
Он садится рядом, отсылает санитаров и медсестру, гладит ее по спине, она снова изворачивается, сжимается в комок на подушке, подальше от покрытой язвами руки. Трещины змеятся между струпьев, когда Стивенсон говорит, в них видно мышцы и сухожилия, а между ними трется золотой песок.
– Ты не заберёшь меня, не заберёшь! – шепчет она.
– Успокойся, Лара, тебя никто не никуда забирает.
– Я вижу, вижу тебя…
Голос подводит отделяется от неё, плывет по палате, тает.
– И это замечательно, Лара!
В карцере стены движутся, мягкие, выпуклые, разделенные на ромбы неровной строчкой, они выдавливают пациента, не желая его присутствия. Сюда сажают на перевоспитание, и от частого пребывания в карцере пациент превращается в почти пустой тюбик. Персоналу остается только чуть надавить, и он опустошается окончательно. Можно не наряжать в смирительную рубашку и не снабжать новой дозой успокоительного. С Лары даже не сняли крестик, она снова сжимает его, бабушкин подарок. Уголки крестика врезаются в руку, от боли сознание проясняется, стены отступают, а Лара снова становится Ларой, молодой матерью, попавшей в «Тенистые аллеи» из-за депрессии и истерии, развившейся на фоне тяжелых родов. Она не спала почти месяц после родов, не выпускала сына из рук день и ночь, чтобы его не украли, чтобы он не перестал дышать, чтобы она не уплыла вновь по реке наркоза в зовущую, белоснежную даль. Гормональный всплеск спровоцировал невротические проблемы, доктор Стивенсон объяснил встревоженному отцу семейства, Адаму, поймавшего Лару на проезжей части в халате и спящим месячным сыном в слинге, что она не понимала всю тяжесть своего состояния, не обращалась за помощью, что и привело к ухудшению, и поинтересовался анамнезом матери теперь уже пациентки Лары Коулман, ведь психические заболевания передаются чаще всего по женской линии. Пока Адам чесал в затылке, в горле Лары зародился крик, она чесала шею, сдерживая его, и терла глаза, которые настойчиво показывали ей глубокие черные тени на лице ведущего психотерапевта. Тени прорезали морщины на дряблых щеках, чертили линии между коричневых пятен на лбу и с треском пробивались вглубь профессора, превращаясь в трещины полные песка. Крик пробился также, сначала призрачный он освободился и раскрошился по стенам клиники, торжествуя подтвержденным диагнозом.
Дверь карцера украшает зарешеченный квадрат смотрового окошка. Но Ларе не нужно окошко, чтобы понять Стивенсон стоит за дверью и достает ключи. Она узнает его по отдышке, по запаху пыли, по тошноте, что накатывает на неё с приближением потрескавшегося человека.
– Я подготовил документы к выписке, Лара, вот пришел обрадовать тебя!
Лара кивает, много-много раз, голова вот-вот отвалится, крестик качается в безвольной рук.
– Не мог ждать. Представляешь, как обрадуется Адам! А малыш Кай, как он будет рад мамочке.
Имя сына выводит Лару из оцепенения, она бросается к профессору Стивенсону и царапает изрезанные трещинами руки крестиком, вновь и вновь.
Он дергает её за волосы, откидывает на напрыгнувшую выпуклую стену и с грохотом закрывает дверь.
Стивенсон снова пробежал глазами по заключению, будто это что-то изменило бы, с третьей попытки слова перемешаются и станут на места иначе, как в игре Монтезума, за которой он коротал вечера после бесконечных, смазанных чужой и собственной болью дней в больнице. Маленькие кристаллики дергались и набухали сиянием, когда он долго не мог найти следующий ход, набухала и наливалась соками и глиобластома у него в правой лобной доле Стивенсона. «Первичного типа», «стремительное развитие», «третья степень», «летальный исход» – головоломка скрывалась у него внутри, снаружи, на бумаге все предельно ясно и без прикрас, врачи не врали друг другу. Внизу, могильной плитой на равнодушном печатном диагнозе стояло рукописное «прости». Это прости вмещало в себя и горькое «прощай», которое друг Стивенсона, маститый онколог, не решился произнеси при встрече в Скайпе, и скрытый интерес – а ну как ведущий мозгоправ примет окончательный приговор, пройдет ли все стадии: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Если бы он все же решился попрощаться и открыто спросил, что Стивенсон чувствует, он вычислил бы только гнев. Стивенсона бесила краткость человеческого существования, но гнев подавляли годы тренировки и безукоризненная белозубая улыбка. Стивенсон улыбался диагнозу, потому что знал, что ему не надо впадать в депрессию и торговаться. Все исправимо. И кандидатура подобрана.
Обычно выписка пациента из «Тенистых аллей» – настоящий праздник. В столовой пекут торт, символично ярко-фиолетового цвета, украшают его кремовыми розами, и немного криво пишут имя счастливчика. Но за выпиской Лары Коулман наблюдает только старшая медсестра. Она смотрит сквозь слезы, как молодой муж дарит выздоровевшей жене букет крокусов, но она не берет цветы, она полностью растворилась в сыне, четырехмесячном малыше в чудесном костюмчике из велюра. «Мамин сыночек» написано на груди и спинке, и это лучше любых кремовых роз и кривых имен. Медсестра машет им рукой, красная машина вытекает за ворота, вытекает вместе с потоком непрекращающихся слез.
«Тенистые аллеи» плачут, стенами, палатами, кафелем в столовой и туалетах, кабинетами и зоной отдыха, санитарами, медсестрами, пациентами, ивовой аллеей, давшей название клинике, ровным газоном и молчаливым фонтаном, в котором никогда нет воды. Утром профессора Стивенсона нашли мертвым. Седая голова лежала прямо на выписных документах Лары, а с запястья свисал крестик. Даже старшая медсестра, правая рука профессора не знала, что Стивенсон был верующим человеком, хотя с таким диагнозом всякий поверит в бога. И будет просить, если не для самого себя, то для блага вверенных пациентов. «Глиобластома, будь она не ладна… Где тонко, там и рвется…, – шептались коллеги, – Столько лет вправлял мозги, а сам… жалко, жалко… кого нам теперь поставят…»
У Лары теснило в груде, она дышала часто и поверхностно, глубокий вдох не выходил, грудь раздирала режущая боль. Адам вложил ей в руки спящего Кая, и она ощутила радость, захлестнувшую тело горячей волной. Радость зародилась в саднящей груди и ударила по ребрам, выбив остатки воздуха.
– Да, – шепнула Лара над сыном, – ты подходишь!
– Что дорогая? – переспросил Адам.
– Так похож – сказала Лара громко, – он стал так похож на тебя.
– Ага, – гордо протянул Адам, – но когда проснется, сразу станет на тебя похож. Глаза твои!
Лара прижимала маленького Кая к сердцу и не понимала, что происходит. Радость выплескивалась из неё, и, если бы Адам не сидел за рулем, она бы поделилась ею с малышом. Всей темной, густой волной, вытесняющей материнскую нежность жаждой соединиться с этим крохотным, источающим огромную силу тельцем.
Лара вспомнила про крестик. Старшая медсестра не вернула ей украшение, бабушкин оберег. Она забормотала слова молитвы, столько раз возвращавшей ей душу в стенах палаты, и волна отступила, сжалась в дрожащий черный сгусток между легкими и лишь слегка трепыхалась, вторя бою сердца.
Кай кричал и плакал без остановки, как только проснулся и увидел над собой мать. Он махал маленькими кулачками и бил Лару по лицу и груди.
– А я думал, он обрадуется, – печально произнес Адам, – но ничего, скоро снова привыкнет. Они ведь быстро привыкают, да?
Адам и уложил сына на ночной сон.
– Лежи, милый, я пойду, – шепнула Лара мужу, когда Кай заплакал в час ночи, – я так хочу побыть с ним наедине.
Кай кричал надрывно, прося и приказывая одновременно, как умеют плакать младенцы. Лара зашла в детскую на цыпочка и боль в груди вырвалась на свободу. Лара рухнула на пол, глаза наполнились слезами. Она следила за тенями, пробежавшими по стенам детской, глубокими черными трещинами. Ей мерещился золотой след в их пути. Вот же он! Или это из-за слез все блестит. Плач оборвался, тени сомкнулись над кроватью с легким хрустом. Лара вспомнила карцер, доктора Стивенсона и крестик, которым она пыталась защититься от зла в его дыхании. Он что-то передал Ларе, и теперь оно перебралось в Кая…
Скорее всего от и тогда умирал от глиобластомы, тогда в далеком тысяча триста тридцатом году, на узких улочках Праги, в подвале каменного дома, у головы мавра, из которой в пробирку падали вязкие золотые капли. Тогда ему было сорок пять лет. Для нынешнего века – возраст зрелости, когда знания и сила тела примерно равны, когда жизнь уже успела набить шишек, но опротиветь не успела. Для четырнадцатого века возраст в сорок пять означал старость. В его деле старость играла на руку, умудренный годами, убеленный сединами, чуть скрюченный на правый бок алхимик видел и королей, и графов, и священников, и простолюдинов, обивающих порог его дома. Он провожал гостей в подвал, где в блеск склянок и дурман снадобий застилал их разум, и они платили ему золотом и серебром. Стивенсону ни к чему было разгадывать тайну превращения воды в золото, деньги перетекали к нему из кошельков страждущих, для этого не требовался философский камень, лишь тонкое умение понимать, чего хотят гости. Обычно они хотели самых простых вещей – власти, любви, славы, еще больше денег. Почти все эти запросы решали яды, более или менее смертоносные.
Стивенсон бился над другой загадкой философского камня. Его терзало желание одержать верх над временем, оковами, сжимающими человеческое тело, его тело, сильнее день ото дня, точащими болью виски, тревожащими руки тремором. Он хотел жить. И торжествовать над жизнью.
«Надо взять человека рыжего и веснушчатого и кормить его плодами до тридцати лет, затем опустить его в каменный сосуд с медом и другими составами, заключить этот сосуд в обручи и герметически закупорить. Через сто двадцать лет его тело обратится в мумию. После этого содержимое сосуда, включая то, что стало мумией, нужно принимать в качестве средства, продлевающего жизнь». Этот секрет передавался в его семье от отца к сыну, вместе с огромным сосудом и плавающим в нем человеком. Сто двадцать лет подошли как раз сорока пяти годам Стивенсона, его предшественники могли только любоваться золотым медом в колбе, проклинать застывшего в ней человека и предполагать, кем считала себя эта муха в янтаре, когда еще дышала и ходила среди людей.
Был ли человек в сосуде рыжим и откармливали ли его плодами до тридцати лет, Стивенсон, звавшийся тогда Калеб Албик, не знал. Да и на мумию человек в медовой смеси не походил, безволосый и оплывший, он тем не менее сохранил гладкость молодой кожи, а значит, удерживал влагу и возможно жизнь.
Алхимик пил его по капле, свой философский камень, пока в подвал не ворвались воины нового короля. Они сожгли его пергаменты и свитки, разбили сосуд, вылили содержимое и избавились от тела. Они отрубили голову Калебу Албику, не позаботившись о костре, ведь алхимики все же не ведьмы. И не заметили как вместе с кровью на погост высыпался золотой песок. Ветер подхватил песок и понес над головами зевак.
Сперва ему попадались ничем не примечательные люди, для них волшебство существовало лишь на страницах книг да в детских мечтах, но потом он научился находить особенных, умевших видеть. Они изнашивались не так быстро и дольше носили в себе его бессмертный дух.
Лара Коулман видела, тяжелые роды спровоцировали раскрытие способностей, скорее всего они достались ей от бабки, да, обычно они передаются через поколение. Женское тело тоже годилось, хотя он предпочитал мужское вместилище. Все же от закостенелых привычек не избавиться, особенно, когда ты рожден в средневековье. Женщины – существа без души или с «малой душой» учили алхимики и священники, с одинаковой силой презирающие женщин. Работа психиатром показала, что души женщин намного сильнее мужских, и борются они дольше…
Стивенсон поморщился. Все упиралось в время, только оно имело сейчас значение.
Как впрочем и всегда.
Адам устал от вспышек фотоаппаратов и вопросов журналистов. Ночь переползла в бесконечный горький день и растянулась на завтра и послезавтра. Малыш Кай требовал внимания, и теперь Адам сросся с ним воедино. Он даже начал понимать Лару.
Лара… Она все же сделала то, что не удалось в первый раз. Ушла. Журналисты и полиция сказали в один голос: «Это чудо! Настоящее чудо, что ваш сын выжил!»
Адам не выпускал Кая из рук. Он верил, что Лара не хотела забирать с собой сына, поэтому он выжил. Не сомневался ни на миг… она так прижимала его к груди, в последний момент она пожалела о содеянном, без сомнений. Кай пускал пузыри, предрекая плохую погоду особым младенческим чутьем, и смотрел на отца большими черными глазами.
Селфи
Катя заметила изменения не сразу. Зеркало, оно ведь лживое. Катя вглядывалась в него утром и думала: «Ничего, мать, жить можно». А на следующее утро оттягивала веки или давила прыщ и злилась оттого, что не могла надавать жалкому отражению по отекшим щекам. Домашнее зеркало, зная Катины перепады настроения, чаще всего подлизывалось. Зато витрины магазинов одежды и подсвеченные, немилосердные, от пола до потолка, зеркала примерочных кричали, что Катя точно чья-нибудь злая мачеха. И на вопрос: «Кто на свете всех милее?», – ей суждено услышать: «Да кто угодно, кроме тебя!»
Страшнее магазинных зеркал была лишь фронтальная камера телефона – крохотное всевидящее око.
– Скачай уже приложение, – фыркнула Даша, наблюдающая за безжалостным удалением десятого селфи, – Триста рублей в месяц, и ты красавица, – Даша постучала длинным ногтем по бирюзовому квадрату с женским профилем в своем навороченном смартфоне, – И не делай страдальческое лицо, не всем повезло с внешностью…
«Как мне», – хотела сказать Даша, но проглотила окончание фразы вместе с дрожащим кусочком панна-коты. Она, не вынимая ложки изо рта, следила за тем, как Катя скачивала программу. Даша входила в число счастливчиков, которые питались исключительно булками и десертами и гордо носили на лбу невидимую, но известную всем печать «повезло с генами». Катя, в отличие от остальных завистников, видела и другую Дашину печать – «удачная пластика». Даша числилась сразу в нескольких списках баловней судьбы. В фитнес-зал Катя с Дашей ходили вдвоем, но гибкий стан, пресс, подтянутые ягодицы и свежий тон лица доставался одной Даше.
Катя подправила талию на выбранном из галереи фото. Вроде бы задний фон не поплыл. Она с сомнением перебирала набор предлагаемых приложением функций.
– Да шикарное приложение, что ты! – подбодрила Даша и подтолкнула к Кате капучино. – Где бы ты еще так выглядела?
Кофе остался без внимания. Катя прибавила себе роста, объема волос и занялась лицом. Губы, нос, глаза. Большие-маленький-большие. Все просто. Щеки впалые, скулы высокие, кожа блестящая.
– Ну вот, – Даша с ухмылкой разглядывала результат через плечо Кати, – Пей, давай, кофе и пойдем! Меня Стас ждет.
Стас разглядел преображение раньше Кати. И Катя уже не могла игнорировать происходящее, ведь Стас выдохнул ей на ухо: «Я тебе позвоню».
– Не знай я тебя, Кэтрин, подумала бы, что ты операцию сделала. Но ты же у нас за естественность, – Даша вынырнула из облака белых шаров и лилий, чтобы фотограф сделала пару кадров её, роскошной, и Катьки, как всегда бледной и неуверенной. Но Катя вошла в кадр в красном платье, смазав Дашин взгляд и улыбку на их общем фото. Стас подбежал и встал рядом с Дашей.
– Это что, подруга твоя? Катя которая? – спросил он громче, чем стоило.
Фотограф нащелкал кадров двадцать.
Катя в красном платье восседала на стуле, как вишня на торте. Даша отмечала день рождения в белом цвете. Торт без всякой вишни был белым, украшения искрились кристальной чистотой, гости боялись заляпать белоснежные наряды. Виновница торжества встречала поток поздравлений в атласном платье с перьями, подобно ангелу или сказочной царевне-лебеди, у которой и месяц под косой, и звезда во лбу, и шаг как у павы. Катя, красная ворона, дергалась, комкала салфетку и объясняла имениннице, что в приложении из всех вариантов лучше всех подошел красный.
– Ты платье по приложению выбирала? – Даша подняла ламинированные брови.
– Там много возможностей, я купила премиум версию, – оправдывалась Катя.
– Допустим, – Даша потеребила перья на рукавах платья, – А с лицом что? Что-то в тебе изменилось, не пойму что именно. Села на диету? Нет, ну ты точно увеличила грудь! Колись, Кэтрин, – Даша расправила перья на лифе, – Вступила в наши ряды?
Кроме Даши, в целом легко воспринявшей нарушение дресс-кода на собственном драгоценном празднике, повышенное внимание Кате уделил Стас.
– Мне нравится красное, – заявил он, подсев к ней.
Даша как раз сияла в центре танцпола. Официант принес Стасу бутылку красного Батазиоло Бароло взамен заказанного для стола белого Монтесолае Греко ди Туфо.
Стас делал вид, что не понимает, почему белое платье Даши похоже на свадебное, и все поправлял бретельку, сползающую с Катиного плеча. Катя часто-часто моргала большими карими глазами и пыталась сползти по примеру бретельки куда-то под стол и в сторону выхода, но тугое платье удерживало её на стуле и тянуло к подбирающемуся ближе Стасу.
– Что ты делаешь завтра вечером? – спросил Стас с придыханием, и вместо Кати ответили её красные губы:
– Есть что предложить?
– Я тебе позвоню… после…
Катя откинула блестящие темные локоны, перевернулась на бок и прижалась к спине Стаса голой грудью.
– Я боялся тебя сломать, – откликнулся он на прикосновение, – у тебя такая тонкая талия. А Дашка говорила, ты жирная, – Стас осекся, помолчал и добавил: – Прости, но она в самом деле говорила.
– Не надо сейчас о ней, – попросила Катя.
«Ни о Дашке, ни о талии», – сжевала она продолжение, как обычно делала Даша, поглощая пирожные.
Они со Стасом полночи поглощали друг друга, и Катя наконец смогла оценить, чем отличаются поцелуи губами-нитками от поцелуев припухшими от страсти, полными, нежными губами. Со дня рождения Даши прошел месяц, изменения продолжались. Фитнес Катя забросила. Ела, что хотела, и влезала в размер XS, обтягивая идеальные бедра, которые забыли проклятие целлюлита. Кошелек, наоборот, прибавлял в весе, избавленный от частых походов в «Золотое яблоко», на массажи и к косметологу. Ни тебе складочек, лишних килограмм, угрей и высыпаний, и даже мелкая сеть морщин, пылью протянувшаяся от уголков глаз, исчезла.
Исчез и густо-фиолетовый кровоподтек, оставленный Дашкой, которая била бывшую лучшую подругу кулаком, с зажатыми в нем ключами от машины. Стас стоял немного поодаль беспомощным придатком ко всем троим: Даше, Кате и визжащей машине. И поражался отчаянному рычанию Даши и спокойному принятию Кати.
«Ничего, ничего», – шептала Катя телефону, поглаживая бирюзовую иконку приложения. «Ничего-ничего», – вторило зеркало, висящее теперь напротив кровати, где Катя и Стас наслаждались неведением Даши. Точнее наслаждался Стас, а Катя изучала их сплетенное отражение. Она действительно менялась, и в глазах под идеально вычерченными бровями горел зеленый огонь.
Сфотографироваться голой перед зеркалом, да еще в полный рост, оказалось не просто. Мысль поразила Катю неожиданно. Родилась не в голове. Катя исправляла многочисленные фото, развалившись на диване, и замерла, прислушиваясь к ощущениям. Волна поднялась из живота, накрыла грудь, сбив дыхание, ударила в лицо и в руки, обожгла кончики пальцев, что метались по экрану. Или импульс от нагревшегося телефон растревожил пальцы, а после, превратившись в настойчивое желание, пробрался в голову?
Отражение корчилось Катиным недовольством. Обработанные селфи подтверждали, все куда плачевнее. Как в той песне: «Ну что ж ты страшная такая?» Над пипеточными ногами торчал круглый живот, над ним стеснялась обозначить себя маленькая грудь, жалко стекали покатые плечи. Лицо – венец несчастного тела – являло зеркалу мешки под невзрачными карими глазами, узкие губы, каплевидный нос. Зеркало тщетно выставляло в неярком освещении красивые руки, молочную кожу, усыпанную легким золотом веснушек, темно-каштановые мягкие волосы, всю Катину немодную, сахарную рассыпчатость. Катя подняла телефон и, распахнув глаза как можно шире, нажала на кнопку.
На голую Катю на экране упала слеза.
Она изменяла себя с довольным оскалом прямо перед зеркалом. Выше, больше, тоньше, меньше, гуще, лучше. Телефон пожаловался на низкий уровень энергии. Катя на экране и Катя в отражении застыли в полном противоречии друг другу.
– Вот, – Катя очнулась и показала зеркалу экран, – Вот она я! – она потрясла телефоном, – Не это все, – отражение ткнуло в Катю пальцем, – Я такая! Я хочу быть такой!
Перемены происходили не разом. Взмахов волшебной палочки Катя не видела, фея действовала украдкой. Тело наливалось соками, молодело, разглаживалось, приобретало упругость. Метаморфозы происходили по ночам, с каждым разом Катя приближалась к идеалу – голому селфи в полный рост. Иногда ей мерещилось, что она слышит хруст костей: расходились бедра, вытягивались ноги, сужалась талия. Куда реже Катя улавливала назойливый голос, похожий на её обычное нытье: «Не надо, а?» Просьбы перекрывали жадные вздохи: «Еще!»