banner banner banner
Ступи за ограду
Ступи за ограду
Оценить:
 Рейтинг: 0

Ступи за ограду


Он допил кофе и закурил. Тем временем Хуарес, покончив со своим завтраком, встал, расплатился с подошедшим мосо и направился к двери, бросив на Пико взгляд, который можно было истолковать как угодно. Пико видел через окно, как он остановился у выхода, сунул в рот черную итальянскую сигарку и принялся неторопливо похлопывать себя по карманам в поисках спичек с ленивым видом человека, которому некуда девать время.

Пико тоже вышел.

– Разрешите огоньку, – сказал Хуарес, когда он поравнялся с ним.

Пико протянул ему зажигалку, они пошли рядом, Хуарес долго и тщательно раскуривал на ходу свою «аванти».

– Я вижу, молодой кабальеро, – сказал он наконец, – что даже подполье не отучило вас от болтливости, привитой на юридическом факультете…

Пико смутился:

– Конечно, мне не следовало называть вашу фамилию вслух… Но я был просто поражен, – ведь Ларральде говорил мне, что вы в тюрьме!

– Ларральде – большой мастер рассказывать небылицы про своих знакомых, – усмехнулся Хуарес. – Про вас, например, он сказал, будто вы где-то в эмиграции. Вы очень спешите?

– Нисколько, – поспешил заверить Пико. Удивительно удачно, что он встретил этого человека! Интересный собеседник помогает коротать время, а дон Луис Хуарес был несомненно интересным собеседником. С ним, коммунистом, можно было отлично поспорить. Пико всегда предпочитал разговаривать с людьми, исповедующими взгляды, отличные от его собственных. Беседа с единомышленником никогда не доставляет такого удовольствия, как хороший спор с умным противником.

– Я совершенно не занят, сеньор Хуарес, – сказал он. – Если вы не против, зайдемте в парк, там в амфитеатре можно поговорить без помех…

Хиль познакомил их года полтора назад, но встречались они за это время всего раза четыре, может быть, пять – и всякий раз спорили. Однако сейчас Пико почему-то чувствовал, что е.му хочется не столько спорить, сколько советоваться.

Они сидели в пустой каменной чаше греческого амфитеатра, в пологой воронке, образованной концентрическими рядами скамей. Было уже довольно жарко, не по-весеннему припекало полуденное солнце. Внизу, на небольшой площадке сцены, ребятишки в линялых комбинезонах гоняли тряпичный футбольный мяч.

– Я не за конформизм и не за сидение сложа руки, – негромко говорил Хуарес, – вы просто не хотите меня понять. Я только против безответственных авантюр. Я против того, чтобы честные парни вроде вас таскали из огня каштаны, которыми будут лакомиться другие. Вы отдаете себе отчет – с какими силами блокируетесь?

– У нас нет другого выбора, – возразил Пико. – Если хотите знать, я, католик, куда охотнее блокировался бы с вашими единомышленниками. Но, как видно, коммунисты предпочитают держаться в сторонке, что ж делать…

Он пожал плечами, не глядя на собеседника.

– Совершенно верно, – отозвался тот. – От этой кухни мы предпочитаем держаться в сторонке. За интересы латифундистов и генералов мы на баррикады не пойдем, вы совершенно правы.

– Мы идем на них за интересы народа, – сухо сказал Пико.

– А он вас на это уполномачивал?

– Бывают моменты, когда честные люди начинают действовать, не дожидаясь полномочий!

– Верно. А бесчестные тем временем ухмыляются и подталкивают их в спину: идите, мальчики, идите и умирайте, ни о чем не заботясь!

– Я не настолько наивен, как вы думаете, сеньор Хуарес. Всегда находятся негодяи, умеющие извлечь пользу из чужого подвига, но эта мысль меня не останавливает. Ни меня, ни моих друзей. Мы знаем, что идем за правое дело, и этого сознания нам довольно.

– Вы уверены, что оно действительно правое? Ну что ж, желаю вам не разочароваться. Мне только хотелось бы знать, на чем эта уверенность основана.

– На том, что мы видим вокруг себя! – вспыхнул Пико. – Наш народ подвергается систематическому и планомерному растлению, сеньор Хуарес! Ему грозит моральная гибель – что значит по сравнению с этим физическая смерть нескольких сотен, даже тысяч человек? Вот на чем основана моя уверенность!

Хуарес усмехнулся и покачал головой:

– «Растление», «моральная гибель»… Плохо вы знаете народ, молодой человек, – тот самый народ, за интересы которого готовы идти на смерть, и мало в него верите! Народ не так просто растлить и не так легко привести к «моральной гибели», как вам кажется. Уж как нас растлевали во времена колонии и позднее – в эпоху Росаса… Казалось бы, вы, студент, должны знать собственную историю!

– Кстати об истории, – сказал Пико. – И попутно о возрасте, потому что за вашими словами я угадываю снисходительную насмешку над моим жизненным опытом, точнее – над его отсутствием. Так вот, сеньор Хуарес, эту же самую мысль – относительно моральной гибели – мне недавно высказывал человек, который старше вас, который обладает довольно солидным запасом опыта и наблюдений и для которого изучение истории является профессией. Вам знакомо имя доктора Альварадо?

– А, вон что, – улыбнулся Хуарес. – Немного знакомо, как же.

– Его, пожалуй, не обвинишь в легкомыслии, не правда ли?

Хуарес помолчал, продолжая улыбаться каким-то своим мыслям.

– Послушайте, дружище, – сказал он, закуривая новую сигарку. – Я, наверное, плохо поступаю, пытаясь подорвать в вас веру в ту затею, ради которой вы сюда приехали, и доверие к вашим руководителям…

– Это не так просто сделать, сеньор Хуарес!

– Позвольте, я кончу. Я ведь прекрасно понимаю, что для вас уже поздно сворачивать в сторону… И, коль скоро вы уже на этой дорожке, пожалуй, гуманнее было бы не обременять вас лишними сомнениями накануне восстания. Но вы сами начали этот разговор, и я не вправе от него уклониться. Вот вы говорите – Альварадо… Что ж, это человек, несомненно, честный, но неужели вы сами не видите, что он меньше всего подходит для таких дел? Его призвание – изучать историю, а он пытается ее делать. Да разве с такими руководителями совершают государственные перевороты? Альварадо – пешка в чужих руках, его именем прикрываются, используют его авторитет среди студентов, но не больше. А вы ссылаетесь на его мнение. На мнение человека, который сам едва ли понимает, что делает…

Пико вскипел:

– Но что дает вам право думать, сеньор Хуарес, что только вы и ваши единомышленники обладаете единственно правильным пониманием происходящего?!

– Наша близость к народу, вот что. Поверьте – если бы мы сейчас видели, что народ поддерживает идею переворота, мы были бы с вами. Но народ вас не поддерживает и не поддержит, поэтому не поддерживаем и мы. Народ знает, чем все это кончится. На смену одному прогнившему режиму придет другой, который начнет гнить с первого же дня, и этим ограничатся перемены. Нет, знаете ли, такая игра не стоит свеч. Я только что пожелал вам не разочароваться в этой вашей так называемой «революции», но это ерунда, вы все равно разочаруетесь. Я сейчас хочу пожелать вам другого – чтобы разочарование пошло вам на пользу. Мне думается, дружище, так оно и будет…

7

До сих пор она только по книгам знала, что бывают воспоминания, которых можно стыдиться так мучительно, с такой почти физически ощутимой болью. Раньше она только читала о таких вещах, теперь ей пришлось переживать их самой.

Внешне Беатрис ничем этого не проявляла. Она по-прежнему бывала в отеле, даже стала бывать там чаще обычного, иногда посещала с Жюльеном сборища молодых поэтов, где каждый раз ей было отчаянно скучно, и приняла приглашение Клары Эйкенс съездить на недельку «в поля». Они вдвоем прожили десять дней в Торикуре, глухой брабантской деревушке, километрах в шестидесяти от столицы, потом вернулись в опустевший от августовской жары Брюссель. Все это время она была еще молчаливее обычного – и только, но душа ее день за днем корчилась на медленном огне.

После встречи с Фрэнком прошло уже больше месяца. В тот вечер, когда прошло милосердное оцепенение первой минуты, она прежде всего испытала туманящую рассудок ярость от перенесенного оскорбления; в тот момент, она бы не задумываясь убила Фрэнка, окажись он перед ней и будь у нее в руках оружие. Но это схлынуло быстро, и тогда Беатрис поняла самое страшное: за полученную пощечину ей винить некого, потому что пощечина была заслуженной. Оскорбление было нанесено не со стороны, не извне, и это оказалось самым страшным; она сама – дочь Альварадо! – облила себя грязью, растоптав свою честь, свое воспитание, все то, что когда-то давало ей возможность считать себя на полголовы выше всех остальных.

Это сознание своей исключительности, хотя и старательно спрятанное от окружающих, Беатрис привыкла ощущать в себе с самого детства, как нечто совершенно от нее неотделимое, такое же ей свойственное, как ее имя, фамилия или внешность. Все это выражалось для нее короткой формулой: «Я – Альварадо». Она никогда не произносила этого вслух, но довольно часто повторяла мысленно, и этих двух слов всегда оказывалось достаточно, чтобы удержаться от любого поступка, способного в той или иной степени уронить ее достоинство, достоинство урожденной Альварадо.

Чувство собственного превосходства может либо толкать человека на необычные поступки, либо удерживать от обычных. С Беатрис чаще всего происходило последнее; известную поговорку насчет быка и Юпитера она для собственного употребления вывернула наизнанку – «Quod licet bovi…»[13 - «Что позволено быку. . . (не позволено Юпитеру)» (лат.).].

Еще в лицее она приучила себя к мысли о том, что ей непозволительно ни сплетничать, ни лгать подругам или профессорам, ни тайком от наставниц надевать модные украшения, выходя на улицу, – все то, что было позволительно для ее подруг, не было позволительным для нее, Беатрис Альварадо. Начинаясь с мелочей, это перешло постепенно и на вещи более серьезные, определив мало-помалу целый стиль поведения, более того – стиль жизни. Бывали, однако, моменты, когда это же самое сознание превосходства вдруг прорывалось обратной своей стороной – ощущением дозволенности того, что не дозволено другим.

То, что произошло в день объяснения с Фрэнком, не имело ни оправдания, ни объяснения ни с какой стороны. Беатрис очутилась перед беспощадным фактом: она, всю жизнь брезгливо сторонившаяся малейшего проявления вульгарности, в трудный момент – в один из тех моментов, когда проверяется истинное, а не показное благородство человека, – повела себя как последняя уличная девка. За это ее ударили по лицу – ее, Альварадо! – и она даже не могла хотя бы на секунду утешиться сознанием того, что стала жертвой несправедливости! Какая там несправедливость! Теперь она по праву была одной из тех, кто получает пощечины.

Потом она вдруг восприняла случившееся под совершенно иным углом зрения. Однажды ночью, когда Беатрис лежала без сна, ей неожиданно пришло в голову то, что не приходило до сих пор, – положение Фрэнка Хартфилда во всей этой безобразной истории.

Что должен думать теперь Фрэнк о ней, она представляла себе очень хорошо и с этим свыклась. Сама она думала о себе еще хуже. Но что в тот день должен был Фрэнк пережить – это пришло ей в голову только сейчас, и только сейчас ей пришло в голову, что все ее чувства оскорбленной гордости и оскорбленного собственного достоинства мелки и ничего не стоят по сравнению с тем чувством оскорбленной любви, с каким он тогда от нее ушел…

С этого дня мысль о Фрэнке не покидала ее. Во что бы то ни стало ей нужно было рассказать ему о своем раскаянии, убедить его в том, что она вовсе не хотела его обидеть, что все случившееся было с ее стороны просто неприличной истерической выходкой, должна была бы сказать ему все это, будь к такому разговору хоть малейшая возможность. Но возможности уже не было и не могло быть – Беатрис понимала это очень хорошо.

В субботу семнадцатого она с утра отправилась в «отель разбитых сердец», чтобы вытащить Клер куда-нибудь за город. Но у той оказалась гостья.

– Знакомься, Додо, – сказала Клер, – это та самая Астрид, помнишь, я тебе рассказывала…

Пытаясь вспомнить, Беатрис нерешительно протянула руку загорелой, мальчишеского вида блондинке в очках без оправы.

– Очень приятно, – сказала она. – Клер говорила, вы были в Южной Америке? Я вижу, такой загар…