Дэн Симмонс
Черные холмы
Dan Simmons
Black Hills
© Dan Simmons, 2010
published in agreement with the author, c/o BAROR INTERNATIONAL, INC., Armonk, New York, U.S.A.
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
* * *Эта книга посвящается моим родителям – Роберту и Катрин Симмонсам, и родителям моей жены Карен – Верну и Рут Лоджерквистам. Посвящается она также моим братьям – Уэйну и Теду Симмонсам и брату и сестре Карен – Джиму Лоджерквисту и Салли Лэмп.
Но в первую очередь эта книга посвящается Карен и нашей дочери Джейн Катрин – они для меня Вамакаогнака э’кантге, что означает «суть всего сущего».
«Хесету. Митакуйе ойазин» (Быть по сему. И да пребудет вечно вся моя родня – вся до единого)
1. На Сочной Траве[1]
Июнь 1876 г.
Паха Сапа резко отдергивает руку, но поздно: это похоже на атаку гремучей змеи – призрак умирающего вазикуна перепрыгивает в его пальцы, потом перетекает по руке в грудь. Мальчик в ужасе отскакивает, а призрак огнем опаляет его вены и кости, словно ползучий яд. Дух вазикуна, доставляя Паха Сапе боль, прожигает нервы в его руке, а оттуда устремляется в грудь и горло, он колышется и закручивается, как маслянистый густой дым. Паха Сапа чувствует его вкус. Это вкус смерти.
Продолжая распространяться, призрак проходит по всему телу Паха Сапы, и руки мальчика слабеют, наливаясь свинцом. Призрак вазикуна наполняет его легкие жуткой расширяющейся вязкой тяжестью, от которой перехватывает дыхание, и Паха Сапа вспоминает происшествие из своего раннего детства – он тогда и ходить еще толком не умел, – когда чуть не утонул в Танг-ривер. Но, даже невзирая на охвативший его ужас, мальчик, которому еще нет и одиннадцати, чувствует, что это вторжение бесконечно страшнее смерти в реке.
Вот она какая, смерть, думает Паха Сапа, она прокрадывается в человека через его рот, глаза, ноздри, чтобы похитить его дух. Но дух Паха Сапы вовсе не похищен – просто в тело мальчика вселяется чужой дух. Смерть действует тут скорее как ужасный незваный гость, а не как похититель.
Паха Сапа вскрикивает, словно раненый, и ползет прочь от глазеющего на него трупа, пытается встать, чтобы пуститься наутек, падает, встает, снова падает и опять пытается отползти от трупа, он лягается, машет руками, хватает ртом воздух, скатываясь по склону холма – трава, земля, кактусы, конский навоз, кровь и другие мертвые вазичу, – в слепой надежде вытряхнуть призрак из своего тела. Но призрак остается в нем и увеличивается в размерах. Паха Сапа открывает рот, чтобы закричать, но не может выдавить из себя ни звука. Призрак заполняет раскрытый рот Паха Сапы, его горло и ноздри, и противиться ему невозможно. Мальчику как будто залили в глотку растопленный бизоний жир. Он не может дышать. Он становится на четвереньки и отряхивается, как больная собака, но никак не может вызвать у себя рвоту. Поле зрения сужается, перед глазами плывут черные точки. Призрак врезается в него, как нож, уходит в глубь черепа, проникает в мозг.
Паха Сапа падает на бок и наталкивается на что-то мягкое. Открыв глаза, он видит прямо перед собой лицо другого мертвого вазичу; этот синий мундир – совсем мальчишка, может, на пять или шесть зим старше Паха Сапы; мертвый мальчишка вазикун потерял свою солдатскую шапку, а его коротко подстриженные волосы – рыжего цвета. Паха Сапа впервые в жизни видит рыжие волосы; кожа мертвого мальчишки бледнее, чем у любого вазикуна в рассказах, которые слышал Паха Сапа, а маленький нос солдата усеян веснушками. Паха Сапа смутно осознает, что изо рта мертвеца не выходит дыхания, что рот этот открыт мучительно широко, словно в последнем вскрике или в готовности укусить Паха Сапу за его перекошенное ужасом лицо, расстояние до которого меньше ладони. Еще он как-то тупо отмечает, что у вазичу вместо одного глаза кровавая дыра. А другой глаз, открытый и остекленевший, цвета послеполуденного неба, которое видит Паха Сапа за маленьким бледным ухом трупа.
Пытаясь вдохнуть, Паха Сапа смотрит в мертвый глаз, чья голубизна вянет и бледнеет под его взглядом, словно ища какой-то ответ.
– Черные Холмы?
Мимо опять проносятся боевые пони[2], два из них перепрыгивают через тела Паха Сапы и вазичу, но Паха Сапа туманно – отстраненно – осознает, что одна из лошадей остановилась, с нее соскочил воин и присел рядом с ним. Он так же туманно, отстраненно чувствует сильную руку у себя на плече, рука переворачивает его на спину.
Тело одноглазого рыжеволосого мальчишки исчезает из поля зрения Паха Сапы, и теперь он видит присевшего перед ним воина.
– Черные Холмы? Тебя подстрелили?
Присевший на корточки воин строен, кожа у него бледнее, чем у большинства лакота, он вступил в схватку голым, как и полагается хейоке, на нем только набедренная повязка и мокасины, волосы заплетены в две длинные косички и украшены одним белым пером. Боевая раскраска тела стройного воина – градины и молния, что лишь усиливает первое впечатление о нем, будто он и в самом деле живой проводник молнии, хейока, один из созерцателей видений, защитник воинов, который отваживается стоять между народом Паха Сапы, вольными людьми природы, и безграничной яростью существ грома.
Моргнув, Паха Сапа видит камушек в серьге человека и узенький, но заметный шрам, протянувшийся назад от левой ноздри, – старое ранение, оставленное пулей на излете из ружья одного ревнивого мужа; из-за этого шрама губы у воина хейоки чуть вывернуты с левой стороны, что похоже скорее на гримасу, чем на улыбку, – и Паха Сапа понимает, что перед ним Т’ашунка Витко, Шальной Конь[3], двоюродный брат старшей жены Сильно Хромает.
Паха Сапа пытается ответить на вопрос Шального Коня, но призрак так сильно сдавил его грудь и горло, что изо рта мальчика выходят только сдавленные звуки. До пылающих легких Паха Сапы доходит лишь тоненькая струйка воздуха. Он снова пытается заговорить, понимая, что, наверное, похож на рыбу, вытащенную из воды, – рот широко раскрыт, глаза выпучены.
Шальной Конь издает звук то ли презрения, то ли отвращения, поднимается и одним ловким движением запрыгивает на спину своего пони, не выпуская ружья из руки, и скачет прочь, а его приверженцы с криками устремляются следом.
Паха Сапа заплакал бы, если б мог. Сильно Хромает так гордился, когда всего четырьмя днями ранее в вигваме Сидящего Быка[4] представлял знаменитого двоюродного брата своей старшей жены приемному сыну, а тут такое беспримерное унижение…
По-прежнему лежа на спине, Паха Сапа раскидывает как можно шире ноги и руки. Он потерял мокасины и теперь впивается пальцами ног и рук в землю, как делал с самого младенчества, когда к нему пришло первое видение «коснись земли, чтобы полететь». И сразу же его захлестывают старые ощущения: будто он цепляется за наружную поверхность быстро вращающегося шара, а не лежит на плоской земле, будто небо висит не над, а под ним, а мчащееся солнце – всего лишь одно из многих небесных тел, несущихся по небу, как звезды или луна. И с приходом знакомой иллюзии Паха Сапа начинает дышать глубже.
Но то же самое делает и призрак. Паха Сапа чувствует, как тот вдыхает и выдыхает глубоко внутри. И с ужасом, от которого холодеет его хребет, мальчик понимает, что призрак говорит с ним. Или по меньшей мере изнутри Паха Сапы говорит с кем-то.
Паха Сапа закричал бы, если б мог, но его все еще перегруженные легкие затягивают в себя лишь тонкую струйку воздуха. И при этом он слышит, как неспешно и настойчиво призрак нашептывает что-то – резкие и неразборчивые слова вазичу резонируют в черепной коробке Паха Сапы, вибрируют в его зубах и костях. Паха Сапа не понимает ни одного слова. Он прижимает ладони к ушам, но внутреннее шипение и шепот не прекращаются.
Вокруг него, пробираясь среди мертвецов, двигаются новые фигуры. Паха Сапа слышит трели женских голосов – это женщины лакота, и он с невероятным усилием переворачивается на живот и поднимается на колени. Он опозорил себя и своего дядю-отца перед Шальным Конем, но, когда здесь женщины, он не может позволить себе лежать, словно он тоже мертвец.
Встав, Паха Сапа видит, что напугал ближайшую из женщин – он знает ее: это хункпапа по имени Орлиная Одежда, он видел, как она сегодня пристрелила черного разведчика вазикуна по имени Сосок, которого Сидящий Бык называл своим другом. Женщина в испуге поднимает тот же тяжелый кавалерийский пистолет вазичу, из которого убила черного разведчика, поднимает его обеими руками, целится Паха Сапе в грудь с расстояния всего десять футов и нажимает спусковой крючок. Боек либо дает осечку, либо в патроннике нет патрона.
Паха Сапа на нетвердых ногах делает несколько шагов в ее направлении, но Орлиная Одежда и три другие женщины вскрикивают и бросаются прочь, быстро исчезая в облаках пыли и порохового дыма, все еще ползущих по склону холма. Паха Сапа опускает глаза и видит, что он почти весь, с головы до ног, в крови – в крови его убитой кобылы, крови призрака-вазикуна и других трупов, как человеческих, так и лошадиных, по которым он летел, на которых лежал.
Паха Сапа знает, что должен делать. Он должен вернуться к трупу вазикуна, над которым совершил деяние славы[5], и каким-то образом убедить призрака вернуться обратно в свое тело. Задыхаясь, все еще не в состоянии махнуть едва видимым в дыму воинам или окликнуть их, скачущих в пыли на своих пони, Паха Сапа карабкается вверх к мертвецу, лежащему среди мертвецов.
Сражение снова смещается на юг, пыль и пороховой дым понемногу рассеиваются, уносимые легоньким вечерним ветерком, переваливающим через вершину холма, – высокие травы колышутся и шуршат, когда ветер прикасается к ним, – и Паха Сапа видит, что перед ним лежит около сорока мертвых лошадей вазичу. Похоже, что большинство из них пристрелены самими синими мундирами. Тел вазичу приблизительно столько же, сколько и тел мертвых лошадей, но мертвых солдат раздели женщины лакота, и теперь те выделяются на склоне холма, словно белые речные камни, на фоне коричневой земли, залитой кровью зеленой травы и более темных оттенков разорванного конского мяса.
Паха Сапа перешагивает через человека, скальпированная голова которого раздавлена почти в лепешку. Сгустки мозга повисли на высокой траве, которую колышет вечерний ветерок. Воины или, что вероятнее, женщины вырезали глаза и язык мертвеца, перерезали ему горло. Его живот вскрыт, и внутренности вывалились, словно у забитого на охоте бизона, – осклизлые пряди серых кишок вьются и колышутся, как переливающиеся мертвые гремучие змеи в окровавленной траве, – и еще Паха Сапа отмечает, что женщины отрезали у человека се и яйца. Кто-то стрелял из лука во вскрытое тело вазикуна, и его почки, легкие и печень многократно пробиты. Сердце у мертвеца отсутствует.
Паха Сапа с трудом карабкается вверх по склону. Белые тела повсюду, они распростерлись там, где упали, многие из них рассечены на куски, большинство искалечены и лежат среди громадных кровавых разводов или на собственных мертвых конях, но он не может найти того вазикуна, чей призрак теперь дышит и шепчет глубоко в нем. Он понимает, что в лучшем случае пребывал в полубессознательном состоянии, а потому с того момента, когда он совершал деяние славы над этим человеком, возможно, прошло больше времени, чем ему кажется. Кто-то, может быть какой-нибудь оставшийся в живых вазичу, унес тело с поля боя (в особенности если мертвец был офицером), и тогда Паха Сапа может никогда не избавиться от призрака.
Он уже почти уверовал, что того мертвеца нет среди десятков других тел на кровавом поле, но тут видит высокий голый лоб вазикуна, торчащий среди груды белых тел. Раздетое тело полусидит, припав к двум другим обнаженным вазичу. Какая-то женщина или воин располосовали его правое бедро, как это делают лакота с телами мертвых врагов, но скальпа с него не сняли. Паха Сапа тупо смотрит на залысины, на светлые, коротко подстриженные волосы и понимает, что скальп просто не стоил того, чтобы его снимать.
Волосы мертвеца очень светлые, то ли рыжеватые, то ли желтоватые. Неужели это Длинный Волос? Неужели Паха Сапа несет теперь в себе, словно жуткий плод, призрак Длинного Волоса? Это кажется невероятным. Какие-нибудь воины лакота и шайенна наверняка узнали бы своего старого врага и сильнее надругались бы над его телом или воздали бы ему бо́льшие почести, чем получил этот фактически оставшийся незамеченным мертвец.
Кто-то, вероятно женщина, пронзил тело стрелой высоко над обвислым в смерти, навсегда теперь опавшим белым се.
Паха Сапа опускается на колени, чувствуя, как ему в кожу впиваются отстрелянные гильзы, наклоняется вперед, обеими руками упирается в белую грудь вазикуна, располагая ладони вблизи большой рваной раны в том месте, где с левой стороны вошла первая пуля. Вторая, куда более опасная рана – высоко на бледном левом виске человека – похожа на простую круглую дыру. Веки мертвеца опущены, глаза почти закрыты, словно во сне, и под удивительно пушистыми ресницами видны лишь тонюсенькие полумесяцы белков. Этот вазикун, в отличие от многих других, кажется спокойным, почти умиротворенным.
Паха Сапа тоже закрывает глаза, он с трудом выдыхает слова, надеясь, что они подходят для ритуала.
– Призрак, изыди! Призрак, оставь мое тело!
Паха Сапа повторяет эти судорожные заклинания, давя на грудь мертвеца, он молится шести пращурам о том, чтобы давление повело призрака по его руке и пальцам назад в холодное белое тело.
Рот вазикуна открывается, и мертвец протяжно, удовлетворенно рыгает.
Паха Сапа в ужасе отдергивает руки: призрак словно смеется над ним из своего безопасного гнезда внутри мозга Паха Сапы, – но потом мальчик понимает, что он просто выдавил последние пузырьки воздуха из кишечника, чрева или легких мертвого вазикуна.
Тело Паха Сапы сотрясается, он снова упирается руками в холодную плоть, но без всякого проку. Призрак не уходит. Он обосновался в теплом, живом, дышащем теле Паха Сапы и не собирается возвращаться в пустой сосуд, который лежит теперь среди таких же пустых сосудов его мертвых друзей.
Рыдая, десятилетний Паха Сапа (который всего час назад считал себя мужчиной) снова становится ребенком, отползает от груды тел, падает на землю и сворачивается, как неродившееся существо. Теперь он способен только сосать палец и плакать, скорчившись между закоченевших ног мертвого кавалерийского коня. Солнце красным шаром спускается по пыльному небу к западным горам, его алый цвет превращает небеса в отражение кровавой земли под ними.
Призрак продолжает шептать и бубнить внутри мозга Паха Сапы, и мальчик соскальзывает в некое состояние изнеможения, почти в сон. Шепот и бубнеж призрака продолжаются, когда вскоре после захода солнца Сильно Хромает находит Паха Сапу и уносит его, так еще и не пришедшего в сознание, назад в скорбящую и празднующую деревню лакота, расположенную внизу в долине.
2. На Шести Пращурах[6]
Февраль 1934 г.
Сейчас должна взорваться голова Томаса Джефферсона.
В грубоватом наброске на камне видны разделенные пробором волосы, которые у него опускаются на лоб гораздо ниже, чем у Вашингтона, расположившегося чуть левее и выше относительно проявляющегося Джефферсона. А из бело-коричневого гранита под волосами и лбом возникает длинный прямоугольник намеченного вчерне носа, заканчивающегося почти на одном уровне с четкой линией подбородка Вашингтона. Уже проявились нависающие брови, намечены глаза, правый глаз ближе к завершению (если можно говорить о завершении круглого отверстия внутри овального). Но даже неискушенному человеку кажется, что две головы – одна почти готова, другая только проявляется – расположены слишком близко одна к другой.
Как-то предыдущим летом Паха Сапа сидел в тени силовой станции в долине, осторожно и медленно перебирая содержимое своего ящика с динамитом, хотя официально проект был приостановлен. И услышал, как спорят две пожилые дамы-туристки, спрятавшиеся от солнца под своими зонтиками.
– Спереди Джордж, значит, рядом – Марта[7].
– Нет-нет, я из достоверных источников знаю, что тут будут только президенты.
– Чепуха! Мистер Борглум никогда не стал бы высекать двух мужчин, прильнувших друг к другу! Это было бы просто неприлично! Я уверена, что это Марта.
Итак, сегодня, в четыре пополудни, первый Джефферсон должен исчезнуть.
Ровно в четыре часа воют сирены. Все – мигом с каменных голов, все – мигом с лиц, все – бегом вниз по лестницам, все – бегом вниз по каменистому склону. После этого воцаряется полная тишина, которую не нарушает ни карканье ворон с припорошенных снежком сосен по обеим сторонам и внизу Монумента, ни постоянный скрип тросов лебедок, поднимающих и опускающих вагонетки с грузами, а затем по долине неожиданно прокатываются три взрыва, и голова Джефферсона взрывается изнутри. Потом кратчайшая пауза – падают камни, рассеивается пыль, а следом еще один взрыв – едва намеченная масса волос и выступающие брови Джефферсона разлетаются тысячами гранитных осколков, некоторые размером с «форд» модели Т. Затем следует еще более короткая пауза, во время которой со склона осыпаются новые камни, а вороны черной волной вспархивают с деревьев, после чего нос Джефферсона, его правый глаз и оставшаяся часть намеченной щеки рассыпаются под действием полудюжины последних взрывов, грохот которых раскатывается по долине, а потом эхо приносит его назад, уже приглушенным и с металлическим отзвуком.
Ощущение такое, будто обломки продолжают падать и скатываться несколько долгих минут, хотя главная работа проделана за секунды. Когда холодный ветерок уносит остатки дыма и пыли, на торце скалы остаются только несколько едва видимых складок и выступающих ребер, которые придется сбивать вручную. Томас Джефферсон исчез, словно и не существовал никогда.
Паха Сапа против всех правил, но по особому разрешению во время взрывов висел в своей люльке там, откуда взрыва было не видно, за восточной стороной массивной головы Вашингтона, его ноги упирались в небольшой выступ на длинной плоскости девственно-чистой белой породы, уже очищенной для работы над новой головой Джефферсона. Теперь он отталкивается ногой, машет Гасу, стоящему за лебедкой, и начинает движение по выступу волос, щеке и носу Джорджа Вашингтона. Лебедочный шкив наверху вращается ровно, Паха Сапа словно летит и вспоминает то, что всегда вспоминает, когда двигается подобным образом, – Питер Пэн! Он видел эту постановку в резервации Пайн-Ридж (ее много лет назад давала заезжая труппа из Рэпид-Сити) и навсегда запомнил, как молодая женщина, игравшая мальчика, летала над сценой на слишком заметных привязных ремнях. Стальной трос, который удерживает Паха Сапу на высоте в несколько футов над долиной, имеет толщину в одну восьмую дюйма и гораздо незаметнее, чем у той девушки, которая играла Питера Пэна, но Паха Сапа знает, что трос может выдержать восьмерых таких, как он. Поэтому он отталкивается сильнее и взлетает выше – чтобы первым увидеть последствия четырнадцати больших взрывов и восьмидесяти шести малых; он лично рассчитал мощность, пробурил шпуры и заложил эти заряды в голову Джефферсона сегодня утром и днем.
Балансируя на правой щеке Вашингтона, Паха Сапа знаками показывает Гасу, чтобы тот опустил его на уровень все еще находящихся в работе губ и рта первого президента, поворачивается налево и с удовольствием разглядывает плоды своих трудов.
Сработали все сто зарядов. Масса разделенных пробором волос, брови, глазницы, глаза, нос, зачатки губ – все исчезло, но при этом не осталось никаких вырубок или бугров в негодной породе, где по ошибке начали высекать первую голову Джефферсона.
Паха Сапа парит, отталкиваясь от правого угла подбородка Вашингтона, все еще в полутораста футах над высшей точкой каменистого склона внизу, когда скорее чувствует, чем слышит или видит, как на втором тросе с лебедки наверху спускается Гутцон Борглум.
Босс проскальзывает между люлькой Паха Сапы и остатками первого лица Джефферсона, высеченного в скале, почти минуту разглядывает обнаженную взрывом породу, а потом легко поворачивается к Паха Сапе.
– Ты, старик, упустил несколько ребрышек на дальней щеке.
Паха Сапа кивает. Эти ребрышки кажутся лишь мелкими тенями в пятне слабого февральского света, отраженного от щеки и носа Вашингтона на расчищенном теперь торце скалы. Паха Сапа чувствует, как холодает, по мере того как тускнеет свет на южном склоне. Он знает, что Борглум должен найти какой-нибудь изъян – он всегда так делает. Что касается обращения «старик», то Паха Сапе известно, что через несколько недель Борглум будет праздновать свое шестидесятишестилетие, но он никогда не говорит о своем возрасте и понятия не имеет об истинном возрасте Паха Сапы, которому в августе будет шестьдесят девять. Паха Сапа знает, что хотя Борглум называет его «стариком» и «старым конем» перед другими людьми, но на самом деле уверен, будто единственному индейцу, который работает на него, пятьдесят восемь, как об этом написано в его личном деле, заведенном на шахте «Хоумстейк».
– Да, Билли, ты был прав касательно размеров зарядов. Я сомневался, что нужно использовать столько маленьких, но ты оказался прав.
Голос Борглума, как всегда, похож на недовольное журчание. Немногие рабочие любят его, но уважают – почти все, а Борглуму ничего другого и не надо. Паха Сапа не любит и не уважает Борглума, но он знает, что то же самое можно сказать о его отношении к любому вазикуну, за исключением нескольких уже ушедших из жизни и одного живого по имени Доан Робинсон[8]. Паха Сапа, прищурившись, смотрит на чистую скалу, где полчаса назад стоял трехмерный набросок Джефферсона.
– Да, сэр, мистер Борглум. Если бы еще на несколько зарядов побольше, то эта трещина расширилась бы, и вам пришлось бы ее латать шесть месяцев. А заложи мы малых зарядов поменьше, пришлось бы взрывать целую неделю, а потом еще месяц выравнивать.
Это самая длинная речь, произнесенная Паха Сапой за несколько месяцев, но Борглум в ответ только хмыкает. Паха Сапа хочет, чтобы Борглум поскорее ушел, потому что чувствует динамитную головную боль – в буквальном смысле динамитную. Паха Сапа целый день работал на холоде без рукавиц – резал, формовал и размещал заряды с самого утра, а в динамите, как известно всем взрывникам, содержится что-то такое (возможно, из-за нитроглицерина), что выступает капельками на поверхность, словно опасный пот, просачивается через кожу взрывника, доходит до основания его черепа и вызывает такие пульсации и головные боли с потерей зрения, по сравнению с которыми обычные мигрени просто тьфу. Паха Сапа пытается сморгнуть с глаз красную пленку, которая неизменно сопровождает головную боль.
– Ну, я думаю, можно было и чище сработать. И уверен, ты сумел бы израсходовать меньше динамита и сэкономить нам немного денег. Готовься к установке новых зарядов на верхней трети новой площадки рано утром. Будем взрывать в полдень.
Борглум дает отмашку своему сыну Линкольну, стоящему у лебедки: давай поднимай.
Паха Сапа кивает, чувствует, как кивок вызывает приступ боли и головокружения, ждет, когда Борглум достигнет сарая с лебедкой, после чего собирается пройти еще раз по кругу, чтобы рассмотреть все тщательнее. Но босс, прежде чем исчезнуть в темном прямоугольнике выступающего днища сарая, кричит ему:
– Билли… ты, похоже, не прочь и под Вашингтона подложить побольше динамита?
Паха Сапа отклоняется назад как можно дальше, касаясь скалы только носками, его тело принимает почти горизонтальное положение в люльке, и над долиной на высоте в две сотни футов его удерживает всего лишь металлический трос толщиной в одну восьмую дюйма. Он смотрит на темную фигуру Гутцона Борглума, висящую в пятидесяти футах над ним, – крошечный силуэт на фоне быстро белеющего февральского неба Южной Дакоты, цвет которого такой же голубой, как у мертвого солдата-кавалериста вазичу.
– Еще рано, босс. Я подожду, пока вы закончите все головы, а уж тогда их взорву.
Борглум натужно смеется, дает знак сыну и исчезает в проеме.
Это их старая шутка, вопрос и ответ всегда одни и те же, а потому юмор потерял почти всю свою остроту. Но Паха Сапа спрашивает себя, догадывается ли Борглум, что его главный взрывник говорит ему чистую правду?
3. На Сочной Траве
Июнь 1876 г.
Паха Сапа прихлебывает теплый суп. Пламя костров, повсюду горящих в деревне, бросает оранжевые отблески на тщательно выскобленные бизоньи шкуры на стенах вигвама Сильно Хромает. Уже поздно, но еще слышна какофония пения и причитаний да бой барабанов – какофония для ушей Паха Сапы, потому что это резкая и необычная смесь песен радостей и траура, пронизанная воплями скорбящих женщин, восторженными выкриками победоносных воинов и непрекращающейся оружейной пальбой, как внутри деревни, так и вдалеке. Выстрелы эхом отражаются от темных холмов за рекой на юго-востоке. Сотни воинов, многие из которых уже пьяны до бесчувствия, пытаются по очереди пробраться к оставшимся в живых вазичу, окруженным в том районе, стреляют в солдат, если им кажется, что показались черные очертания головы или туловища кого-то из синих мундиров, окопавшихся на темной вершине холма.