Орест Никодимыч и другие
Виктория Орлова
© Виктория Орлова, 2024
ISBN 978-5-0062-5714-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Горгона
– Горгона! Как есть горгона!
– Цыц ты, валенок!
Утро стариков Колымагиных начиналось обязательным скандалом, транслируемым на весь двор через открытое окно.
Захлопали форточками соседи, а студент Семакин из седьмой, наоборот, открыл окно и врубил на полную мощность «У самовара я и моя Маша» в какой-то омерзительно-блеющей записи.
Скандалили Колымагины всегда. Практически с того самого дня, как Костя Колымагин, тогда еще двадцатилетний оболтус и по совместительству токарь второго разряда, привел в дом молодую жену – выпускницу торгового техникума Аннушку Мезенцеву.
Сначала ругались редко. Да и не ругались даже – так, Костя гаркнет на Аннушку, если она зачитается любимыми «Тремя мушкетерами» и сожжет ужин, а Аннушка плачет потом на кухне. Однако очень скоро Аннушка научилась отстаивать свои интересы. У нее открылся дар сочинять трехэтажные экзотические ругательства, и супруги уже дня не могли прожить, чтоб не поупражняться в искусстве слова. Соседи усвоили привычку закрывать окна при первых признаках грядущего скандала. Некоторые чувствительные натуры даже выскакивали во двор и уводили оттуда детей. Неуведенные дети прекращали игры, открывали рот и внимали Колымагиным. Впитывали, можно сказать, всем нутром эти уроки живого великорусского языка.
В этом году Колымагины могли бы отметить золотую свадьбу. Если бы вспомнили. Но они не вспомнили, а напомнить было некому – детей не случилось, друзей не осталось. Но даже если б они и вспомнили, то старик все равно праздновать бы отказался, ибо c возрастом стал патологически скуп. Как на пенсию вышел, даже пить перестал – экономил. Деньги складывал в тайничок, хитро устроенный под половицей. Говорил, на похороны. Жене места не показывал. «Да как же я их найду, когда хоронить тебя буду, валенок ты дырявый?» – кипятилась та. «Не дождесся, горгона!» – запальчиво отвечал старик.
Сейчас ругались как раз из-за денег. Старуха перебирала шкафы и обнаружила, что осеннее пальто ее сожрала моль. В связи с этим она категорически заявила, что пенсию свою целиком потратит на новое пальто. Потом немножко подумала и потребовала от старика доложить из своих, если пенсии не хватит. На что старик ответил знаменитым «Не дождесся!» – и понеслось. У самовара я и моя Маша.
Ругались, впрочем, в этот раз недолго. Минут сорок всего. Атмосфера все накалялась, и когда у Колымагина перестало хватать аргументов, он, разъярившись, замахнулся на жену газетой. Старуха отшатнулась, потом зачем-то схватилась за сердце, охнула и упала. И лежала, не двигаясь, с закрытыми глазами, даже не пытаясь продолжить дискуссию. Старик с облегчением вздохнул: то-то же! Потом сказал: «Ну, хватит цирк тут устраивать!» Потом присел рядом со старухой и стал ее трясти. Никакого результата. Голова старухи моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы, глаза не открывались. Зато открылся рот – страшно, как у мертвой. От испуга Колымагин вспомнил ее имя и позвал тихонько: «Анна!». Жена не отзывалась. Кинулся к телефону, вызвал скорую. Пока ждал, сидел рядом с женой и думал, что если она оклемается, то непременно купит ей пальто, будь оно неладно.
Приехали быстро. Врач оказался молодой, смешливый. Осмотрев старуху, уже пришедшую в себя, но продолжавшую лежать на полу с закрытыми глазами и молчать, хмыкнул: «Удивительно здоровый для своих лет экземпляр» – и велел укладывать ее на носилки. Колымагину дал номер телефона – звонить, узнавать, куда старуху доставят.
– А она не помрет? – выдавил из себя старик, когда доктор уже закрывал за собой двери. – Пальто покупать собирались…
– Непременно помрет, – врач остановился на пороге, повернулся и серьезно поглядел на Колымагина. – Вопрос – когда! – и, довольный шуткой, заржал. – Не дрейфь, дед, все там будем. Может, и поживет еще. Звони, – и ускакал вниз по лестнице. Колымагин закрыл дверь и почему-то заплакал.
Целую неделю он не звонил по страшному номеру – боялся, а вдруг скажут, что жена умерла. В доме стояла тишина и кончились продукты. Выходить на улицу не хотелось. Наконец, он насмелился. Холодный женский голос сообщил: жена лежит в десятой больнице, отделение кардиологии, пишите адрес, телефон. «Жива, значит!» – с облегчением подумал Колымагин. И сразу разозлился: «Ходи к ней теперь, передачи носи! Не пойду. Выпишут – сама явится!» Потом все-таки собрался, купил в магазине яблок и печенья и пошел.
В отделение его не пустили, велели ждать в холле. Стал ждать. Вокруг пациенты встречались с родственниками, в углу возле лестницы целовались мальчик в джинсах и девочка в больничном халате. Девочка сжимала в руке букет и, казалось, вот-вот его уронит. Обоим было не больше семнадцати. Проходя мимо, Колымагин взглянул на них. Что-то ёкнуло в груди, и он отвел взгляд. Потом ходил уже так, чтобы не видеть эту парочку.
Старуха все не шла. Хотел было попросить у регистраторши узнать, придет ли она вообще. Передумал, решил прийти в другой раз. Вдруг его окликнули. Старик обернулся. Перед ним стоял доктор – седой, бородка аккуратно подстрижена, халат наглажен, ботинки начищены. Противный такой.
Оглядев старика, доктор скривился и сообщил, что является лечащим врачом Анны Алексевны (так и сказал, Алексевны, и Колымагин устыдился, что забыл отчество жены) и что больная выйти не может, и к ней нельзя пока, она в тяжелом состоянии. И еще он сказал, что требуется срочная операция, и на это нужно денег.
Колымагин почувствовал, как дрожат его руки, и еле удержал пакет с передачей. А без денег, спросил он осипшим голосом. А без денег мы ее поставим в очередь, через год очередь подойдет, но будет поздно, равнодушно произнес доктор.
Старик словно остекленел на минуту. Потом судорожно сглотнул и уточнил, сколько нужно. Доктор наклонился к его уху и назвал сумму. Колымагин дернул головой, и лицо его посерело. Он еще немножко помолчал и кивнул. Деньги нужны не позже чем через два дня, сказал доктор. Но лучше завтра. Принесете, спросите Пыжова из кардиологии, ясно? Колымагин снова кивнул. Доктор попрощался и засеменил наверх. Передачу для старухи Колымагин оставил в приемном покое, обещали отдать.
Всю ночь старик беспокойно ворочался, вставал, пил воду, включал телевизор и снова выключал. Под утро задремал, и снилась ему жена. Как будто она была еще не старуха, а Аннушка, ясноглазая, с толстой косой и крепкими ногами. Она прыгала-вертелась вокруг Колымагина, приговаривая: «Вот помру, и пальто не надо покупать будет!» – и заливалась счастливым смехом. Колымагину вдруг захотелось плакать. Он хотел взять Аннушку за руку и сказать: «Будет тебе! Может, и не помрешь еще!» – но та ловко увернулась, превратилась в старуху, показала ему язык и исчезла.
Колымагин заплакал и проснулся. Полежал еще. Потом поднялся, задернул шторы и полез в тайничок. Денег там было ровно столько, сколько потребовал Пыжов. Вообще-то больше, но он твердо решил купить жене пальто, если обойдется. Вот как раз на операцию и на пальто. И все. На похороны ничего не оставалось. Старику стало страшно: как же его похоронят без денег? Но потом он подумал, что если жена помрет, так и хоронить его будет некому. Положил деньги на пальто обратно, а то, что на операцию, тщательно завернул в пакет и потом час еще искал резинку, чтобы перетянуть его покрепче. Нашел только женину пряжу, оторвал длинную нитку, ей и перетянул. Спрятал поглубже во внутренний карман пиджака и пошагал в больницу.
Пыжов вышел быстро, озирался по сторонам. На вопросы о самочувствии больной отвечал скупо, отрывисто. Отвел Колымагина в какой-то тихий коридорчик, взял деньги, тщательно пересчитал. Сказал, что теперь операцию можно назначить через неделю. А когда приходить, спросил старик. Дней через десять, не раньше, ответил Пыжов и быстро ушел.
Ровно через десять дней старик, побритый и в парадном пиджаке, явился в регистратуру и попросил позвать Колымагину Анну Алексеевну. Глазастая регистраторша хлопнула ресницами в монитор и сообщила, что таковая не числится. Померла, вслух испугался старик. Выписалась, уточнила регистраторша. Сегодня утром выписалась.
Она ж без ключа, а меня дома нет, спохватился Колымагин и рванул обратно домой.
По дороге сообразил: раз выписали, значит, операция прошла успешно. И чего не сиделось, вдруг обиделся он. Сидела бы, ждала, я б пришел, забрал, все честь по чести. Так нет. Горгона и есть. Не будет ей никакого пальта.
Дома, однако, старухи не оказалось. Она не пришла ни завтра, ни послезавтра, ни через месяц. Старик ходил в больницу, искал доктора Пыжова, но ему ответили, что такого врача у них нет. Пошел в милицию, заявление на розыск старухи там приняли, но толку, ясное дело, не было никакого.
Пришла осень. Колымагин притерпелся жить один, сильно сдал. Почти каждую ночь снилась ему Аннушка. И каждый раз после этого сна просыпался он в слезах.
Однажды ему приснилось, как они целовались в скверике напротив библиотечного техникума – там, где когда-то познакомились. Он проснулся радостный. В окно ласково светило осеннее солнца. Колымагин встал, оделся и пошел.
Он не бывал здесь уже лет сорок. Шел, словно по чужому городу: ни скверика не было уже, ни техникума. Нестерпимо хотелось выпить. Увидел магазин, решил зайти. Толкнул дверь – и замер. Прямо на него, улыбаясь накрашенными губами, двигалась жена. На ней было новое пальто – белое, в нелепых красных розах. Красная шляпка была кокетливо нахлобучена на уши. В левой руке она держала красную сумочку, а правой… а правой держалась за доктора Пыжова.
В одну минуту Колымагин понял все.
– От горгона! – выдохнул он. И умер.
Умер и уже не видел, как старуха побледнела и кинулась к нему с криком: «Костя! Костенька! Кто-нибудь, скорую!». Не видел, как Пыжов цеплялся за нее и причитал: «Аннушка, дорогая, он же жизнь твою погубил!», а она неловко карабкалась в нутро скорой, куда только что погрузили его самого. Не слышал, как уже оттуда гаркнула размазанным красным ртом на Пыжова: «Да отвяжись ты, мухомор!»
Очнулся он в палате все той же кардиологии. Рядом на стуле дремала жена – в халате и тапочках без всякой помады. Колымагин подумал, что, наверное, это он упал в обморок, а все произошедшее приснилось ему.
Он шевельнулся. Жена встрепенулась и запричитала что—то, он не разобрал, что. Он был так рад, что оба они живы, что вся эта страшная жизнь без жены – всего лишь морок, болезнь, и ничего больше. Надо бы поласковей с ней, думал он. Хорошая она у меня. Добрая. Вот, сидит. И позвал, вспоминая вкус ее имени: – Аннушка!
– Я сейчас, родненький, сейчас, врача… – жена торопливо заковыляла к двери, а Колымагин провожал ее взглядом и думал, как они пойдут покупать пальто.
Выписали его только через полгода. Жена ждала его внизу, в приемном покое. Он торопливо собрался, попрощался с соседями по палате, спустился по лестнице – и обомлел.
Она стояла возле лестницы, сияя накрашенным ртом, одетая в белое пальто с красными розами.
Колымагин пошатнулся. Потом налился бурым и издалека еще гаркнул:
– Ах ты, горгона! Вот горгона и есть!
Красный рот старухи Колымагиной широко раскрылся, и понеслось. Они еще долго ругались – по дороге домой, и дома, и нервно хлопали форточками соседи.
А вокруг снова была весна.
Случай на кладбище
Вообще-то я фотограф. Ну и оператор немножко. Ну как, немножко. Я хороший вообще-то оператор. Только медленный. Обстоятельный. Такой, в общем, неторопливый. Потому что тщательный. Потому что мгновения останавливать – моя работа. Ну, то есть, останавливать мгновения – моя работа. Да, так точнее.
Раньше я новости снимал, но меня оттудова поперли – ты, говорят, слишком медленный, а у нас тут все динамично меняется, и некогда ждать, когда ты выставишься, чтоб три уровня глубины. Ты пока выставишься, уже все событие закончилось, спикеры разбежались, автозаки разъехались и конкуренты по всем каналам отстрелялись, а ты еще микрофон не подключил.
Тогда я обиделся и решил свадьбы снимать. Но тоже не покатило. Потому что фата у невесты неправильно лежала, весь снимок портила, я три раза бегал поправлял. Только поправишь, а она тыквой своей лакированной дернет – опять поправляй. Ну и пока я готовился, жених невесту уронил. На снимке как раз момент падения зафиксирован. Спасибо, камеру мне не разбил – и то только потому, что руки у него тряслись, не попал. А чем я виноват-то? Что невеста жрет как не в себя, а задохлик этот в спортзале гири потягать накануне свадьбы не удосужился?
В общем, не вышло со свадьбами.
А тут кино просят снять. Про ученого Сидора Викентьевича Мерлендорфа. Сам-то я такого не знаю. Но снимать согласился, конечно – мой формат. Ученые, они ж стабильные – сидят себе, работают тихонечко, думают, замерев в позе орла… в смысле, мыслителя.
В общем, я сразу согласился. Камеру даже новую купил. Приезжаю – а мне двух студентов подсовывают: сними, говорят, их живенько, ты ж умеешь, ты ж в новостях работал.
А студенты эти ни минуты спокойно не постоят – по лестнице вверх, по лестнице вниз, вдоль коридора бегом… снимай их! Ну я стабилизатор и нажал.
Утром, я спал еще, звонят. Снимаю трубку – а оттуда неприличное. И, главное, нет бы спокойно объяснить, в чем проблема – сразу матом. Пока орали, я кофе успел налить. И они мне еще будут говорить, что я тормоз.
В общем, выяснилось, что съемка вся в корзину. Потому что я стабилизатор два раза нажал. Нет, ну а чего? Я ж тоже человек! Студентов двое, оба дерганые.
Ладно, говорят, будешь отрабатывать. Поедешь на кладбище, могилу ученого снимать. Там уже все стабилизированные, дальше некуда.
В смысле, – спрашиваю, – могилу? Он что, умер? А когда?
Тут из трубки заматерились так, что я чуть телефон в кофе не уронил. Адрес обещали сообщением прислать.
Ладно, поехал на кладбище. Рано вышел, чтоб успеть. Часа три плутал, наконец нашел могилу. А она вся в снегу. Я знаю, та, не та?
Звоню: дескать, как узнать, та, не та могилка-то? Она ж в снегу. А мне из трубки: ты снег-то убери! А как я его уберу? Голыми руками? Нам, говорят, до без разницы, как, только чтоб имя ученого было!
Пришлось и правда голыми руками. Откопал имя, готовлюсь. Вдруг опять звонят. Снял уже? – спрашивают. Нет, говорю, выставляюсь. А цветы на могилу положил? Какие, говорю, цветы, сугробы вокруг. А оттуда опять матом.
Выяснилось, в общем, что они мне еще утром денег на цветы перевели, а я-то сообщения только вечером смотрю, такое у меня незыблемое правило. В общем, проорались там, успокоились и велели с соседней могилы цветочки взять. Тут уж я заорал: это ж чистая уголовщина, воровство, криминал! А там вздохнули тяжело и говорят: если поймают, звони нам, отмажем тебя. А если не отмажете, интересуюсь. А если не отмажем, до конца срока обязуемся тебе доширак в передачах слать. Или что ты там на воле есть любил.
Ну и пошел я по кладбищу цветы искать. Поблизости не оказалось, пришлось на другой участок тащиться. А камеру ж не оставишь! Нашел. На могиле великой актрисы прошлого Венеры Зимогоговой. Гвоздики искусственные. Нормально, думаю, зато не осыплются, пока несу да укладываю.
В общем, снова выставляться надо. А свет уходит – зима. Но я успел, все снял. И пейзаж. И руки свои красные от мороза. И гвоздики. Пока собрался, стемнело. Но я все равно решил цветы обратно отнести на ту могилу, с которой принес…
Только через оградку перелез, слышу за спиной: «Ах ты ж ворюга, ничего святого!»
Поворачиваюсь – бабка стоит. Старая, злая и легко одетая, в белом платье до пят. Я ей: да вы не думайте, бабушка, это я с другой могилки их взял ненадолго, для съемочки, а теперь обратно вот положить хочу.
Знаю, говорит бабка. Это ты их с моей могилы взял. А чего снимаешь-то?
То-то, думаю, лицо этой бабки мне знакомое! Точно, сама Зимогогова!
Извините, говорю, уважаемая Венера, как вас по батюшке, не помню. Кино снимаю про великого ученого Мерлендорфа.
– Эт про Сидора, чтоль? – хмыкает бабка. – Великий, тоже мне.
И тут из могилы раздается тоооненький скрипучий голосок:
– Это чем же я тебе, продажная женщина, не великий?
– А что, ты, небось, нобелевский лауреат, а я и не знала? – ехидничает старуха.
Тут профессор Мерлендорф из могилы как выскочит! И как понеслось у них! Я из этой перепалки понял только, что у них в тридцать лохматом году, по молодости, роман был. Ну и пока они рулились там, я камеру по-тихому собрал, цветы на место отнес и давай бог ноги. Всю ночь проплутал, еле к утру выбрался.
Дождался, когда цветочный ларек при кладбище откроется, купил два букета и отнес – один ей, другой ему. Ну так, на всякий случай.
На следующую ночь явилась мне во сне Зимогогова и говорит: предсказываю тебе, добрый юноша, что с кина про этого фуфела тебя попрут. Но ты не теряйся и прямо сразу иди в музей имени меня, они тебя возьмут, я сейчас ихнему директору явлюсь и накажу строго, чтоб только тебя. Потому что ты честный и стабильный. И за цветочки спасибо. Еще приходи. А Сидору чтоб больше ни одуванчика, понял?
И вот теперь я работаю в музее Венеры Зимогоговой. Премного доволен – посетители у нас раз в два месяца, все люди почтенные, спокойные, а экспонаты тихие и лежат красиво.
А с проекта про этого фуфела меня и правда поперли. Потому что снег с имени я стряхнул, а с фамилии не догадался.
Сверчок
Ваньку мама сегодня против обыкновения в кровать не гнала – так он набегался по саду, что, прискакав домой, только молока выпил и сам, добровольно спать пошел. Чем родителей крайне удивил.
Семейство Смирновых уже неделю гостило у дяди Пети – дальнего их родственника по отцовской линии. Приходился он Ванькиному папе не то дядькой, не то дедом – никто уж и не помнил. Виделись редко, а Ванька и вовсе впервые дядю Петю увидал, когда приехали они сюда, в забытую богом и людьми деревню. Город, в котором Ванька прожил всю свою недолгую семилетнюю жизнь, уже месяц как безнадежно тонул в дыму торфяных пожаров, и родители, спасая слабенькое сыновье здоровье, вспомнили, что на похоронах бабушки звал дядя Петя их в гости. Мама перерыла все свои многочисленные шкатулочки, отыскала замусоленную бумажку с адресом – и вот они здесь.
Дядю Петю Ванька побаивался – уж больно он был косматый. Топорщилась в стороны пегая борода, сурово хмурились клочковатые брови, мрачно посверкивали из-под них черные маленькие глазки. Ваньке он казался похожим на злого волшебника. А когда он без спросу залез на чердак, обнаружил там подвешенные к потолку неизвестные ему травы и был сбит с ног метнувшимся оттуда угрюмым черным котом, окончательно уверился: дядя Петя – колдун. Хорошо, конечно, что он Смирновым родня, авось, ничего плохого им не сделает. Но все-таки кто их, злых колдунов, знает…
А деревня ему очень нравилась – он впервые увидел, как растут морковка и помидоры, впервые сорвал яблоко с дерева, впервые убегал от гуся Трофима, который для знакомства вознамерился ущипнуть его за ногу и преуспел бы, но тут из дома выскочил дядя Петя и шикнул на Трофима. Но Ваньке все равно Трофим нравился – большой, белый, горделиво ходил он по двору, и Ванька, глядя на него, вспоминал песенку, которую однажды услышал по радио: «Моряк вразвалочку сошел на берег». И, конечно, было много всего вокруг, что необходимо было разведать, потрогать. Ванька целыми днями пропадал в саду и его окрестностях. Он бы и дальше пошел, но дальше был Дремучий Лес, а там… ну сами знаете, мало ли что. А на речку мама ему одному категорически ходить запрещала – зато сама с ним ходила туда каждый день, и Ванька подолгу строил песчаные замки и наблюдал за всякой водяной живностью.
К вечеру впечатлений накапливалось море, и Ванька долго еще после маминого поцелуя на ночь лежал, пялился в темноту и перебирал свои открытия, как разноцветные морские камешки. А сегодня вот – сразу заснул.
Проснулся он от странного скрипа – будто кто-то заводил маленький мотоцикл, и моторчик добросовестно урчал, но вот тронуться с места никак не соглашался. Ванька долго слушал, а потом решил посмотреть. Вышел на кухню, пригляделся – нет, ничего не видно. Дотянулся на цыпочках до выключателя, щелкнул, зажмурился на секунду от яркого света. А когда открыл глаза – вскрикнул: посреди кухни сидел большущий черный таракан, который, оказавшись на виду, попытался удрать под печку, неуклюже перебирая длинными лапами.
Ванька сначала решил позвать маму, но потом вспомнил, что он взрослый и настоящий мужчина, и решил, что сам справится с чудовищем. Снял тапку и стал прицеливаться.
– Это кто тут не спит? – раздался над ухом хриплый бас.
Ванька вздрогнул и повернулся. В дверях стоял дядя Петя.
– Я… – залепетал Ванька, – таракана… Вон он! – и указал пальцем на чудище, которое все еще ковыляло к своему убежищу.
– Какой же это таракан? – рассмеялся дядя Петя, и вдруг Ванька увидел, что он похож не на колдуна, а вовсе даже на Деда-Мороза на каникулах. – Это сверчок.
– Сверчоок? – Удивился Ванька. – Тот, который в «Золотом ключике»?
– Ну, не тот, конечно, но такой же.
– Нет, – подумав, покрутил головой Ванька. – Тот красивый был, в кафтанчике и башмачках. А этот какой-то противный.
– Этот тоже красивый. А кроме того, он меня, можно сказать, от смерти спас. – Дядя Петя накрошил хлеба и подставил руку с крошками Сверчку. Тот минуту подумал и неожиданно резво прыгнул на ладонь.
Ванька подошел ближе. Дядя Петя поднес ладонь к самому его носу, и он понял, что Сверчок похож скорее на кузнечика, чем на таракана. А черные лаковые крылья действительно напоминали кафтанчик. Правда красивый, подумал Ванька. А я его тапкой.
– А как спас? – спросил он. Дядя Петя усмехнулся, погладил Ваньку ласково по голове, пересадил сверчка на пол. Потом поставил чайник. Сел, поманил Ваньку. Ванька подошел, взобрался на соседнюю табуретку. Дядя Петя сидел, задумавшись.
– А как спас? – повторил Ванька вопрос.
– А вот так, – дядя Петя отвернулся к окну. Голос его задрожал. – Когда померла Марья моя, я все сидел за столом и думал, что не нужен теперь никому. Не для кого жить-то. Деток не было у нас, из деревни, сам видишь, поуезжали почти все, так и смысла, стало быть, в моей жизни никакого и не было. Думаю, вот так за столом и помру. И тут вдруг слышу – сверчок. Я сижу – он сверчит. Я сижу – он сверчит. Три дня сверчал без умолку. И вдруг подумалось мне: как же он без печки? Ведь помру – кто печку топить будет? А сверчки без тепла не могут. Замерзают они без тепла. И пришлось обратно жить – для него вон.
Ванька сидел тихо. Он представил себе, как это, когда никого нет на целом свете родного, ни мамы, ни папы и стало ему так грустно и так жалко дядю Петю, что на глаза его навернулись слезы. А дядя Петя тем временем налил чаю в две большие кружки и поставил одну перед Ванькой, потом достал карамельки в блеклых фантиках – Ванька такие раньше не видел даже. И Ванька вдруг понял, как грустно бывает летом Деду-Морозу. Вот он ходит по своему дому – без нарядных шубы и шапки, в длинных смешных трусах до колена, серой дырявой майке и валенках – и никто его не вспоминает до зимы. Зимой, конечно, хорошо – елка, дети, подарки… А потом опять – никому не нужен… И так ему стало жалко сказочного деда, что он слез с табуретки, подошел к дяде Пете и уткнулся ему в колени. Потом поднял голову и спросил:
– Деда… а как сверчок сверчит?
Дядя Петя поглядел на него ласково, улыбнулся:
– А пойдем на крыльцо, и услышишь.
Они уселись на крыльце пить чай с карамельками, а в доме снова заурчал моторчик.
– Вот тебе и сверчок, – сказал дядя Петя.
И Ванька понял, что вовсе не на мотоцикл похоже сверчиное стрекотание, а на быстрые удары маленького-маленького сердечка.
– Деда, а ты теперь живи для нас тоже, ладно? Мы же у тебя теперь есть? И в гости приезжай, на Новый год. А еще я тебе письмо напишу, когда писать научусь – я в первый класс осенью поступаю. И мы еще в гости к тебе приедем, сверчка слушать, ладно?
Дядя Петя ничего не ответил, только погладил снова Ваньку по голове, улыбнулся и кивнул.
Декабрьским вечером Ванька сидел за столом и старательно выводил: «Здравствуй деда. Как ты жывешь? Я жыву харашо. Приежай скорее к нам в гости и возми с собой Сверчка штобы он не замерз».
Одинокая жизнь мастодонта
Мастодонт отечественной литературы Игнатов сидел в кресле-качалке, пил растворимый кофе, рассеянно глядя в окно и покачивая тапкой. Вторую тапку Игнатов, очевидно, забыл где-то под кроватью. Или под столом, неважно. Что ему, самому Игнатову, тапка, когда в голове зреет замысел нового романа. О нем, о романе, думал Игнатов, поеживаясь от утренней прохлады и кутаясь в махровый мастодонтовый халат. За окном туманился тропический пейзаж. Игнатов попытался сконцентрироваться и вникнуть в детали оного, но сквозь туман так толком ничего и не разглядел. «Зрение падает, – подумал Игнатов, вздохнул и покачал головой. Потом вспомнил Наташу: – А хорошо это она придумала – окно во всю стену». Воспоминание о Наташе, серой бабочкой порхнув в мозгу, мигом попортило Игнатову всю ткань будущего романа.