Как нам удержать умершие души в наших сердцах?
Гюстав Флобер
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Октябрь. На кладбище Гиват Шауль в Иерусалиме – дождь. Первый за последние восемь месяцев. Сегодня хоронят Рувима, Руву. Его знали все. И все любили. На кладбище ожидалось столпотворение. Но народу собралось до неприличия мало – полтора десятка человек жмутся под зонтами. И даже вдовы среди них нет.
***
Я нахожусь в странной ситуации. Об Анне до ее сорока лет мне мало что известно: год и место рождения (город Киев), расстрелянный отец и профессия матери (врач). И это все. Никаких следов ее жизни в России я не нашел ни в документах, ни в памяти людской. И никакого влияния на судьбы страны и мира, насколько можно судить, она не оказала. Любой сочинитель биографии мне бы посочувствовал. Зато ничто не мешает мне, подобно беллетристу, выдумывать события и факты, чтобы заполнить зияющие лакуны ее жизни. И едва ли кто упрекнет меня в искажениях.
Родители нарекли ее Дианой. Когда она родилась, ее счастливой матери стукнуло 39. На дворе стоял 1932 год. Поздний и, видимо, долгожданный ребенок. А ее имя указывает, пожалуй, и на некоторое фрондерство родителей – в те времена дать дочери имя римской богини? Это, знаете ли… В тот памятный год, когда Диане исполнилось пять, вся великая страна была полна Любовью (Орловой) и расстрелами. Тогда она потеряла отца, хотя вряд ли понимала, куда исчез ее любимый, души в ней не чаявший папа.
***
Людям свойственно умиляться при виде котят, щенков и маленьких детей. Разумеется, они должны быть непосредственными, уморительными и премиленькими симпатягами. Такие счастливчики, что бы с ними жизнь в дальнейшем ни сделала, даже в старости сохраняют отблеск тех восторгов, в которых они купались в детстве. Те же, кому Бог, хозяева или родители не обеспечили счастливой внешности и надлежащего ухода, любви и достатка, обделены вниманием и восхищением, а на всем облике таких несчастливцев словно стоит несмываемая печать беды.
Я вглядываюсь в две фотографии уже взрослой Дианы – единственные, что мне удалось выудить в недрах интернета. Пытаюсь обнаружить этот отблеск на них, но не нахожу. Нет, пятилетняя Диана (что значит еще и луноликая) не была куколкой. И едва ли к ней часто обращались со словами «зайка» или «солнышко»».
А как же отец, души в ней не чаявший? Ну, это всего лишь мое предположение. Хотя поздний ребенок, получивший имя Диана, отцовской любовью не должен был быть обделен. Только это была не восхищенная и горделивая любовь к прелестной дочке, а любовь-жалость к гадкому утенку. Да, помимо жалости, сердце отца наверняка переполняла огромная, до дрожи доходящая нежность. А еще – смутное чувство вины за то, что его отпрыск совсем не похож (и никогда не будет похож) на ту же победительную Любовь Орлову. Значит, к жалости примешивалось еще и немного раздражения.
Но даже этой непраздничной, но сильной отцовской любви Диана лишилась после того, как он был расстрелян. В школу она пошла уже дочкой врага народа. Нам нетрудно (а, может быть, как раз очень трудно) представить, как относились к этому ее школьные учителя, ее соученики и их родители. Оставалась мать, которая, вероятно, испытывала к Диане, как и отец, любовь-жалость. Но матери зачастую относятся к дочерям ревнивее и критичнее, чем отцы. Значит, нежности от нее исходило чуть меньше, а раздражения – чуть больше. А когда они остались вдвоем, и надо было выживать и тянуть, в общем, не самое удачное дитя, то нежность почти испарилась. Остались лишь своего рода болезненные приступы этого чувства вкупе с усилившимся стократ чувством вины. И вечное в адрес Дианы недовольство и попреки.
Впрочем, почему Диана? Это имя в сочетании с ярлыком «дочь врага народа» вызывало злорадные усмешки учителей и соучеников. Тогда она категорически отказалась ходить в школу. Мать устраивала скандалы, но вынуждена была смириться. Свой второй класс Диана начала в новой школе. Ярлык остался при ней и там. Но зато она уже никогда не называла себя Дианой – только Анной, Аней.
Было еще одно осложнение: она была не только дочерью «врага народа», но и еврейкой. Неизвестно, какой из этих грехов считался тогда на Украине большим. Словом, приходится признать, что детство Анны выдалось не самым счастливым.
***
А тут подоспела война. Я могу придумать любую историю, с ней связанную. Например, такую: мать Анны погибла в Бабьем Яру, а девочка чудом спаслась и нашла убежище у какой-то темной, но с добрым сердцем крестьянки. Та, рискуя жизнью своей семьи, укрывала ее долгие годы оккупации, делилась с ней скудной едой, которую пришлось отбирать у собственных детей и внуков. И хотя крестьянка продолжала ворчать про «жидовочку, которая мало что нас объедает, так еще, не ровен час, и погубит», все-таки ее не сдала. Я мог бы описать страшную гибель крестьянки, фактически заменившей Анне мать, от рук…
Но куда правдоподобнее выглядит не столь драматическая история: Анна с матерью оказались в эвакуации (в Сибири или в Средней Азии). Как жилось этой крошечной семье, за которую некому было заступиться и помочь, рассказывать излишне. Эти двое так и оставались изгоями, которых в лучшем случае терпят. Возможно, это как-то их сблизило. Они мыкались, конечно. Мать научилась перекраивать на нее свои старые латаные-перелатанные платья. Анна вечно ходила голодная и в обносках. И быстро росла, хотя и отставала от своих сверстниц в собственно женском развитии. Мать, чтобы прокормить себя и дочь, бралась за любую работу. Дочь старалась, чем могла, матери помочь, удивляясь, как та еще не надорвалась. Времени у Ани было много, потому что отношения с одноклассниками и соседскими ребятами не сложились. Зато она могла читать книжки – всё подряд, без разбора.
Как ни странно, в атмосфере общей беды, когда чуть ли не ежедневно женщины то в одном, то в другом доме начинали истошно выть над полученными похоронками, Аня не так остро ощущала собственную заброшенность и одиночество, как в родном Киеве. Но вот, наконец, пришла Великая Победа. И отсвет этой победы еще долго не исчезал с лиц людей. Его можно было видеть и на сером, изможденном лице матери, и в глазах самой Анны. Мать и дочь барахтались и захлебывались, но каким-то чудом оставались на плаву.
***
А потом наступила юность, пришедшаяся на послевоенные годы. Жить стало пусть и не веселее, но чуточку легче. Мама твердо решила, что Анна обязательно должна окончить школу, а потому вынуждена была еще платить за ее учебу с восьмого класса 150 рублей в год. Деньги хоть и небольшие, но для их семьи казавшиеся огромными. В Киев они не вернулись. Зато мать взяли на работу в больницу довольно крупного приуральского города. И снова – новый класс. В нем она тоже была самой высокой из девчонок. И от этого казалась еще более нескладной. Одноклассники посмеивались над ней, над ее угловатой фигурой, в которой трудно было углядеть признаки зарождающейся женственности, и дразнили плоскодонкой.
Тут как раз начали вспыхивать влюбленности и романы. У всех, кроме нее. О, она ждала и надеялась! Для того, кто положил бы на нее глаз, она, не задумываясь, пошла на любые жертвы. Но эта ее готовность была никому не нужна. Мать продолжала трудиться на полторы ставки и охотно брала ночные дежурства. Времени на дочь не оставалось. Но даже она с плохо скрытым раздражением оглядывала Анну: «Посмотри на себя! Не волосы, а патлы! Хоть бы завивку сделала, что ли…»
И вот однажды Аня решилась привести голову в порядок. Для модной прически с валиками волосы у нее были слишком короткими. Оставалась завивка. Она пошла в парикмахерскую, там ее пепельные волосы завили в короткие локоны. Вечером мама помогла ей накрутить их на бигуди. Мать как раз чудом раздобыла чулки со стрелкой – последний писк моды. Целых три пары! Сравнительно новая блузка бежевого цвета с оборочками, скрывавшими практически полное отсутствие груди, завершила это великолепие. Вечером Анна долго крутилась перед зеркалом. «Нет, далеко не красавица, но, в общем, вполне ничего… – думала она про себя. – Особенно если в полупрофиль. И так как бы глядеть вдаль…» Она осталась довольна собой. И даже мама ее похвалила: «Ну, вот сейчас другое дело. На человека похожа, а то ходишь как лахудра».
Утром по дороге в школу ее сердце трепетало. «Заметят или не заметят?» – спрашивала она себя. Никто не заметил. То есть, девчонки на чулки обратили внимание, и даже одна попросила дать поносить – «Аня, мне к послезавтра позарез нужно!» Та же девчонка сказала, видимо, в надежде повысить свои шансы на чулки: «А завивка тебе идет…» И все. Больше – ни слова, ни взгляда. В точности так было в пятом классе. Тогда перед 7-м ноября, на год позже, чем остальных, ее все-таки приняли в пионеры, но не на торжественной линейке, а в кабинете завуча. Пионервожатая повязала Ане алый галстук. Было уже холодно, но она шла нараспашку, пальто не застегивая, чтобы все видели, что и она вот тоже пионерка, как все. Тогда никто на нее и ее галстук, а он был красивый, шелковый, даже не взглянул. Вот и сейчас. Анна была просто убита, раздавлена. Пришла домой в слезах. Мамы не было. Она нагрела воду и помыла голову, чтобы уничтожить следы завивки. И с тех пор больше никогда ее не делала. Наутро тайком от матери отдала той девчонке чулки со стрелкой и надела свои прежние – хлопчатобумажные.
***
Анна уже училась в институте (положим, в инженерно-технологическим) на вечернем отделении, а днем устроилась на ткацкую фабрику рядом с домом. В стране началась кампания против космополитов, а потом «дело врачей». Маму хотели уволить из поликлиники. Обошлось, но после этого у нее начались нелады со здоровьем. Так они и жили вдвоем – стареющая мать и незаметная, блеклая дочь. В гости их никто не звал, да и им к себе звать было некого. Изредка они выбирались в кино. Анна продолжала много читать, хотя времени после работы и учебы оставалось всего ничего.
Ее безнадежно затянувшееся девичество вызывало все более растущее раздражение матери, которая даже не считала нужным его скрывать.
А еще через два года мама умерла. И осталась Анна в свои двадцать три одна.
***
Прожив сорок лет в Союзе, Анна так и не вышла замуж. Она объясняла это тем, что ей никто и никогда не нравился. Так ли это? Сомневаюсь. Осмелюсь предположить, что ей, как и любой девушке, еще со школы было знакомо чувство влюбленности. Другое дело, что это чувство было безнадежным, и она старалась свой интерес никак не проявлять. А если ей и не удавалось его скрыть, то ее заурядная, скажем так, внешность вкупе с вечной угрюмостью и полным неумением, да и нежеланием кокетничать никаких ответных откликов не вызывали. Разве что насмешки.
Вскоре она уверила себя, что каждый раз, когда кто-то обнаружит с ее стороны интерес к своей персоне, для нее это непременно закончится очередным унижением. С годами ее пугливое и робкое сердце не то чтобы закалилось, а покрылось коростой недоверия и оскорбленного самолюбия. Словом, Анна поставила крест на любых надеждах даже на самое непритязательное и недолговечное женское счастье.
А тут вдруг выяснилось, что жили они в служебной квартире, и теперь, после смерти медицинского работника, Анна должна очистить помещение. И она переехала в заводское общежитие, где ей предстояло прожить, наверное, самые тягостные годы ее жизни.
***
Ее поселили в комнату к еще трем девушкам. Отношения и тут не сложились. Большинство обитательниц общежития составляли девчонки с семью классами школы из ближайших поселков и деревень. Анна была значительно старше их. Кроме того, она уже кончила институт и работала технологом – как-никак начальство. Так что ей даже и не положено было жить вместе с работницами. Ей обещали собственное жилье или хотя бы отдельную комнату в том же общежитии. «Вопрос пары недель», – сказали в профкоме. Но обещанного три года ждут. Свою комнатку в коммуналке она и получила спустя три года, превратившиеся для нее в нескончаемый кошмар.
Текучка кадров на фабрике была огромная. Каждые три месяца чуть ли не половина обитательниц общежития уезжали в другие места, устраивались на новую работу, «подзалетали» и с риском для жизни делали подпольные аборты, а иногда и замуж выскакивали. Их место занимали другие, но словно на конвейере сделанные девушки. Комната, в которой жила Анна, не была исключением. Появлялись новые девчонки и тут же становились подружками – не разлей вода, поверяли друг другу свои секреты, шептались, хихикали. А неприязнь к Аньке-технологу передавалась, как переходящий вымпел.
Нет, ее соседки не были какими-то особыми злыднями. Обычные девчонки, веселые, полуголодные, тяжело работавшие. Но в большом и чужом городе, избавившись от вечных материнских и бабкиных попреков (ибо отцов у большинства из них не было – погибли в войну или разбрелись по огромной стране в поисках лучшей доли), они почувствовали себя почти счастливыми и абсолютно свободными. И бросились обустраивать свое жалкое гнездышко в меру собственного разумения. Единственное окно в своей комнате украсили веселенькой занавесочкой, поставили на подоконник пару горшков с геранью, обклеили стены фотографиями знаменитых артистов, вырезанными из «Работницы» и «Огонька».
На фабрике они дымили дешевыми папиросами и матерились так, что даже бывалые мужики шарахались. После смены забегали в общагу перекусить, переодеться, надушиться копеечными духами, и мчались на танцплощадку или в клуб находившегося рядом военного училища. Там было полно курсантов, что при страшной послевоенной нехватке мужчин было великой удачей. Правда, на танцевальные вечера в училище их пускали далеко не всегда и только хорошеньких. Нередко между ними вспыхивали нешуточные ссоры с криками и драками из-за кавалера на вечер, но через день-другой смертельная обида забывалась. Анна на танцы не ходила. Когда все общежитие пустело, она могла, наконец, спокойно читать. И не только по-русски. У нее со школы обнаружились способности к иностранным языкам, и она уже свободно читала по-польски и по-английски.
***
Летом после танцев кавалеры провожали своих подруг до парка Победы, что был неподалеку. Девчонки из общежития строгостью нравов не отличались и были готовы на все, чтобы урвать свою толику бабьего счастья. Обычно они возвращались в общагу усталые, довольные, часто навеселе, – и с жаром делились друг с дружкой впечатлениями и восторгами. Лишь изредка «в охоте на хер», как выражались соседки, случался облом. Тогда они ходили злые-презлые.
Но лето в России, а тем паче на Урале, коротко. Два-три месяца и всё – под кустиком не заляжешь. Вот тогда на первый план выходила комендантша общежития по прозвищу Джомолунгма, полученному ею еще в незапамятные времена за необъятность телес что ввысь, что вширь. Джомолунгма была в общежитие царь и бог. От нее многое зависело – поселить в комнату посветлее и попросторнее, заменить сломанную тумбочку. Да мало ли? Понятно, что не просто так, не за красивые глаза.
Любого человека, впервые столкнувшегося с Джомолунгмой, ее статями, громовым голосом и бесстрастными глазами Будды на широком и плоском лице (она была бурятка) охватывал почти священный ужас. Каждый понимал, что нарушить правила, установленные комендантшей, обойдется себе дороже. Она целый день сидела в маленькой каморке у входа, и непонятно было, как она, да еще и большой начальственный стол, покрытый толстым оргстеклом, там помещались. Дверь каморки всегда была распахнута, и каждого входящего Джомолунгма окидывала суровым и неприязненным взглядом, так что незваный гость невольно ежился и сразу чувствовал себя преступником. Особенно, если он был мужеского полу. За пять минут до десяти вечера звучал пронзительный, как в школе, звонок. Это был сигнал посетителям немедленно очистить помещение, дабы социалистическое общежитие не превратилось в притон разврата. Ровно в десять начиналось главное развлечение комендантши – облава на незаконно задержавшихся.
Джомолунгма шествовала по длинному коридору тяжелой поступью командора, прижимая к животу толстую амбарную книгу, к которой на веревочке намертво был привязан красно-синий химический карандаш, и орала «На выход!». Ее огромная тень прыгала по стенам и полу, то опережая комендантшу, то запаздывая. Она без стука входила в комнаты сначала на втором, а потом на первом этаже, пока не обходила все вверенные ее заботам жилые единицы. Усевшись на почтительно подставленный стул, она открывала амбарную книгу, страницы которой были разлинованы на весь год вперед, и делала пометку под номером каждой комнаты.
Но и у Джомолунгмы были свои слабости. Ежедневно по многу часов, сидя в своей каморке, она непрерывно вязала то носки, то шарфы для своих многочисленных родичей. Спицы в ее огромных руках мелькали с таким проворством, что это вызывало невольное восхищение. А мотки шерстяных ниток ей поставляли обитательницы общежития, которые воровали их на производстве, хотя в случае поимки полагались суровые кары. Впрочем, учитывая трудности с кадрами, руководство фабрики предпочитало закрывать на это глаза. Так что в комнате комендантши под номером один – отдельном помещении, где располагалась кровать Джомолунгмы, несколько железных шкафов были доверху набиты клубками шерстяных ниток про запас. Личность дарительницы ее не интересовала, она считала не по головам, а по комнатам. И ставила соответствующий значок под номером комнаты, откуда поступали подношения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги